<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>

Герман Мелвилл
Пьер, или Двусмысленности

– Смотрю, как тот, кто тайком заглянул в рай, Люси, и…

– Снова ты говоришь вздор, Пьер, ни словечка больше – ступай, оставь меня. На душе у меня легко. Живее зови мою тетушку и оставь меня. Постой, сегодня вечером мы будем смотреть альбом с гравюрами, что нам прислали из города, помнишь? Приходи пораньше… ступай же, Пьер.

– Что ж, до свиданья, до вечера, ты, венец всех радостей.

VII

Когда Пьер проезжал через молчаливую деревню под прямыми полуденными тенями вязов, простодушное очарование, что завладело им в комнате Люси, выветрилось, и таинственная двойница вновь ему вспомнилась, да так и застряла в мыслях. Наконец он приехал домой; мать его отсутствовала, потому, пройдя напрямую через широкий главный холл особняка, он сошел на веранду к заднему крыльцу и, будучи во власти своих дум, побрел к берегу реки.

Там росла могучая древняя сосна, которую, к счастью, миновали топоры безжалостных лесорубов, кои много лет назад расчистили те луга. Как-то раз, направляясь к сей благородной сосне из чащи тсуги, что стояла дальше на другом берегу реки, Пьеру впервые пришло в голову важное соображение, что хотя тсуга и сосна схожи по кроне и стати и носят столь схожий наряд, что те, кто не знает лес, иногда не могут их отличить друг от друга, и хотя обе вошли в пословицу как дерево печали, но у темной тсуги нет музыкальности в шуме задумчивых ветвей, тогда как кроткая сосна сладкозвучно роняет слезы скорби.

Пьер опустился на землю у полуобнаженных корней печального древа и заметил корень, что превосходил все прочие своими размерами и змеился в сторону реки, дальше всех вытянув длинное щупальце, которое дожди и бури давным-давно сделали похожим на пожелтевшую кость.

«Как широко, как вольно раскинулись эти корни! Несомненно, сосна эта крепко вросла в нашу плодоносную землю! Ты, яркий цветок, не пустил свои корни так глубоко. Это дерево видело сто поколений тех пестрых цветов и увидит еще сотню новых. Вот что печалит меня больше всего. Чу, я слышу безутешные и бесконечные жалобные стоны этой Эоловой сосны[51 - Эолова сосна (в оригинале – Eolean pine) – измененный фразеологизм, образованный от фразы «эолова арфа». «Эолова арфа» (воздушная арфа, «арфа духов») – струнный музыкальный инструмент, который играет сам по себе, когда на него дует ветер и двигает струны.]… ветер стонет в ее ветвях… ветер… то дыхание Господа!.. Неужто Он так печален? О дерево! Столь могучее, столь высокое и при этом столь мрачное! Вот что самое странное! Чу! Стоит мне поднять глаза, чтоб всмотреться в гущу твоих ветвей, о дерево, как двойница, двойница там появляется и смотрит в ответ!.. Да кто же ты Пьеру? Спустись ко мне, о ты, неведомая дева, что за безотрадное сравненье с той, другой, с прекрасною Люси, которая также покоряет и покорила мое сердце первой! Так печаль всегда шествует вместе с радостью? Так печаль, как своевольный гость, всегда ворвется без всякого стука? Но я еще не знал тебя, печаль, ты только притча для меня. Я знаком с иными проявленьями благородного бешенства; я часто предавался мечтам о том, откуда приходит размышление, откуда приходит грусть, откуда все прелестные поэтические предчувствия… но ты, печаль! Ты остаешься для меня сказкой о привидениях. Я не знаю тебя вовсе и едва ли не готов счесть тебя пустою выдумкой. Не то чтобы мне ни разу не доводилось грустить, временами на меня находит грусть, и такими минутами я совсем не дорожу, но сохрани меня Боже от тебя, ты, в ком таится куда более густой мрак! При мысли о тебе меня бросает в дрожь! Двойница!.. двойница! Вновь она выглянула из чащи твоих ветвей, о дерево! Двойница прокралась в мое сердце. Таинственное создание! Кто же ты? По какому праву ловишь ты мои заветнейшие мысли? Убери свои тонкие пальчики от меня – я помолвлен, да не с тобой. Оставь меня!.. Какие у тебя права на меня? Ты не влюблена в меня, надеюсь? То было бы худшим несчастьем и для тебя, и для меня, и для Люси. Этого быть не может. Кто, кто же ты? О! Проклятая неопределенность – слишком хорошо мне знакомая и все ж необъяснимая, – неизвестность, полная неизвестность! Сдается мне, я погряз в замешательстве. Видно, знаешь ты обо мне то, чего я сам о себе не знаю, – что же именно? Если в глубине твоих глаз таится некая мрачная тайна, поведай ее, Пьер этого требует; что скрываешь ты под своим покрывалом, коим ты окутала себя столь небрежно, что, мнится мне, я различаю его движения, но не формы? Вижу, как трепещут его складки позади защитного экрана. Никогда прежде на душу Пьера не сходило подобное безмолвие! Если на деле там ничего нет и ты воплощение высших сил, что требуют от меня безоговорочного подчинения, то я молю тебя поднять покрывало, ибо я должен узреть это сам. Последую ли я опасной тропой к обрыву, предостереги меня; зависну ли над краем пропасти, удержи от падения; но только избавь от неведомой муки, что разом овладела моей душой и тиранит ее нестерпимо, не казни меня долее, иначе та кроткая вера, которою Пьер верит в тебя – чистая, незапятнанная вера, – может растаять, как легкий дым, оставив меня на милость недалекого атеизма! А, двойница сразу исчезла. Молю Небо, только бы она не показалась снова и не нырнула обратно в чащу твоих высоких ветвей, о дерево! Но двойница исчезла… исчезла… исчезла совсем; и я возношу Господу хвалу, и радость вернулась ко мне – радость, что принадлежит мне по праву; если бы я лишился радости, то мне пришлось бы вступить в смертельную вражду с невидимыми силами. Ха! Отныне меня облекает и защищает стальная броня; и мне доводилось слышать, что жестокость грядущих зим предсказывали по толщине кожуры на початке маиса – так рассказывают наши старые фермеры. Но это сравнение мрачное. Брось-ка ты свои аллегории – медоточивые в устах оратора, но горькие для желудка философа. Стало быть, да здравствует мое счастливое освобождение, и моя радость прогонит прочь все призраки – вот они и пропали; и Пьер вновь видит пред собою радость и жизнь. Ты, величавая сосна!.. Я не стану больше внимать твоим вероломнейшим небылицам. Не столь уж часто ты зовешь под свою душистую сень, чтобы поразмыслить над теми мрачными корнями, что крепко держат тебя в земле. Так я тебя покидаю, и да пребудет мир с тобою, сосна! Та благословенная ясность мысли, что всегда таится на дне любой грусти – обычной грусти – и приходит, когда все прочее миновало, – ныне во мне та счастливая ясность, и досталась она мне по сходной цене. Я не жалею, что предавался грусти, ведь теперь я так счастлив. Люси, любимая!.. так, так, так… мы с тобою славно скоротаем этот вечерок; и альбом гравюр, сделанных с картин фламандских художников, будет первым, что мы станем смотреть, а потом примемся за второй, за Гомера Флаксмана[52 - Джон Флаксман (англ. John Flaxman, 1755–1826) – скульптор, иллюстратор и художник, который жил в Англии; главный представитель неоклассического стиля в английском искусстве. Иллюстрации для таких театральных постановок, как «Илиада» Гомера, принесли ему международную славу.] – эти ясные линии, которые притом полны безыскусного варварского благородства. Затем Флаксманов Данте… Данте! Он воспевает ночь и ад. Нет, мы не откроем Данте. Мне пришло на ум, что двойница… двойница… немного напоминает прелестную задумчивую Франческу… или скорее дочь Франчески – милый призрак, навеянный печальным ночным ветром проницательному Вергилию и изгнаннику-флорентийцу[53 - То есть Данте.]. Нет, мы не откроем Данте Флаксмана. Печальная Франческа для меня само совершенство. Флаксман может вдохнуть в нее жизнь – сделать ее мучения осязаемыми, изобразив их с дивным искусством… с обворожительной силой. Нет! Не открою я Данте Флаксмана! Будь проклят час, когда я прочел Данте! Более проклят, чем тот, когда Паоло и Франческа занимались чтением рокового «Ланселота»!

Глава III

ДУРНОЕ ПРЕДЧУВСТВИЕ, КОТОРОЕ ПОДТВЕРЖДАЕТСЯ

I

Двойница, о которой Пьер и Люси столь таинственно и испуганно толковали меж собою, была не одним только чудным призраком; и Пьер угадывал в ней смертные черты, в коих сквозила бесконечная печаль. Она не являлась ему ни в уединении, ни на какой-нибудь тайной тропе, ни в бледном свете месяца, но всегда при ярком огне свечей в оживленной гостиной, где весело звенело четыре десятка женских голосов. В самый разгар веселья эта тень неизбежно настигала его. Стоя в венце из света, она тихо манила его к себе, и в ее улыбке грезилось что-то знаменательное и пророческое, намек на прошлое, на некий несмываемый грех; и мнилось, она протянула дрожащий перст к будущему, указуя на некое неотвратимое зло. Такие призраки возникают порой пред взором человека, и, не промолвя ни единого слова, показывают ему быстрые видения некоего ужасного грядущего. Видом подобные человеку, но окруженные облаком неземного света, явные чувствам, но непостижимые для души, оставляя в нас впечатление несказанного совершенства, всегда парят они между танталовыми муками и блаженством рая; в их облике столь причудливо соединилось дьявольское и божественное, что они с легкостью опрокидывают все наши прежние убеждения, и мы вновь становимся удивленными детьми в этом большом мире.

Двойница преследовала Пьера несколько недель до его поездки с Люси на холмы за пределы Седельных Лугов и перед ее приездом на лето в деревню; больше того, двойница являлась ему в самой обычной и непритязательной обстановке, что лишь разжигало его любопытство.

Он отправился по делам к дальним фермерам-арендаторам, пробыл там почти весь день; и в небе уж плыла луна, когда прелестным ранним вечером он вернулся домой, а Дэйтс подал ему записку матери, в коей та просила его зайти за ней этим вечером в полвосьмого в коттедж мисс Лэниллин, чтобы проводить ее оттуда к двум мисс Пенни. Увидев фамилию этих дам, Пьер сразу понял, что его ожидает. Эти пожилые и искренне благочестивые старые девы были одарены самыми великодушными сердцами на свете, и когда в средние лета лишились слуха по воле завистливого рока, то, казалось, приняли решение посвятить себя делам благотворительности, мысля, что, коль скоро Богу угодно было отнять у них радость внимать Христову богослужению, так они будут делать все что только возможно, чтоб следовать заповедям. Посему они воздерживались от посещения церкви, так как мессы не могли интересовать их более; и пока паства преподобного мистера Фолсгрейва, сжимая молитвенники в руках, усердно славила своего Господа, как велит святой завет, две мисс Пенни, вооружась иглой да нитками, не подымали головы от шитья, не менее усердно служа им: они шили рубашки и платья для бедняков своего прихода. Пьер слышал, что недавно они хлопотали, организуя в богоугодных целях кружок шитья, зовя в него жен и дочерей соседских фермеров, дабы сходиться дважды в месяц в их собственном коттедже (коттедже, принадлежащем двум мисс Пенни) и шить сообща для нужд многочисленных селений обнищавших эмигрантов, которые впоследствии густо застроили своими хижинами дальний берег реки. Но хотя это начинание воплотилось в жизнь лишь после того, как о нем сообщили миссис Глендиннинг, ибо ее сердечно любили и почитали обе благочестивые старые девицы, да после того, как их стараниями все узнали о полной поддержке со стороны этой милостивой леди-помещицы, все же Пьер не слыхал, чтоб мать его открыто просили стать председательницею или вовсе посещать собрания кружка, проводимые каждые полмесяца, хотя он подозревал, что, будучи очень далека от каких-либо колебаний в таком деле, она бы весьма охотно ими верховодила, чтобы оказать тем самым посильную помощь добрым поселянам.

– Ну, брат Пьер, – сказала миссис Глендиннинг, поднимаясь из огромного уютного кресла мисс Лэниллин, – подай мне шаль да пожелай доброго вечера тетушке Люси. Пойдем, а то опоздаем.

Когда они шли под руку по сельской тропке, она промолвила:

– Что ж, Пьер, я знаю, ты бываешь чуточку нетерпелив, приходя на собрания швейного кружка, но мужайся, я только на минутку туда загляну, так, напомнить им кое о чем, за что надо приняться безотлагательно, и тогда прольется на них дождь обещанных мною милостей. И потом, Пьер, я могла бы просить Дэйтса сопровождать меня, но предпочла тебя, ибо желаю, чтоб ты знал тех, с кем мы живем бок о бок, – и сколько у нас истинных красавиц, сколько замужних дам и девушек, наделенных благородством от природы, для коих ты в один прекрасный день станешь лордом. Нас ждет милый рой сельских дев, среди которых иные будут кровь с молоком.

Вскоре Пьер, разгоряченный такими приятными обещаниями, уже входил, ведя мать под руку, в комнату, полную народа. Стоило им показаться в дверях, как старуха, что сидела с шитьем у порога, так как ей не хватило места в общей комнате, пронзительно запищала:

– Ах, дамы, дамы, мадам Глендиннинг! Мастер Пьер Глендиннинг!

Почти тотчас же раздался высокий, резкий, длинный девичий крик в дальнем углу большой двойной комнаты. Никогда еще человеческий голос так не волновал Пьера. Пусть он прежде не встречал той особы, что кричала, и пусть этот голос был ничуть ему не знаком, но тот нечаянный крик поразил его прямо в сердце, оставив рану, что пульсировала болью. Он замер в смущении, но быстро очнулся от окрика матери, руку которой все еще держал в своей:

– Почему ты так стиснул мне руку, Пьер? Ты делаешь больно. Фи! Кто-то лишился чувств, только и всего.

Пьер сразу опомнился и, смеясь про себя над прежним волнением, поспешил в комнату, чтобы предложить помощь, если таковая требовалась. Но жены фермеров и девушки уж были тут как тут, и пламя свечей плясало от свежего ветра из распахнутых окон там, где случился обморок. Вся суматоха скоро улеглась, и, когда затворили окна, она стихла почти совсем. Старая мисс Пенни, та, что была старшей, протиснувшись вперед, подошла к миссис Глендиннинг и поведала ей вполголоса, что в дальнем конце комнаты, где девушки-работницы сели уж слишком тесно друг к дружке, с одной приключился внезапный, но непродолжительный припадок – вероятно, в связи с какою-нибудь нервной болезнью. С ней снова все в порядке. И потому все фермерские жены и дочери, не сговариваясь, видимо поступая так в силу своего прирожденного чувства такта, которое каждому из нас свойственно в какой-то мере, явили собою пример хорошего тона и великодушия, не касаясь более этой темы, и не стали донимать девушку расспросами, перемолвились обо всем едва парой словечек; и все иголки вновь замелькали с прежней скоростью.

Оставив мать беседовать с тем, с кем ей вздумается, и самой улаживать те дела, что привели ее сюда, Пьер потерялся на этом оживленном собрании, и тотчас же забыл о маленькой неприятной заминке, что произошла минуту назад, как только обратился с краткой учтивой речью к двум мисс Пенни – они ловили его слова при помощи длинных витых слуховых рожков, которые, пока в них не возникнет нужда, сестры носили, как носят охотничий рог у пояса, – а также после того, как он выказал глубочайший интерес и понимание предмета, наблюдая таинственный процесс создания большого шерстяного носка, который довязывала пожилая дама в пенсне, его добрая знакомая; после того, как он наконец покончил со всем этим, а мы, в свою очередь, пропустим здесь несколько похожих обменов любезностями, которые могут показаться чересчур нудными, если остановиться на них подробнее, но которые, однако, заняли у него еще полчаса, Пьер, слегка покраснев и оборвав беседу под благовидным предлогом, направился к сонму девушек, что теснилась в дальнем углу, где в свете уймы свечей, что уже порядком оплыли, приглушенно жужжал этот рой молодых девиц, щечки которых пылали румянцем так, словно то было густое поле садовых тюльпанов. Там были стыдливые и миловидные Марии, Марты, Сюзанны, Бетти, Дженни, Нелли и еще четыре десятка прекрасных нимф, что снимали сливки и сбивали масло на зажиточных фермах Седельных Лугов.

Мы набираемся отваги в присутствии отважных. Когда же берет верх смущение, то оно сковывает всех без разбору. Нужно ли удивляться, что при виде такой густой толпы быстроглазых девушек в венках из полевых цветов, которые чурались его и краснели, оставаясь при том бойкими даже в самом смущении, Пьера тоже бросило в легкую краску, и слова не шли у него с языка? Горячечный жар впервые испытанной страсти жег ему сердце, и учтивые фразы и самые ласковые слова готовились слететь с его уст, но он стал как вкопанный, вдруг оробев под взглядами многих пар глаз, что разили его, словно лучники в засаде.

Однако его смущение чересчур затянулось, а румянец в лице сменился внезапной бледностью; что за диво видит пред собою Пьер Глендиннинг? Позади первого сонма молодых девушек, кои сидели к нему ближе всех, было еще несколько конторок или круглых столиков, за которыми девушки ютились группками по двое, по трое и шили, так сказать, в некоем относительном уединении. Казалось, они не стремились выделиться между сельскими красавицами или же по какой-то причине добровольно пошли на эту маленькую ссылку. И вот на той, что сидела с шитьем за самым дальним и самым скромным столиком у окна, Пьер остановил свой помутневший взор.

Девушка спокойно шьет; и ни она, ни ее товарки не говорят друг с другом. Она почти не поднимает головы от шитья, но самому внимательному наблюдателю открылось бы, что порой она обращает к Пьеру тайные и робкие взоры и затем, еще больше таясь и робея, смотрит на его царственную мать, а после – вдаль. Временами ее необычайное хладнокровие изменяет ей, и тогда кажется, что это всего лишь маска, за которой она пытается скрыть сильнейшую бурю, что бушует в груди. Ее стан облекает скромное черное платье, на коем нет ни ленточки, ни оборки; оно наглухо застегнуто до самой шеи и у самого горла сколото простою бархатной брошью. Чтоб не затруднять дыханья, эта брошь закреплена свободно, но она то сжимается, то растягивается с такой силой, словно ее душит жестокое волнение, коим переполнилось ее сердце. Однако на ее смуглых, оливковых щеках нет ни румянца, ни тени малейшего беспокойства. Стоит этой девушке принять свой обычный вид, и море несказанного спокойствия смыкает волны над ее головой. Но вот она искоса бросает тайный, робкий взор. Тотчас же, словно поддаваясь неодолимому порыву неведомого чувства, каким бы оно ни было, поднимает она свое чудное лицо к сиянию свечей, и на один краткий миг этот лик самой таинственности открыто меняется взглядом с Пьером. Поразительная красота и еще более поразительное одиночество вкупе с невыразимой мольбой обращалось к нему в том облике, коего ему никогда не забыть. Казалось, он видел там также святую землю, где страдание боролось с красотой, и никому не досталась победа, обе остались бездыханными лежать на поле брани.

Преодолев наконец свои побуждения, которые были уж слишком ясны, Пьер развернулся и отошел прочь, чтобы окончательно овладеть собою. Дикое, конфузящее, необъяснимое любопытство снедало его – желание разведать о той девушке хоть что-то. И этому любопытству он сразу же сдался безоговорочно, будучи тогда не в силах ни дать ему бой, ни усмирить его ни в коей мере. Едва к нему вернулось его всегдашнее спокойствие, он почел за лучшее начать нескончаемые речи, став позади сонма ярких глаз и алых щечек, чтобы путем той или иной хитрости добиться, если повезет, внятного словечка от той, чья скромность и молчание взволновали его до глубины души. Но когда он уже готов был вновь пройти через всю комнату, чтобы исполнить свое намерение, то услыхал голос матери, весело зовущей его к себе, и, повернувшись, увидал, что она уже закуталась в шаль и надела шляпку. Желая остаться, он, тем не менее, не успел выдумать благовидного предлога, а потому, укротив свое возбуждение, он отвесил всем торопливый прощальный поклон и вышел вон под руку с матерью.

Несколько минут они шли домой в полном молчании, затем его мать заговорила:

– Ну, Пьер, что же это может быть!

– Боже, матушка, значит, и вы ее увидели!

– Сын мой! – воскликнула миссис Глендиннинг, вдруг остановившись в ужасе и вырвав свою руку от Пьера. – Что… что, ради всего святого, нашло на тебя? Вот что самое странное! Я всего лишь в шутку спросила, о чем ты так напряженно думаешь, и вот ты делаешь мне этот непонятнейший вопрос, да еще таким голосом, словно он идет из могилы твоего прапрадеда! Что, во имя неба, это значит, Пьер? Почему ты столько молчал и почему теперь говоришь невпопад? Отвечай мне… объясни все это… она… она… о какой еще ней можешь ты думать, как не о Люси Тартан?.. Пьер, берегись, берегись! Я-то думала, ты тверже хранишь верность своей возлюбленной, и никак не ждала того непостижимого поступка, на который ты как будто намекаешь. Отвечай мне, Пьер, что это может значить? Не медли, я ненавижу тайны; говори, сын мой.

По счастью, такая длинная многословная тирада, в кою вылилось удивление его матери, позволила Пьеру оправиться после двух приступов паники, что накатили на него один за другим: сначала он подозревал, что мать также поразилась красоте таинственной девушки, а после, когда эту мысль яростно отвергли, он смутился от ее неприкрытой и понятной тревоги, что она поймала его на неких переживаниях, которые уж никак не могла с ним разделить.

– Это все пустое… пустое, сестра Мэри, самый ничтожный пустяк на свете. Думаю, я просто грезил… спал с открытыми глазами или что-то в этом роде. До чего ж миловидны те девушки, которых мы видели сегодня вечером, не правда ли, сестра? Идем, продолжим путь, сестра моя.

– Пьер, Пьер!.. Ну, я вновь приму твою руку… неужто тебе больше нечего сказать мне? Неужто ты, Пьер, только летал в мечтах?

– Я клянусь тебе, дражайшая матушка, что никогда прежде во свою жизнь не было у меня такой глубокой задумчивости, как ту самую минуту. Но теперь все прошло. – Затем Пьер сменил тон на менее серьезный и добавил игриво: – А еще, сестра моя, если ты хоть немного знакома с медицинскими и поучительными трудами иных авторов, тебе должно быть известно, что только одно лечение возможно в том случае, когда речь идет о безобидном мимолетном заблуждении, кое подходит любому, – игнорировать сей предмет. Поэтому ни слова больше об этих глупостях. Продолжение нашей беседы только сделает из меня непроходимого глупца и не даст ни малейшей уверенности, что мною вновь не завладеют прежние мечты.

– Ну, тогда, вне сомнений, мой дорогой мальчик, нечего об этом и говорить. И все-таки странно… очень, очень странно. Что же твоя утренняя прогулка, какова была? Расскажи мне обо всем.

II

Так Пьеру, который отдался с готовностью этому благоприятному течению разговора, удалось проводить мать домой, не дав ей дальнейших поводов к удивлению или беспокойству. Но не так-то легко ему было унять собственные беспокойство и удивление. Слишком близкими к истинной правде, какою бы расплывчатой она в то время ни казалась, были его глубокомысленные слова, которыми он отвечал своей матери, что никогда еще во всю свою жизнь не ведал он столь глубокой задумчивости. Двойница преследовала его, как образ некой молящей и прекрасной, пламенной и совершенной Мадонны, что преследует художника, который и страстно того жаждет, и увлечен, но вечно пребывает в недоумении. И каждый раз, когда таинственная двойница приходила ему на ум, новое впечатление волновало его; высокий, резкий, длинный девичий крик снова и снова звенел у него в ушах, ибо ныне ему было ведомо, что это кричала двойница – только таким криком Дельфийского оракула и могло кричать подобное существо. И к чему сей крик? – думал Пьер. Сулит ли он зло двойнице, или мне, или обоим? Или я зверь лесной, что один мой вид сеет всюду такой страх? Но он больше грезил о самой двойнице – о девушке, образ коей неотразимо влек его к себе. А крик казался лишь эхом, что и пристало-то к ней случайно.

Те чувства, что ныне волновали его, видимо, пустили глубочайшие корни и раскинули сеть тончайших волоконец во всем его существе. И чем больше они разрастались в нем, тем больше он тяготился их странной непостижимостью. Что ему одна незнакомая грустноглазая девушка да ее крик? Должно быть, на свете еще немало грустноглазых девушек, и это лишь одна из многих. И что ему эта прекраснейшая грустноглазая девушка? Как печаль могла пленить его настолько, ничуть не меньше, чем жизнерадостность, – тут он и вовсе терялся, силясь разрешить это противоречие. «Хватит с меня этой страсти», – хотелось ему возопить, но тогда, в тихом сиянии своей божественной красоты, двойница с молящим, страдающим взором сама собою возникала пред ним.

Прежде я не принимал всерьез, мыслил Пьер, все те россказни о загадочных потусторонних гранях человеческой природы; весь мой жизненный опыт учил верить лишь тем милым призракам, у коих таинственные покровы скрывают живые пленительные формы и трепещут от горячего дыхания, и верил я только в плоть и кровь. А теперь!.. теперь!.. и он вновь принимался за самые изощренные и мистические рассуждения, что заглушали ропот разума, призывающего разобраться же наконец в своих чувствах. Но потемками для него обернулась собственная душа. Он ощущал, как незыблемые земли его подлинной яви ныне неуклонно окружают знаменоносные армии, где в строю маршируют мрачные фантомы в опущенных капюшонах, которые разом высыпали на берег его души, словно из некой призрачной флотилии.

Власы двойницы не были змеями Горгоны, и поразила она его вовсе не каким-то отталкивающим безобразием, а своей несказанной красотой да терпеливым, безнадежным страданием.

Но он сознался себе, что это впечатление, вполне понятное, выбило, однако же, почву у него из-под ног, ибо двойница будила в нем самые затаенные и запретные мечты и своим властным молчаливым призывом расшатывала саму основу его духовной жизни, мешая ему вывести на подмостки правду, любовь, сострадание, совесть. «Воистину чудо из чудес! – думал Пьер. – Дивное диво, из-за которого спокойный сон стал у меня редким гостем». Нигде ему не было спасения. Он пытался бормотать себе под нос, облачаясь в пижаму, – это не сработало. Он пытался бежать прочь от двойницы по залитым солнцем лугам – все было напрасно.

Самым непостижимым из всего оставалось для Пьера смутное подозрение, что такие черты лица он уже видел где-то прежде. Но он не смог бы сказать где именно; и не имелось у него о том ни малейшего предположения. Знавал он случаи – да и сам не единожды это испытал, – что порою мужчина, видя, как мимо него по улице проходит некая соблазнительная особа, на краткий миг вспыхивает к ней властным и необоримым влечением, вовсе и не зная, кто она, а только повинуясь неясному воспоминанию о неких туманных чертах той, кого он видел прежде в своих мечтах, в то время когда такие встречи для него в жизни и составляли весь ее смысл. Но совсем не то ныне занимало Пьера. Двойница не была милым видением, что пленяет нас несколько кратких минут, а потом ускользает с тем, чтоб никогда не возвратиться. Она всегда витала рядом с ним, и отогнать он ее мог – и то не всегда, – только собрав в кулак всю свою решимость и силу воли. И потом, воспоминание о ее несказанной красоте, что таилось до времени среди прочих ярких впечатлений, ныне, казалось, сгустилось и обрело форму острого копья, пронзающего ему сердце нестерпимой болью всякий раз, как его охватывало известное душевное волнение – назовем это так, – туманило ему голову мечтами о тысяче славных деяний давно минувших лет, приправляя все это старыми семейными сказками о его предках, из коих многие уже давно покоились в могиле.

Ни словом не обмолвясь о своих необузданных мечтах ни матери, ни другим домашним, Пьер двое суток пытался отогнать от себя надоедливый призрак; и наконец он столь счастливо очистил душу от всякой скверны и столь счастливо обрел свое прежнее хладнокровие, что некоторое время жизнь его текла по-старому, словно то странное волнение и не мучило его никогда. Вслед за тем пленительные и сладостные мысли о Люси незаметно заполнили его сердце, вытеснив оттуда все мрачные тени. Вслед за тем он стал вновь скакать верхом и заниматься джигитовкой, гулять пешком и переплывать стремнины и с новым пылом вернулся к своим достойным занятиям всеми теми мужскими искусствами, которые так страстно любил. При взгляде на него начало уж казаться, что он, прежде чем дать брачный обет всегда защищать, равно как и любить свою Люси, решил сперва набраться как можно больше сил и стать благородным обладателем таких внушительных мускулов, чтобы при случае отвоевать Люси у всего обитаемого мира.

Однако же даже до того, как двойница снова возникла перед ним, Пьер, несмотря на все упорное рвение, проявляемое им в гимнастике и прочих занятиях, был ли он дома или на свежем воздухе, держался ли правил или нарушал их, все же не мог подавить в душе тайного раздражения и некоторого смятения оттого, что вынужден, впервые на своем веку, не только скрыть от матери свой единственный проступок (который, мнилось ему, был не более чем простительной оплошностью; да к тому же, как мы увидим далее, он вполне мог бы отыскать подлинный пример для подражания, если бы начал копаться в прошлом), но также, сверх того, уклониться, нет, отклонить все расспросы, а по сути в его ответе прозвучало нечто, тревожно похожее на выдумку, и это на прямой-то вопрос, заданный матерью; вот что припомнилось ему теперь, при строгом разборе, из разговора, что он вел с матерью в тот богатый событиями вечер. Он сделал еще тот вывод, что его уклончивый ответ не вырвался у него невольно, под влиянием минутной слабости. Нет, его мать повела бесконечные речи, а он между тем – он хорошо это помнил, – дрожа, в спешке, ломал голову над тем, как бы этак свернуть разговор в сторону от неприятной и опасной темы. Отчего все так вышло? Неужели этого он и хотел? Кем было то таинственное создание, что покорило его с такой внезапностью и сделало из него лжеца – да, лжеца, ни больше ни меньше, – да еще перед матерью, которую он уважал и горячо любил? Вот где притаился корень всех его зол, вот в чем была причина его величайших нравственных терзаний. Но, как бы то ни было, по дальнейшем размышлении он пришел к мысли, что согласился бы на иной исход дела с большой неохотой; с большой неохотой разоблачился бы он теперь перед матерью. Опять же, отчего так вышло? Неужели этого он и хотел? Вот где, опять же, была пища для размышлений о мистике. Вот когда в его душе стали тихонько тренькать предостережения, сомнения, предположения, и Пьер понемногу начал понимать ту истину, кою все зрелые мужи, наделенные мудростью, постигают рано или поздно, кто в большей, а кто в меньшей степени, – что далеко не всегда человек сам кует свое счастье. Но сие соображение рисовалось Пьеру в тусклых красках, а известно, что неясность всегда тяготит нас и вызывает подозрение, и потому Пьер с отвращением отпрянул от зияющей преисподней, что разверзлась в его мыслях, где на самом дне томилась сия нарождающаяся склонность, которая звала его к себе. Только одну мысль он лелеял, не делясь ею ни с кем; только в одном он был твердо убежден: в том, что в мире загробном он бы уж точно не избрал мать себе в наперсницы, дабы поведать, что временами на него находит некий мистический дух.

Но то необъяснимое колдовское очарование, с коим двойница в эти два дня впервые и прочно опутала его душу, ужели это очарование удержало растерянного Пьера от самого простого и легкого пути узнать правду, что мешало ему смело отправиться на поиски и возвратиться в знакомый дом, узнать ее по внешности или голосу и расспросить обо всем ее саму, ту таинственную девушку? Нет, мы не можем сказать, что Пьер совсем уж ничего не предпринимал. Но он запылал безграничным любопытством и участием ко всему этому, как ни странно, не ради самой мрачной красавицы смуглянки, а скорее под воздействием флюидов таинственности, что струились от нее, возбуждая в его мыслях некую сумятицу. Вот где таилась неразрешимая загадка, вот от чего Пьер бросался без памяти прочь. Возникнув извне, ни одно дивное чувство не властно затронуть в нас душу, пока где-то в глубинах нашего существа не шевельнется к нему любопытство. Только если звездный свод прольет на нас золотой дождь неслыханных чудес, наше сердце наполнится ими с избытком, ибо мы и сами – величайшее чудо и загадка более блистательная, чем все звезды во Вселенной. Чудеса сливаются воедино, а в нас родится смущение. У нас-то ведь не больше оснований для самомнения, чем у лошадей, псов или кур, что всегда стоят много ниже нас с нашим бременем небесного величия. Но своды наших душ не очень-то годятся для такого гнета, и верхняя арка еще не пала нам на головы лишь потому, что ее кое-как поддерживает шаткая концепция непостижимости. «Поведайте мне ту глубочайшую тайну, что во мне сокрыта, – взывал к небесам скитавшийся по полям халдейский царь, возлегая на росистых лугах и бия себя в грудь, – и тогда я отдам все свои богатства вам, о вы, горние звезды»[54 - Возможно, Мелвилл имеет в виду библейского царя Навуходоносора, который обращался к пророку Даниилу с просьбой растолковать ему сон, обещая взамен неисчислимые сокровища.]. Так же до некоторой степени рассуждал и Пьер. «Поведай мне, откуда взялось то странное чувство, что пребывает со мной неизменно, – думал он, обращаясь к пленительной двойнице, – и тогда я отрекусь от любого другого дива, чтобы смотреть с восхищением на одну тебя. Но ты пробудила во мне силы, куда более могучие, чем те, что вызвали тебя, двойница, к жизни! Ты для меня всегда пребудешь лишенным покрывала бессмертным ликом тайны, молящим, но безгласным, который покоится в основе всего обозримого времени и пространства».

Но в эти первые два дня его безграничной покорности своим истинным чувствам Пьер не был свободен и от других желаний, куда менее таинственных. Два или три весьма простых и прозаических соображения о подходящих маневрах в случае, если дело дойдет до неких возможных объяснений домашним всего этого вздора, как он про себя вскользь бранил свои мысли, – сии соображения, порхая в его мозгу, подчас знаменовали для него передышку в том состоянии полусумасшествия, коим понемногу проникалась его душа. Случилось ему однажды схватить шляпу, позабыв привычные перчатки и трость, вихрем вылететь из особняка и опомниться уже на улице, пройдя очень быстрым шагом половину пути к коттеджу двух мисс Пенни. Но теперь-то куда? – вопросил он себя, окончательно отрезвившись. Куда ты пойдешь? Миллион к одному, эти глухие старые девы ничего не скажут тебе о том, что ты жаждешь услышать. Глухим старым девам никогда не поверяют такие мистические секреты. Но все же, быть может, им известно ее имя, где она живет, а также, какими бы обрывочными и неблестящими ни были их сведения, что-то о том, кто она и откуда. Да, но все же, как только за тобою захлопнется дверь, уж через десять минут во всех домах Седельных Лугов будут жужжать сплетни о Пьере Глендиннинге, который хоть и обручился с Люси Тартан, а смотрите-ка, еще рыскает по графству, занятый двусмысленными поисками таинственных молодых женщин. Это никуда не годится. Неужто ты не помнишь, что часто видел двух мисс Пенни, как они, простоволосые и без шалей, спешили по деревне, словно два почтальона, полные решимости поделиться какими-нибудь сочными подробностями пикантных сплетен? Что за лакомое блюдо для них будешь ты, Пьер, нанеси ты им нынче визит. Правду молвить, тот витой рог, что был у обеих пристегнут к поясу, служил разом и слуховым рожком, и трубою глашатая. Пусть две мисс Пенни были почти совсем глухи, но немыми они отнюдь не были. О каждой новинке они трубили на весь белый свет.

«Смотри же, скажи непременно, что это были мисс Пенни, кто передал известья… скажи непременно… мы… мисс Пенни… запомни… скажи миссис Глендиннинг, что это были мы». Вот какое устное послание память не без иронии подсказала Пьеру, послание, что некогда одним вечером доверили ему почтенные сестры, старые девицы, придя в особняк с порцией самых свежих и отборнейших новостей, которые приберегали для того, чтоб составить изысканную, avec la recherche, светскую беседу с его матерью, но не застали дома царственную леди и потому пересказали все ее сыну, спеша дальше, в каждый дом округи, дабы везде появиться с вестями самыми первыми.

«Желал бы я, чтоб все произошло в любом другом доме, но не у двух мисс Пенни, в любом другом доме, но только не у них, ибо я всей душой верю, что мне нужно прийти. Но не к ним… нет, этого я сделать не могу. Вне сомнений, сплетня очень быстро достигнет ушей моей матери, и тогда она сложит два и два… немного встревожится… решительно рассердится… и навсегда распрощается со своим горделивым убеждением в моей голубиной чистоте. Терпение, Пьер, в нашей округе не так уж много жителей. Не в густых толпах Ниневии затерялась она, где меж людей стирается всякое различие. Терпение, ты с ней еще повидаешься, поймаешь ее, когда она будет идти мимо тебя какой-нибудь зеленой тропкой, совсем как в твоих ночных мечтах. Та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях. Терпение, Пьер. Такие тайны, в конечном счете, наилучшим и скорейшим образом всегда сами же себя и выводят на чистую воду. Или, если тебе угодно, ступай назад и возьми перчатки, да не забудь также и трость, а тогда отправляйся инкогнито в сей вояж в поисках разгадки. Возьми свою трость, слышишь, ибо, скорее всего, тебе предстоит очень долгая и утомительная прогулка. И вправду, я лишь теперь смекнул, та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях, но притом ее близкое соседство вовсе не будет бросаться в глаза. Стало быть, поворачивай-ка ты обратно да снимай шляпу и оставь трость стоять на месте, мой добрый Пьер. Не искушай неведомое, запутывая все еще больше…»

Так Пьер и бросался от одного к другому в эти печальные два дня, что стали для него днями величайших душевных мук: он то пытался себя усовестить, то сам с собою спорил; и так как поведение его было чрезвычайно благоразумно, он укротил все свои невольные всплески чувств. Безусловно, мудро и правильно было то, как он держался, безусловно, но в мире, как наш, где бесчисленные двусмысленности подстерегают нас на каждом шагу, никто не может с уверенностью ручаться, что поступки другого, какими бы осторожными и взвешенными они ни были с точки зрения добродетели, непременно приведут к возможному наилучшему исходу.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>