
Черные волы
— Считал. Теперь нет… Не знаю, что думать… Я так и не избавился от того первого впечатления. Не до конца.
Она чуть шевельнулась. Не от беспокойства ли? Он ужасно смущался, но решил не отступать и не сводил глаз с её лица, всё ещё сохранявшего выражение насмешливого веселья.
— Но вы думаете, что я какая-то авантюристка.
— К вам это слово неприменимо. Вы, несомненно, дама высшего круга.
— Разумеется, я могла бы оказаться актрисой, — невозмутимо сказала она. — Возможно, когда началась война, я играла на сцене в Вене, случайно сблизилась с графиней Заттиани, благодаря необычайному сходству вошла к ней в доверие — наша кровь могла встретиться и смешаться ещё во времена кроманьонцев, — похитила её бумаги, выведала всё о её юности… О светской жизни графини в Европе, конечно, знал каждый. Затем с помощью влюблённого клерка подделала доверенность, отравила её — и вот я здесь!
Он рассмеялся.
— Превосходный сюжет для кино. Новый подход, как они выражаются. Это мне в голову не приходило. А хорошая актриса кого угодно убедит в чём угодно. Однажды я слышал, как кинозвезда — лучшая молодая аристократка по внешности и манерам из всех, кого я видел на экране, — пересказывала режиссёру телефонный разговор: «Я ему говорю, а он мне говорит, и тут я поняла, что он меня не слыхает».
Впервые с тех пор, как он её знал, она запрокинула голову и от души расхохоталась. Даже глаза стали молодыми, а смех был музыкальным и волнующим.
Потом она спросила:
— И вы считаете меня актрисой, которой каким-то образом удалось получить образование?
— Думаю, вы актриса, но не такого рода. Ваш полёт фантазии меня не убеждает.
— Может быть, вы думаете, что мне пересадили личность Мэри и теперь она существует рядом с моей в этой случайной оболочке? В Вене есть великие учёные.
— А! — Он пристально посмотрел на неё. — Кажется, уже теплее. Как в игре: холодно, тепло…
Она снова рассмеялась, но глаза сузились, почти закрылись.
— Боюсь, вы не только очень любопытный, но и очень романтичный молодой человек.
— Заслуженный упрёк. Да, мне любопытно. Но дело не столько в любопытстве, сколько… в интересе к вам.
— Надеюсь, вы в меня не влюбляетесь.
Её глубокий голос стал выше, зазвучал легко и весело.
— Я уже наполовину влюблён. Не знаю, что будет дальше…
— И вы хотите обезопасить себя, разочаровавшись во мне?
— Возможно.
— И считаете моим долгом…
— Возможно, я всё равно влюбился бы, но мне хотелось бы понимать своё положение. У меня врождённое отвращение к тайнам вне романов и театра.
— А…
Она посмотрела в огонь.
— Мистер Динвидди, несомненно, наводит справки. Если он подтвердит мой рассказ, вы всё равно не поверите?
— Я буду знать, что за всем этим скрывается что-то ещё.
— Вы, должно быть, были хорошим репортёром.
— Одним из лучших.
— Наверное, в этом и дело.
— Отчасти. Думаю, будь на вашем месте кто-нибудь другой, мне было бы совершенно всё равно. Чужие дела меня не волнуют. Из простого любопытства я уже вырос.
— Но это ведь не совсем относится к делу? Всё сводится к одному: вы боитесь в меня влюбиться.
— Вы не похожи на женщину, любовь к которой принесёт мне что-нибудь хорошее.
— Почему бы на этом и не остановиться?
— Думаю, лучше всего мне совсем уйти.
Она быстро поднялась и подошла к нему вплотную.
— О нет! Я вас не отпущу. Вы единственный человек на этом континенте, который мне интересен. Я хочу вашей дружбы и получу её. К тому же согласитесь: я ничего не сделала…
— О да, вы ничего не сделали. Вам достаточно существовать.
Он удивлялся, что у него не возникает желания прикоснуться к ней. Она была прелестна, смотрела почти умоляюще и казалась совсем юной. Но от неё исходила сила, а такой подбородок не мог смягчиться.
Он вдруг спросил:
— Сколько мужчин были в вас влюблены?
— О! — Она неопределённо развела руками. — Разве всё упомнишь?
И в глазах появилось то выражение, которого он больше всего не любил: древней мудрости, разочарованной и презрительной.
— Вы слишком молоды, чтобы их было так уж много. Да и война отняла немалую часть вашей жизни. Не думаю, что вы кружили головы искалеченным солдатам или даже врачам и хирургам.
— Разумеется, нет. Но когда рано выходишь замуж… А в Европе жить начинают рано.
— А сами вы сколько раз любили?
— На этот вопрос я могла бы ответить точно, но не стану.
Он быстро подсчитал.
— Четыре года войны. Предположим, вам тридцать два, хотя порой вы кажетесь старше, порой моложе, и замуж вы вышли в семнадцать. Значит, остаётся… ну, одиннадцать лет до начала войны. Надеюсь, вы не влюблялись каждый год?
— О нет, я верная душа. Положим, по три года с третью на каждый приступ.
— Иногда вы говорите на удивление по-американски для человека, покинувшего страну в два года.
— Не забывайте: моя семья уехала вместе со мной. К тому же мы с Мэри всегда говорили по-английски — по-американски, если угодно. Она необыкновенно гордилась тем, что американка. Мы читали все американские романы, как я уже говорила. По ним можно изучить и устойчивые, и мимолётные обороты речи. Кроме того, я постоянно встречалась с американцами.
— Неужели? Тогда большинство из них сейчас, должно быть, в Нью-Йорке. Несомненно, они были бы рады скрасить ваше одиночество.
— Я вовсе не одинока и не испытываю ни малейшего желания видеться с кем-либо из них. Только одно могло бы меня побудить к этому: уверенность, что удастся собрать значительную сумму для женщин и детей Австрии.
— А! Значит, вы всё-таки пошли бы на риск?
— Риск? Это были самые случайные знакомства. Вероятно, обо мне давно забыли. За год до войны я уже никуда не выезжала из Венгрии, а в пештском обществе американцев почти не встретишь. Ещё две или три американки вышли замуж за венгров, но они предпочитали Вену, а я — европейцев. Я едва их знала… К тому же Заттиани много. Родня огромная.
— То есть вы полагаете, что были бы в безопасности, — подхватил он.
— Боже мой! С вами я чувствую себя словно на свидетельском месте. Но да, в полной безопасности.
— И вы действительно верите, что кто-нибудь способен вас забыть?
— Я не так тщеславна, как вам кажется.
— Вы имеете на это полное право. Предположим… предположим, что-нибудь возбудит подозрения старых друзей графини Заттиани и они начнут наводить справки в Вене?
— Они её не увидят. И их посланцы тоже. Санаторий доктора Штейнаха неприкосновенен.
— Штейнах… Штейнах… Где я недавно слышал это имя?
Её глаза широко раскрылись, но она тут же опустила веки. Отвечая, она слегка дрогнувшим голосом сказала:
— Он великий врач. Он сохранит тайну бедной Мэри до конца её жизни, и никто в Вене не усомнится в его слове. Расследование было бы бесполезно.
— Значит, она всё-таки там? Надо полагать, вы хотите сказать, что она умирает от неизлечимой болезни или лишилась рассудка. Но не думайте, будто я намерен допытываться об этом. Мне никогда и в голову не приходило, что вы… Ах, не знаю, чему верить!.. Неужели вы никогда мне не расскажете?
— Кто знает… Нет, думаю, нет! Нет! Нет!
— Значит, что-то всё-таки есть?
— Знаете, почему вы всё твердите эту нелепость: будто я и та, кто я есть, и в то же время не та? Неужели не понимаете, как это просто объясняется?
— Нет, не понимаю.
— Всё дело в том, что европейские женщины, воспитанные среди придворных интриг и условностей того, что мы называем светом, усваивают искусство любовной игры, едва выйдя в общество. Там мужчины создают культ женщин, а женщины — мужчин. В такой среде искренность ставит в тупик сильнее, чем хитрость и притворство, — вот почему иностранцы никогда не понимают ваших американских девушек. Там естественность презирают как неловкость, а искусство вызывает преклонение; словом, игра — всё. Самая аристократическая и увлекательная из игр: шахматы, где мужчины и женщины становятся королями, ферзями, пешками… Вот и всё объяснение моей мнимой загадки. Вы просто никогда прежде не встречали никого похожего на меня.
— Сейчас здесь немало женщин вашего круга.
— Да, и цели их известны, не правда ли? К тому же в них не соединились те качества, которые привлекают вас во мне.
— Это верно. Возможно, ваше объяснение и есть настоящее. Во всяком случае, в нём что-то есть. Что ж, я пойду. Я и так слишком долго не давал вам спать.
Он уже хотел поднести её руку к губам, но она неожиданно сердечно пожала его руку.
— Надо отвыкать. Это довольно нелепо в стране, где такого обычая нет. Но вы ещё придёте?
— О да, я ещё приду.
XII
Мадам Заттиани накинула цепочку на входную дверь и очень медленно вернулась в библиотеку. Её широкий спокойный лоб, составлявший немалую часть её обаяния, нахмурился в недоумении. Вместо того чтобы погасить свет, она села и устремила взгляд на угасающий огонь. Вдруг она рассмеялась — с острым, ироническим весельем; но смех оборвался, и глаза расширились от смятения, почти паники.
Не за душевный покой мужчины, влюблённого в неё сильнее, чем он пока признавался самому себе, она тревожилась. Слишком многие мужчины любили её, и слишком равнодушно она относилась к их сердечным мукам и несбывшимся желаниям, чтобы беспокоиться о вреде, который могла причинить этому талантливому, честолюбивому молодому человеку, внезапно ворвавшемуся в её жизнь. Такая тревога могла прийти позже, но не сейчас, когда она сама была потрясена и испугана.
Она давно отбросила и надежду, и желание когда-нибудь снова испытать к самому притягательному мужчине что-либо, кроме живого умственного интереса. Никогда ещё не жила женщина, столь полно разочарованная, столь пресыщенная, с таким презрением относившаяся к извечной мечте о человеческом счастье, которая, если обнажить её до костей, оказывалась лишь слепым стремлением рода к продолжению. Цивилизация нагромоздила свои вымыслы над голым фактом первоначального замысла природы; воображение подхлёстывало общее для всего живого половое влечение, заставляя требовать невозможного — совершенного единения разума, души и тела. Взаимность! Когда мужчина по природе многоженец, а женщина — орудие продолжения рода. Когда озлобленные боги обрекли каждую душу на вечное одиночество и ещё ни одной не удавалось дольше мгновения нервного восторга обманываться верой, будто она слилась с другой. Сама жизнь достаточно тщетна, но мечта о совершенной любви двух существ, испокон веков предназначенных друг другу, — самая тщетная и губительная из всех, что цивилизация навязала человечеству. Проклятие воображения. Только дикари и невежественные массы понимали «любовь» как то, чем она и была: преходящее отправление природной потребности, — и не ведали ни душевного смятения… ни мечтаний… ни безумной тоски…
Никто не отдавался этой иллюзии полнее, чем она. Никто с такой страстной решимостью не искал родственную душу, которая поглотила бы, возвысила и восполнила её собственную, вечно устремлённую ввысь. И что же она находила? Мужчин. Всего лишь мужчин. Пресыщение или катастрофу. Усталость и отвращение. Ни одной иллюзии не осталось. Всё это она давно оставила позади.
Пока она сидела, глядя на последние всполохи обугленного полена, ей казалось, что прошли бесчисленные годы с тех пор, как мужчина мог заставить её нервы дрогнуть, пробудить хотя бы призрак прежних неистовых желаний. Ни у одной женщины не было больше оснований считать себя неуязвимой. Она слишком презирала жизнь и обманчивые иллюзии, которыми человек окружил себя, разрушив равновесие между плотью и духом, чтобы даже бунтовать. И когда поняла, что её ум и состояние ещё позволят ей совершить в мире дело, способное примирить её с величайшей скукой существования, испытала глубокую благодарность за полную свободу от власти пола. Во время войны мужчина был всего лишь искалеченным существом, которое следовало исцелить или без лишних мучений проводить из жизни; и она знала, что лучшей сиделки в Европе нет. Она всегда гордилась тем, что ничего не делала вполовину. А ещё раньше научилась относиться к мужчинам с некоторой безучастной терпимостью, если их ум находил отклик в её собственном. Какой бы чувственной притягательностью они ни обладали, с большим успехом её можно было бы расточать перед Венерой в Лувре.
И вот сегодня она поняла, что этот молодой человек, столь непохожий на всех, кого она знала в Европе, так или иначе занимал её мысли с того вечера, когда вышел за ней из театра и украдкой наблюдал, пока она ждала автомобиль. В последующие вечера она ощущала его настойчивый взгляд: он сидел, выжидая, не повернёт ли она голову, чтобы можно было увидеть хоть что-нибудь, кроме её затылка, или смотрел, когда она проходила к своему месту. Ещё острее она чувствовала его присутствие, когда он поднимался с кресла в тёмном зале и шёл за ней к выходу. Но тогда это лишь забавляло её; возможно, доставляло мгновенное удовольствие тщеславию, хотя к восхищению и поклонению она привыкла.
Однако в тот вечер, когда он поспешил к ней на пустынной улице и предложил помощь, стоя со шляпой в руке и глядя на неё с мальчишеской, робкой галантностью, забавно не вязавшейся с его суровым циничным лицом, — когда она поняла, что он, поддавшись порыву, последовал за ней, — в ней что-то шевельнулось. Она объяснила это мимолётным возвращением прежней любви к приключениям, жажды новизны любой ценой. Позабавленная и собой, и им, она, пока он пробирался в дом, вдруг решила пригласить его в библиотеку и воспользоваться нарушением того однообразного существования, на которое обрекла себя на время пребывания в Нью-Йорке.
Он оказался привлекательнее, чем она ожидала. Судья Трент, которого она искусно разговорила, сообщил, что, по словам Динвидди, на этого молодого человека возлагают большие надежды в литературном мире; его газетную деятельность, при всём её блеске, считают лишь ступенью на пути: он ещё «не нашёл себя». С тех пор она внимательно читала его колонку.
Но она не ожидала встретить столь сильную и близкую ей личность, такое странное сочетание наивности и жёсткой искушённости, и объяснила свой интерес любопытством к совершенно незнакомому человеческому типу. По собственной наивности ей никогда не приходило в голову, что и за пределами её круга могут быть джентльмены в том смысле, какой она вкладывала в это слово; и Клэверинга она по-прежнему считала исключением, обусловленным его происхождением и воспитанием. Вечером за обедом ей доставило несомненное удовольствие убедиться, что он ничуть не проигрывает рядом с мужчинами, бесспорно принадлежавшими к её миру. Снобизма в этом не было. Она всегда слишком прочно занимала своё высокое положение, чтобы быть снобом, была слишком надёжно ограждена от искателей светского успеха, чтобы испытывать потребность отстаивать свои рубежи, и от рождения избежала того всепоглощающего чувства превосходства, которое терзает души и знатных, и незнатных. Но впервые ей представилась возможность судить по каким-то иным меркам, кроме тех, с которыми она родилась и прожила всю жизнь. Клэверинг был джентльменом; для неё эта сторона вопроса на том и исчерпывалась.
Лишь сегодня она ощутила в себе какое-то юное нетерпение, расхаживая по холлу в ожидании его быстрых шагов на крыльце. Однажды она остановилась и посмеялась над собой, поняв, что ведёт себя как девушка, ожидающая возлюбленного, тогда как она — всего лишь холодно, уже даже без горечи разочарованная женщина, скучающая от вынужденного безделья в Нью-Йорке, рада маленькому приключению, которое отвлечёт её от мыслей о бедствиях, оставленных в Европе, и о будущем, которому она себя посвятила. Да ещё приключению за полночь! Она пожала плечами и снова рассмеялась, впуская его.
Но теперь, в одиночестве, в остывающей комнате, ей было не до смеха. Со злостью и ужасом она вспоминала, как дрожали, как будто натягивались все её нервы, пока она сидела с ним в ночной тишине. Какое тёплое удовольствие доставлял ей его интерес, доводивший его до явной бестактности; какой мучительный страх охватил её, когда она увидела, что он решается больше с ней не встречаться. Она ни на мгновение не выдала себя — слишком давно играла в эту игру мужчин и женщин, — и отпустила его без единого знака, уверенная, что он придёт по первому зову. Но теперь она знала — и руки её сжались, а лицо исказилось, когда она призналась себе в этом, — что, обними он её внезапно, она вспыхнула бы страстью и почувствовала себя воплощённой молодостью и любовью.
Невероятно. Немыслимо. Она!
Что делать? Бежать? Она приехала в Нью-Йорк с единственной целью: как можно скорее уладить денежные дела и вернуться в страну, где её ждала работа. Но задержалась дольше, чем предполагала: медленная реорганизация одной из компаний, в которую была вложена значительная часть её состояния, не могла завершиться без её последней подписи. Предстояли и другие важные операции; кроме того, судья Трент настоял, чтобы она досконально разобралась в своих делах и могла вести осмысленную переписку с управляющими её имуществом, когда он сам отойдёт от дел. Она обнаружила замечательные способности к финансам, и судья был неумолим, требуя ежедневно уделять ему час.
Дела. Она ненавидела это слово. Какое это имеет значение… Но она знала: имеет, и первостепенное. Пусть у неё есть красота, ум и власть над мужчинами, способные склонить их на её сторону, когда она бросится в политический водоворот, — она прекрасно понимала, что огромное состояние обеспечит половину победы. Оно давало ей и ореол, и средства борьбы, позволяло купить тех, кого не удастся убедить. Она поклялась, что Австрия будет спасена любой ценой.
Нет, сейчас она не может уехать. Ей придётся остаться ещё на месяц, возможно, на два. Она уже миновала ту пору необузданной юности, когда бегство от опасности кажется единственным выходом. Погубить чужие жизни ради собственного душевного покоя означало бы стать смешной и презренной в собственных глазах, а презирать себя ей ещё не доводилось. Она «выстоит», «доведёт дело до конца», как выражались в этих занятных американских романах, которые она читала, и будет надеяться, что всё это — лишь краткое смятение чувств… не такое уж, возможно, удивительное…
Но мысли вернулись к минувшему месяцу. Чувства? А если дело не только в них? Если это лишь неизбежное сопровождение чего-то куда более странного… Если это то самое, чего она некогда так долго искала, с такими гибельными последствиями… Столько лет она верила, что это существует — где-то, в каком-то мужчине… что каждая женщина имеет на это право… пусть даже оно не может длиться вечно… Но пока длится! В конце концов, воображение не бесполезно. Оно помогает не только создавать, но и продлевать… Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза, отдаваясь невыразимой истоме.
Это длилось лишь мгновение. С возгласом нетерпения и отвращения она вскочила и задрожала всем телом. В комнате было ужасно холодно. В камине остался один пепел.
XIII
По дороге домой Клэверинга несколько раз бросало то в жар, то в холод. Он был чудовищно груб, непозволительно дерзок. Если она не велела ему убираться, то лишь потому, что жила настроениями, а он на этот час её позабавил. Несомненно, утром она проснётся в должном негодовании и отдаст слугам распоряжения… Или она искренне требовала его дружбы и готова была терпеть его отвратительные манеры, полагаясь на собственное остроумие, чтобы одолеть его и усыпить подозрения? Дружба! Лучше всего ему избегать её как чумы. Признаваться в этом не хотелось, но он её боялся — не столько влюбиться и пережить трагедию, к чему всё, вероятно, и пришло бы, сколько той грозной силы, столь искусно скрытой в белом нежном теле, той властной личности, за которой стояло невообразимое прошлое. Она производила впечатление женщины, вступившей в схватку с жизнью и победившей её по всем статьям. Опасное создание! Если это так, то достижение необычайное. Но так ли? Женщины, как бы ни были они красивы, богаты, высокопоставленны и сильны духом, всё равно в чём-нибудь проигрывали. Влюбившись, они часто теряли голову, а вместе с ней и партию. Всё их искусство рассыпалось. На мгновение он представил её влюблённой, растаявшей, беспомощной — и поспешил перевести мысли на другое. Ему нравились сильные женщины: прежний идеал покорной обожательницы он давно оставил. Но не слишком сильные. Во всяком случае, не сильнее его самого. За последние двенадцать лет он встретил немало «сильных» женщин, чаще всего окутанных обезоруживающей женственностью. У мужчины против них не было никаких шансов: мужская сила, как правило, вся снаружи. Женщины взрослели, а мужчины — нет. Вот она, проклятая правда.
В эту минуту он ненавидел всех женщин и испытывал не просто трусливое, а совсем мальчишеское желание сбежать. Хотелось бродить… бродить… лежать в лесу и мечтать, как в детстве… пока ещё не узнал о жизни слишком многого… читать Шелли и грызть каштаны… Тут он вспомнил, что зимой в лесу полно снега, и рассмеялся. Что ж, он навестит Гору Дуайт. Сейчас она в Вашингтоне, но в пятницу вернётся. Вот кто придаёт бодрости. Сильная — сколько угодно, зато и не скрывает этого. Никаких нежных женских обольщений. Она тоже боролась с жизнью и в каком-то смысле победила, но шрамы остались на виду. Должно быть, ей пришлось чертовски тяжело. Во всяком случае, мужчина может часами беседовать с ней, оживляясь умом, и точно знать, на чём стоит. Никакой проклятой половой чепухи. Он почти не знал других женщин, которые рано или поздно не сводили бы разговор к отношениям полов. Психоанализ освободил их от последних приличных запретов, какие у них ещё сохранялись. Он ненавидел эту тему. Когда-нибудь он даст себе волю в колонке и выскажет женщинам всё, что о них думает. Напомнит, что хотя бы в одном мужчины их превосходят: отводят полу надлежащее место и всегда способны держать в голове больше одной мысли. Гора Дуайт тоже способна. Пожалуй, он сделает её своей наперсницей — до известного предела. Во всяком случае, освежит душу у этого спокойного источника.
XIV
Гора Дуайт, следуя примеру других преуспевающих писателей, недавно купила дом. Он находился на Восточной Тридцать пятой улице, неподалёку от дома, где теперь жила мадам Заттиани, но ближе к Лексингтон-авеню. Один из старых однообразных домов из бурого камня, зато с окнами на юг; прежний владелец убрал наружную лестницу и перестроил нижний этаж.
Столовая слева от входа была длинной комнатой превосходных пропорций, а просторное помещение над ней, занимавшее весь этаж, мисс Дуайт превратила в роскошную и величественную библиотеку. Мебель она покупала на аукционах, чтобы та не выглядела слишком новой; вдоль длинных стен стояли книжные шкафы семи футов высотой. Небольшую библиотеку она собрала ещё до войны, а за множеством других книг — некоторые были редкими, и все нынешняя владелица высоко ценила — охотилась по букинистическим лавкам.
В комнате преобладали коричневые и золотистые тона, сдержанно оживлённые красным; кресла и диваны были глубокими и удобными. Перед камином, переделанным для топки дровами, стоял большой диван. В одном углу помещался граммофон «Виктрола»: мисс Дуайт не возражала, если гостей охватывало желание потанцевать под джаз. У окон в дальнем конце комнаты стоял рояль. Единственным свидетельством чистой женственности был чайный столик со старинным серебром, которое она приобрела во Франции. Столовая внизу выглядела несколько веселее: стены и шторы были густого жёлтого цвета, а на столе всегда стояли цветы.
Нью-Йорк так много знал об этой новой литературной планете, что считал: узнавать больше нечего. Выходцы из Сан-Франциско всегда найдутся в большом городе, и, когда она прославилась, они охотно снабдили всех биографическими сведениями. Поначалу жизнь обошлась с ней сурово: хотя род её восходил ко временам Войны за независимость, она выросла в бедности и безвестности. Отец был неудачником; после смерти родителей она держала пансион для работающих женщин и одновременно посещала занятия в Калифорнийском университете. Позже выучилась на медицинскую сестру и заслужила признание врачей и хирургов. Её брат, красивый молодой человек с прекрасными манерами, но своего рода сверхболван, неожиданно женился на девушке из старой аристократии Сан-Франциско, и благодаря невестке, прелестной Алексине Грум¹, Гора познакомилась с более приятной стороной жизни. В этот период она написала несколько рассказов, опубликованных в лучших журналах, и один незаурядный роман, имевший «оглушительный успех» в Сан-Франциско благодаря беспримерным стараниям светского общества во главе с молодой миссис Мортимер Дуайт; однако на Востоке он, несмотря на рецензии, успеха не получил. Затем наступил долгий перерыв: в мире страшных фактов сочинители вымыслов мало что значили. О ней совсем забыли, поскольку она даже изредка не появлялась на страницах журналов. Вскоре после начала войны она предложила свои услуги Англии и долгие, изнурительные годы была одной из самых ценных сестёр в британских войсках. По окончании войны вернулась в Калифорнию, намереваясь написать новый роман на озере Тахо, но, застав курортный сезон в разгаре, уехала в какой-то городок в глубине штата и написала его там. Закончив, привезла рукопись в Нью-Йорк и с тех пор осталась здесь.