Оценить:
 Рейтинг: 0

«Последние новости». 1936–1940

<< 1 ... 16 17 18 19 20
На страницу:
20 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Не надо впадать в юбилейную, напыщенную, самоуверенную риторику и пытаться как-либо истолковать смысл жизни и смерти Пушкина. «Разгадывать тайну» мы будем еще долго, вероятно, даже всегда, – и едва ли ее разгадаем. Сговориться во всяком случае невозможно. Но каждый чувствует, что одно только устремление мысли и сердца к Пушкину есть важнейшее русское дело.

Без Толстого

Из-за какого-то недоразумения с подпиской произошел перерыв в получении советских литературных газет. Пришли они разом, целой кипой, за полтора месяца. Кое-что успело в них устареть… Но таковы были эти полтора месяца, что попадаются отдельные номера, достойные перейти в историю, – страницы, страницы, страницы, которые станут, вероятно, для «будущего историка» предметом тягостных и долгих размышлений.

Ничего нового, в сущности. Ничего неожиданного, непредвиденного. Признаемся: мы почти привыкли ко всему этому, мы перестали ужасаться, содрогаться… Но в том-то и особенность, печальная особенность нашего времени, что оно заставляет к таким явлениям привыкнуть. А достаточно человеку хоть на минуту очнуться, вдуматься в то, что он читает, понять, что он читает, как поистине ему становится страшно. Никакие объяснения ничего полностью не объясняют.

Имею я в виду отклики писателей, ученых и артистов на последний московский процесс.

Недопустима была бы поза обличителя: поднятые к небу очи и фарисейское «Благодарю Тебя, Боже, что я не такой!». Один из самых тревожных, самых смущающих выводов, на которые наталкивает чтение всех этих «пламенных» призывов и деклараций, – тот, что мы не знаем, собственно говоря, кто мы и каковы мы. Незнание это и делает нестерпимой всякую рисовку своим благородством. Возникает же оно оттого, что мы не прошли нужного испытания. Объяснюсь в двух словах – и, надеюсь, читатель поймет, что речь здесь не о том или ином эмигрантском деятеле или писателе, а о всей «массе», с возможными из нее героическими исключениями.

Вот перед нами список людей, требующих «беспощадной расправы с гадами»: профессор такой-то, поэт такой-то, известная всей России заслуженная актриса такая-то… Что они – хуже нас, слабее, подлее, глупее? Нет, ни в коем случае. Мы их помним, мы их знали, и, не произойди революции, не заставь она их обернуться неистовыми Маратами, никому и в голову не пришло бы усомниться в правоте их принципов и возвышенности стремлений. Что они, всегда чувствовали склонность к «большевистски-железному восприятию жизни», как выражается один из советских поэтов? Нет, конечно! Паспортное разделение русской интеллигенции произошло на добрую половину случайно. Одни могли бы оказаться здесь, другие могли бы оказаться там; не перебрались же в самом деле за границу только люди, абсолютно несговорчивые, не решили подождать лучших дней на месте лишь те, которым в большевизме с самого начала мерещилась какая-то правда! Нет, если не все, то многое, многое расслоилось случайно, и, право, мало оснований предполагать, что качественный, моральный состав интеллигенции там иной, чем здесь. Значит, вполне возможно, что мы – находись мы сейчас в Москве – подписывали бы те же воззвания. Значит, тяжесть ложится на нас всех, и нельзя красоваться чистотой риз, пока не доказано, что чистыми они остались бы всегда, при всех обстоятельствах. Почувствовать это необходимо, хотя бы для того, чтобы иметь право говорить о тех, подписывающих, живущих в иной атмосфере, чем наша, несчастных иным несчастьем, чем наша эмигрантская, беспредметная, беспочвенная свобода. Но тяжесть, всеми разделяемая, остается все-таки тяжестью – и трудно сказать, где она мучительнее. Ведь абсурдом было бы счесть, что в Москве собрались сейчас какие-то отщепенцы, нравственные уроды, потерявшие человеческий облик, и что это они требуют с какой-то маниакальной настойчивостью «крови за кровь», объясняясь в любви к «нашему родному товарищу Вышинскому», – нет, это обыкновенные люди, такие же, как мы, – и, значит, вот что такое обыкновенный человек, вот чем можно заставить его сделаться или хотя бы только казаться в зависимости от обстановки и окружения! «Есть с чего с ума сойти»! К тому же это писатели, «инженеры человеческих душ», по пресловутому сталинскому выражению, звучащему сейчас так издевательски-иронично, и вот подумаем, чего настроят эти инженеры, что могут они в беспечности своей сделать с тем беззащитным девственным душевным материалом, над которым призваны оперировать!

Дело не в самом процессе. Кто прав, кто виноват, как и в чем виноват, в данном случае вопрос второстепенный. Наши личные чувства к Пятакову или Зиновьеву не имеют никакого значения. Сиди на скамье подсудимых кто угодно, все осталось бы столь же чудовищным. Основной факт ведь таков: один человек в чем-то уличен, человека судят, а другие беснуются вокруг, требуя его казни. Никаких сомнений насчет ценности личности! Никаких колебаний насчет права распоряжаться чужой жизнью, ничего! Инженеры человеческих душ всячески внушают, что эти гнилые заповеди давно отменены и что на их место пришли новые, усовершенствованные, которые им не стыдно назвать «истинно-гуманистическими»! Да, да, разумеется, они иначе действовать не могут, они не по своей воле ставят свою подпись под каннибальскими резолюциями, и один Бог знает, что при этом у них в сознании и в сердце… Иногда о том, что там происходит, можно догадываться! Но если уж говорить правду, то нередко чувствуется и какое-то соперничество, рвение, вдохновение: кто кого перещеголяет в усердии!

Принуждение – принуждает. Но принуждение, без добровольного сотрудничества «не за страх, а за совесть», не может вызвать к жизни всего того, чем заполнены «Литературная газета» и «Литературный Ленинград». Прочтем, например, речь даровитого беллетриста Б. Лавренева на общем собрании ленинградских писателей. Нет, слух не обманывает, и в этих «чеканных формулах» есть ораторское самоупоение, есть холодное уверенное актерство… От Лавренева могли потребовать речи. Он мог быть принужден ее произнести. Никто, однако, не мог его заставить декламировать, с явным удовольствием поблескивая, вероятно, модным в Москве «стальным взором» сквозь очки:

– Нет меры и конца преступлениям, лжи, вероломству людей, которые сидят на скамье подсудимых. Как командир запаса Красной армии, той армии, на которую с любовью смотрит все передовое человечество, я голосую за смерть! (подчеркнуто в тексте. – Г. А.); как представитель советской интеллигенции – я голосую за смерть. Как советский писатель, я голосую за смерть! Во имя великого гуманизма, не того проституированного гуманизма, который проливает слезы над всеми, без различия классового признака, а во имя гуманизма миллионов трудящихся я голосую за смерть!

Добавлю, что речь Лавренева покрыта была «бурными аплодисментами» («Лит. Ленинград», № 5).

Или стихи, невероятный поток невероятных стихов, затопивший страницы газет.

Наш гнев ужасен – и прекрасен.
Мы свой вердикт произнесли
И тот вердикт единогласен:
– Стереть их всех с лица земли!

    (А. Безыменский)
Горит советская наша звезда,
Растет волна народного гнева,
Республики, области, города,
Подводники с моря и летчики с неба.

В океанах идущие корабли,
Поля, раскинувшиеся без предела,
Каждая пядь земли —
Властно требует их расстрела!

    (В. Гусев)
Иди вперед, сметая все преграды!
Прямой наводкой бьем мы по врагам!

    (Джек Алтаузен)
Товарищ, кровь за кровь!
Товарищ, винтовку готовь,
Дай непреложный, святой обет:
Преступникам нашей земли – пощады нет!

    (Л. Майский)
Или – заявления известнейших писателей. А. Толстого, Ю. Оле-ши, К. Федина, в особенности Н. Тихонова, утверждающего, что «все писатели единодушно требуют поголовного расстрела мерзавцев».

Что это все такое? Было ли когда-нибудь что-либо подобное в истории? Повторится ли? Будто нарочно тут же рядом статьи о Пушкине – и цитаты о «милости к падшим» и о «железном веке», со спокойными красноречивыми указаниями, что «только мы являемся его наследниками», ибо, видите ли, мы «утверждаем реализм»… Повторяю: люди сейчас ко всему привыкли, ко всему привыкают, и в состоянии какого-то умственного оцепенения мы бываем готовы – что скрывать! – спорить о «реализме» и о том, действительно ли Лавренев, например, идет по пушкинской линии. Но иногда случается очнуться – будто в сумасшедшем доме.

Есть в каких-то воспоминаниях о Михайловском такой рассказ. Для какого-то сборника нужна была статья о свободе слова. К Михайловскому обратились с просьбой дать ее. Он ответил согласием, но оказался в крайнем затруднении, когда сел ее писать… Вопрос был для него слишком ясен, слишком бесспорен и элементарен! Он не знал, с чего начать, он растерял элементарные доводы и доказательства. Он привык размышлять о разветвлениях темы, но забыл ее сущность, ее основные положения.

Приблизительно с той же растерянностью читаем мы московские речи и поэмы. С чего начать? Всякие вторичные или третичные возражения неуместны, смешны, а в наш «жестокий век» дорожки к нужным здесь словам безнадежно затоптаны! Да и неловко рядовому писателю или журналисту произносить слишком громкие слова, будто корча из себя какого-то Льва Толстого, будто ты тоже «не можешь молчать»! Но как жаль, что нет сейчас у нас Толстого или хотя бы Бьернсона, писателя с мировым моральным престижем, с мировым резонансом, – как жаль, что такой человек, как Ромэн Роллан на этом экзамене провалился и, вместо того чтобы, ни с чем не считаясь, ни на что не оглядываясь, следовать великому толстовскому жизненному правилу «fais ce que doit, advienne que pourra», тоже разделяет «справедливое негодование» своих московских собратьев. Роллан – слабоватый, сомнительный художник… Но по закваске своей, по духовному своему строю, он мог, казалось бы, сыграть роль «мировой совести». К сожалению, выяснилось, что она ему не по плечу.

У нас здесь на днях был вечер, посвященный вопросу о смертной казни, вечер, навеянный, конечно, впечатлениями от московских событий. На собрании этом зашла речь о старинной, но в своем роде незабываемой, безгранично-ханжеской статье Жуковского, который желал из законного убийства человека человеком сделать «акт христианской любви» и «трогательное зрелище», для чего рекомендовал пение псалмов и священные процессии. Многие возражали против упреков сладкогласному и нежному поэту. Действительно, не устарел ли самый вопрос? Стоит ли поднимать разговоры о смертной казни теперь, когда мир, по словам другого поэта, «захлебнулся в крови»? Что значат отдельные убийства, когда гибнут сотни, тысячи, миллионы, когда у всех в памяти одна война, и у всех в предчувствии другая, едва ли не более страшная?

Кто станет на такую точку зрения – сделается безотчетным сообщником всех «голосующих за смерть». Ибо – ничего не устарело в таком деле. Вопрос так же остер, так же насущен, как был всегда, – и, может быть, нужнее всего для нашей эпохи именно верность религиозным и общественным традициям, в такой долгой борьбе, в таком многовековом нравственном вдохновении созданным! Лавренев ужасен, но виноват и Жуковский, какие бы смягчающие обстоятельства ни действовали в его пользу, какая бы ни была между обоими пропасть. Один отвечает за другого.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 16 17 18 19 20
На страницу:
20 из 20

Другие электронные книги автора Георгий Викторович Адамович