
Черные волы
На этом краткая биография, обраставшая подробностями во множестве статей и интервью, заканчивалась.
Что до романа, он сразу принёс ей славу и небольшое состояние. Он был мрачен, пессимистичен, язвителен, беспощаден, бесцветен, грязен и до ужаса реалистичен. Его персонажи происходили с того плебейского конца огорода, где растут репа и капуста. Они обладали всеми низкими пороками и слабостями, какие успело породить отвратительное человечество. Все были неудачниками, и их жалкие стремления подвергались едкой иронии. Тщетный, тщетный мир!
Действие происходило в маленьком калифорнийском городке — средоточии всех глупостей цивилизации вообще и Соединённых Штатов Америки в частности. Знаменитая «атмосфера» штата оставалась без внимания. Городок и типы были «американскими»; казалось, лишь какое-то слабое, не признаваемое самой писательницей чувство заставило её поместить действие в родном штате, но на этом уступки кончались. Даже к климату она относилась с презрением, которого заслуживали все старые клише. Её биографы могли бы, впрочем, сообщить, что летом климат городка в глубине Калифорнии поистине адский.
Естественно, книга произвела фурор. За несколько лет до того она умерла бы при рождении, даже найдись издатель, достаточно безумный, чтобы предложить её самодовольному, благополучному миру. Но ежедневные перечни ужасов и мерзостей войны, последовавшие за ней жестокие потрясения с угрозами паники и революции, затронувшие нервы и кошельки всей страны, раздражённое неприятие самой войны разнесли вдребезги романтику, оптимизм, высокие стремления, идеализм, здравый и уравновешенный взгляд на жизнь. Ещё набор клише. Мир прогнил до сердцевины, человечество было так грязно, что удивительно, как писатель решается касаться его даже щипцами. Но писатели погружались по шею. Публика, чьи влечения, запреты и комплексы бродили, не находя выражения, обретала выход в этих романах и рассказах и упивалась ими. Чем оскорбительнее, беспощаднее и одностороннее обнажались её неисправимые пороки и низости, тем сладострастнее было удовольствие. После Гражданской войны тоже случались реакции, но более высокого порядка. Население ещё не было осквернено низшими расами.
Молодые редакторы, критики, обозреватели были в восторге. Вот она, Жизнь! Наконец-то! Более того — Демократия. Эти молодые способные люди, отрёкшиеся от прежнего социализма, поскольку чувство юмора подсказало им его несовместимость с большими окладами и приятной жизнью, теперь пылали любовью к Демократии. Ничто в этом бурлящем мире не приносило таких выгод, как Демократия. Демократическая волна вздымалась и ревела. Знаменательно было это бурное извержение провинциальной прозы, реалистичной, как кухня, пессимистичной, как Уолл-стрит. Всякая добродетель, всякая надежда, всякий идеализм покинули мир. Романтики же никогда и не существовало, и давно пора силой избавить глупый мир от его извечного заблуждения. Жизнь была и всегда оставалась грязной, заурядной, низкой, пошлой, неисцелимой; утончённость — трусливый внешний лоск, недостойный искателя Истины, а значение имела одна Истина. Любовь — смехотворна. Счастье — истерия, довольство — заблуждение слабоумных; последнее слово теперь отчаянно соперничало с «подлинным». Что же до таких слов-преступников, как «верность» и «патриотизм», — от них тошнило.
Успех был колоссальным.
Гора Дуайт оказалась на гребне волны, и её «Глупцы» разошлись в трёхстах тысячах экземпляров. Она немедленно заключила с одним из «женских журналов» договор на публикацию следующего романа с продолжением за тридцать тысяч долларов и получила соответствующий аванс от издателя. Её рассказы продавались по две тысячи долларов за штуку, а первый роман извлекли из могилы, и он тоже разошёлся большим тиражом.
Трудно быть пессимистом, имея в сейфе облигаций и закладных на сто тысяч долларов и купчую на дом, но Гора Дуайт была художником и всегда могла положиться на мастерство. И хотя её книга стала интеллектуальным выражением чудовищно искажённых комплексов, вызванных разочарованиями войны, унижением её самолюбия в самом гибельном для женщины приключении и последующим подавлением всех самых дорогих стремлений, она заслуживала успеха гораздо больше любого из своих юнцов-соперников. Её стиль сложился в пору полного душевного равновесия; он был не только благородным, сильным и самобытным — самый крайний реализм она умела передать столь тонко и вместе с тем недвусмысленно, что могла позволить себе презирать отхожую лексику «молодой школы». Замечательное достижение. Большинство из них пользовались откровенным словарём бедного дома, считая лишь его равнозначным Истине. Никогда прежде такие слова не вторгались на священные страницы американской словесности. Им было невдомёк, как указывал мистер Ли Клэверинг, считавший всю эту школу непристойной шуткой, что они просто выбирают кратчайший путь: пользуясь послевоенной распущенностью, охватившей все классы, избавляют себя от изнурительного труда — обогащать словарь и вырабатывать стиль.
Лопата перестала служить символом: вещи называли своими именами без всяких околичностей.
У мисс Дуайт были собственные идеалы, как бы мало она ни позволяла иметь их своим несчастным героям. Она не только в совершенстве владела словом и искусством намёка, но и была воспитана щепетильными родителями, полагавшими, что некоторым словам не место в приличном обществе. Впечатлений, усвоенных в восприимчивые годы, не могло стереть никакое модное поветрие.
Никто, даже её земляки-калифорнийцы, не знал, что она пережила несчастную любовь, завершившуюся попыткой убить прекрасную невестку. Её книга была неистовым отречением от всех мерил юности, и любовь, самая мысль о взаимном счастье других людей стали ей столь же ненавистны, как ещё недавно кровь, грязь, война и немцы.
Успех — великий целитель. К тому же она была женщиной сильного, неукротимого характера и очень гордой. Мужчину, который, в конце концов, и был виновником её феноменального успеха, она предала глубочайшему забвению. Нельзя продать триста тысяч экземпляров книги, получать сотни писем от незнакомых поклонников, уверяющих, что ты величайший из живущих романистов, постоянно видеть своё имя в «новостях», выдерживать осаду редакторов и издателей, стать любимицей Искушённых — и по-прежнему носить в груди истерзанное сердце. Прошлое меркнет. Настоящее царит. Будущее розовеет, как заря. В эту пору своей карьеры Гора Дуайт была слишком высокомерна, чтобы любить какого-либо мужчину, даже если бы от её сердца осталось что-нибудь, кроме насоса. Жизнь её была полна до краёв. Она прекрасно понимала, что нынешнее увлечение голым и мрачным реализмом пройдёт: об этом свидетельствовал более умеренный, но несомненный успех нескольких романов, написанных авторами, невосприимчивыми к поветриям. Но её творческая плодовитость избавляла от тревог на этот счёт. Множество самых разных замыслов бродило, словно светящиеся призраки, по коридорам её ума, на редкость свободного от лабиринтов, готовое обрести плоть, как только мир окажется готов их принять.
В прошлый раз, когда Клэверинг сидел у горящего камина напротив женщины, оба наслаждались роскошью глубоких мягких кресел, а хозяйка словно таяла в своём, пока оно не заключило её в объятия. Но мисс Дуайт никогда не разваливалась. Позвоночник у неё, казалось, был чугунный. Сегодня она сидела прямо на низком пуфе, а он полулежал в кресле, точно подогнанном к изгибу его спины, и с удовольствием сравнивал её с той, другой. Гора Дуайт не была красива, но никогда не оставалась незамеченной в толпе, даже если её не узнавали. Продолговатые глаза были светлыми, ясными, серыми, холодными, почти зловещими; густые каштановые волосы она укладывала высоко на голове, спуская их до тяжёлых бровей. Рот был прямым, резко очерченным, но подвижным, способным смягчаться прелестной улыбкой; зубы — прекрасными. Нос короткий и выразительный, челюсть выдающаяся. В целом это был тип негармоничный: продолговатая голова и короткое лицо, широкое в высоких скулах. Большие светлые глаза на небольшом смуглом лице смущали чувствительных людей, но чаще завораживали. Клэверингу рассказывали, что в калифорнийские годы у неё была великолепная грудь, однако долгие годы непрерывного труда во Франции и Англии истощили её, и прежняя полнота не вернулась. Она была очень худа, и крепкие, неумолимо выступавшие кости подчёркивали угловатость сложения. Но ступни и смуглые кисти были длинными и узкими, а прямые линии нынешней моды очень ей шли. Сегодня она надела тёмно-красное бархатное платье, отделанное коричневым мехом, с небольшим золотым украшением у талии. Все знали, что одевается она в «лучших домах».
Странное сочетание, размышлял Клэверинг. И не последним из её противоречий была способность этого довольно угрюмого лица внезапно озаряться: точно за необычными глазами вспыхивал внутренний огонь и свет его проникал в самые мышцы щёк, под кожу. Страннее всего было явное удовольствие, которое она получала, видя удобно устроившегося мужчину, сама при этом оставаясь прямой, как шомпол. А когда она была в настроении, ни с кем на свете не беседовалось так легко. Временами она бывала мрачна, но любимцам редко приходилось страдать от её настроений, и среди всех любимцев Клэверинг безраздельно занимал первое место. Он знал это и пользовался своим преимуществом, как свойственно его полу. Рассказывал ей обо всех невзгодах, о честолюбивых замыслах, которые считал бесплодными: он писал пьесы, сам же выносил им беспощадный приговор, и ни одна душа, кроме него и Горы Дуайт, их не видела. Она освежала и оживляла его ум, когда нужно было писать ежедневную колонку, а мысли застаивались. Ей были известны и его тайные поиски единственной женщины; он поверял ей несколько мимолётных надежд. И ни на мгновение она не считала его ни мрачным, ни разочарованным. Только не она! Для женщины, за которой мужчины не ухаживали, Гора Дуайт знала их поразительно хорошо. Но если у неё не было ни красоты, ни обольстительности, зато был гений; да и духовник едва ли знает о женщинах больше, чем медицинская сестра о мужчинах. Кроме того, у неё имелись свои приёмы, как бы мало мужчины об этом ни подозревали. Давно когда-то она прочла у Сент-Бёва отзыв о мадам Рекамье: «Она слушает обольстительно». Гора не собиралась прибегать к обольщению ни в каком виде, но слушала и никогда не предавала; наградой ей стала откровенность здоровых, невредимых мужчин со всеми врождёнными и приобретёнными особенностями их пола. В целом для писательского ремесла она была прекрасно вооружена.
¹ См. роман того же автора «Невестки».
XV
Вот и теперь она слушала, пока Клэверинг рассказывал о своём необычном знакомстве с мадам Заттиани, об их последующих беседах и о своих сомнениях.
— Ты уверен, что она не нарочно играет роль? — спросила Гора. — Немного развлекается после этих ужасных лет? По виду она вполне на это способна, а собственная драма может быть весьма привлекательна после такой жизни, когда сиделка чувствовала себя личностью не больше, чем отнятая конечность. И пока ещё молода и красива — какое удовольствие!
— Нет. Ни во что подобное я не верю. Думаю, не будь она так увлечена театром, приехала бы, уехала, и никто из нас ничего бы не узнал. Какова бы ни была её тайна, она особого рода. Я напрасно ломал голову. Не верю, что она дочь графини Заттиани, или четвероюродная сестра, или графиня Йозеф Заттиани. Я перебрал в памяти все детективные истории, какие читал, надеясь найти хоть что-нибудь подходящее, но по-прежнему ничего не понимаю.
— И ни о чём другом ты не думал. Твоя колонка стала хуже.
— Ты так считаешь? — Он выпрямился. — Я и сам был не слишком доволен.
— Ты стал заполнять её письмами читателей, как делают более изнурённые фельетонисты. Даже твои замечания к ним стали пресными. А описание вчерашнего боксёрского матча было примерно так же увлекательно, как отчёт о выставке цветов.
Он рассмеялся и снова откинулся в кресле.
— Ты освежаешь, как холодный душ, Гора. Но в конце концов даже бедному фельетонисту позволительно иногда сдавать. Впрочем, впредь, садясь за машинку, я буду выбрасывать её из головы. Бог свидетель, пишущая машинка — не вагнеровский оркестр; она должна с гарантией изгонять всякую сентиментальность… Хотя сентиментальность — не то слово. Просто бешеное любопытство.
— О нет, совсем не просто, — невозмутимо сказала мисс Дуайт, закуривая новую сигарету и аккуратно вставляя её в маленькие золотые щипчики: на её длинных аристократических пальцах никто никогда не видел ни чернил, ни никотиновых пятен. — Ты в неё влюблён, дитя моё.
— Ничуть!
— Ещё как. Прежними короткими восторгами ты меня ни на минуту не обманул: классическая Энн, демоническая Мэриан… Но теперь ты попался основательно. Тайна, возможно, сыграла свою роль, но сама женщина — куда большую. Она самое прекрасное создание, какое я когда-либо видела, и, несмотря на это величественное спокойствие, выглядит умной и проницательной. А какая настоящая дама!
Гора вздохнула. Как когда-то ей хотелось стать такой дамой! Теперь ей до этого не было никакого дела, и она не променяла бы своего нынешнего положения на положение принцессы даже в устойчивом мире. Но старые мечты умирают с трудом. Из всех щедрых даров судьбы, которыми была наделена мадам Заттиани, ни один не вызывал у неё большего восхищения.
— Смелее, Клэви, добивайся её — и не теряй слишком много времени. Рано или поздно её втянет здесь в свой круг. Она признаётся, что вдова, так что в запутанную любовную интригу тебе ввязываться не придётся.
— Ты забываешь, что она ещё и очень богата. Я выглядел бы охотником за состоянием…
— Как старомодно! И сам ты ничего подобного не чувствовал бы. Сейчас тебя мучает только одно: ты пытаешься скрыть от самого себя, что влюблён.
— Кто знает! Никакого неистового желания я к ней не испытываю, в этом могу поклясться.
— Ты просто ещё не дошёл до этого. Тайна завладела твоим умом, а сомнения исполняют роль цензора. Но стоит тебе дать себе волю…
— А если она мне откажет? Что, несомненно, и случится. Я не ищу трагедии.
— Мне кажется, не откажет. Пока ты рассказывал, я уже сочинила в уме всю историю. Впрочем, начала я её ещё в прошлый понедельник, когда увидела, как вы шепчетесь. Я сидела в ложе прямо над вами — если ты заметил! И наблюдала за её лицом. Там было нечто большее, чем вежливый интерес.
— Точно так же она выглядела, когда разговаривала с Дином и Осборном за обедом. Просто светская женщина, в которую были влюблены десятки мужчин; она ещё достаточно молода, чтобы интересоваться молодым человеком, если он её не утомляет. Не говоря уже о том, что надо сохранять навык… Но есть и другое.
Он беспокойно шевельнулся.
— Кажется, она вся состоит из силы, воли, власти. Она их излучает, источает. Я боюсь, что стану её бояться. Мне хочется быть сильнее своей жены.
— Не льсти себе. Женщины всегда сильнее мужей, если только они не круглые дуры или не помешаны на мужчинах. Ни те ни другие тебя бы не привлекли. Обыкновенная женщина — любая из миллионов — обладает такой нравственной силой, твёрдостью характера и житейской проницательностью, пусть и без всякой склонности к умственным занятиям, что неизменно берёт верх над мужчиной. У этой женщины есть всё это и больше — в тысячу раз больше. Было бы прекрасно, если бы она взяла тебя в руки. Она сделала бы из тебя человека: ты узнал бы о мужчинах, женщинах, жизни — и о себе — то, о чём прежде даже не догадывался. И тогда написал бы пьесу, от которой весь город заговорит. Только этого тебе и недостаёт. Даже если бы она плохо с тобой обошлась, результат был бы тот же. Жизнь слишком тебя баловала, Клэви, а твои маленькие разочарования были до того чисто романтическими, что лишь лёгкие твои чувства резвились, словно добродушные щенки, на корке, прикрывающей страсти. Пора лаве закипеть и сорвать крышку. Тогда творческая почва сама собой вспашется и получит удобрение. Твои пьесы перестанут быть одними лишь образцами архитектуры. Я не благодушная альтруистка. Не горю желанием видеть тебя счастливым. Скорее я склонна ненавидеть эту женщину, которая в конце концов сведёт тебя с ума: ведь тогда я, конечно, больше тебя не увижу. Но я художник и верю, что только ради искусства и стоит жить. Я хочу, чтобы ты создал великое произведение, чтобы стал в Нью-Йорке по-настоящему значительной фигурой, а не просто заметной.
— Ты и спесь с меня сбила, и дух подняла… Но я хочу, чтобы ты с ней познакомилась, и не знаю, как это устроить. Мне кажется, твоя интуиция могла бы подобраться к истине.
— Что, если я устрою вечер, а ты за день-другой как бы между прочим спросишь, не хочет ли она прийти? Или предложишь так, как сочтёшь лучше. Теперь никто не наносит визитов, но, думаю, она нанесёт. Люди её круга редко отказываются от формальностей. А там, если я действительно умна, сумею внушить ей желание увидеть меня снова, и она примет меня, когда я приду с ответным визитом. Как думаешь, справишься?
— Возможно. Я уже пробудил в ней любопытство к нашей компании и подброшу ещё несколько приманок. Да, думаю, она придёт. Когда ты устроишь вечер?
— Через неделю в субботу.
— Отлично. Ты славный человек, Гора. И не воображай, будто когда-нибудь от меня избавишься. Если она единственная в своём роде, то и ты тоже. Этот очаг всегда будет меня притягивать.
Миссис Дуайт лишь улыбнулась.
XVI
Клэверинг быстрым шагом направился к клубу мистера Динвидди. Он не спешил оставаться наедине с собой, хотя уже час назад должен был сидеть за письменным столом. Но Динвидди пора было раздобыть для него какие-нибудь новости.
В клубе нужного ему человека не оказалось, и он пошёл к Динвидди на Сорок восьмую улицу. Друга он застал в халате и домашних туфлях, с забинтованной ногой на скамеечке.
— Подагра? — спросил он с бессердечием молодости. — А я всё удивлялся, почему от вас ничего не слышно.
— Я пытался дозвониться тебе не меньше четырёх раз.
— Когда работаю, я велю внизу не соединять меня ни с кем. И я много гулял.
— Ну, садись, закури. Нервничаю, когда кто-нибудь стоит над душой. Ты и сам какой-то нервный. Переработал?
— Да. Думаю съездить во Флориду.
— Может быть, отправлюсь с тобой. Но мне есть что тебе рассказать. Потому я и звонил…
— Ну?
— Не бросайся на меня. Несварение желудка?
— Нет у меня никакого несварения. Попробовали бы вы выдавать по колонке в день — тоже понервничали бы.
— Так возьми отпуск…
— Что вы выяснили?
— Целую неделю не мог добраться до Гарри Торнхилла, но в конце концов он согласился меня принять. Последние двадцать лет живёт, похоронив себя среди книг. Жена и двое детей погибли при столкновении поездов…
— Да какое мне, чёрт возьми, дело до Гарри Торнхилла!
— Эгоистичный ты молодой негодяй. Впрочем, в твоём возрасте мне было бы так же мало до него дела. Итак, его кузен, Мейнард Торнхилл, действительно переехал в Виргинию лет тридцать пять назад, женился, обзавёлся семьёй, затем перебрался в Париж и прожил там до самой смерти. Жена тоже умерла там. Больше он ничего сообщить не мог. Отношения у них были не особенно сердечные, и, бывая за границей, он семью не навещал. Мадам Заттиани когда-нибудь говорила о братьях или сёстрах?
— Ни слова.
— Вероятно, вступили в брак и осели где-нибудь в Европе. Или погибли. Можешь спросить её.
— Больше я ей вопросов задавать не стану.
— Осадила тебя?
— Напротив, была необыкновенно любезна. В последний мой визит я совсем извёлся и задал столько наводящих вопросов, что она имела полное право выставить меня за дверь.
— Ах ты нахальный мальчишка. Впрочем, с моих времён нравы изменились. Что она тебе сказала?
— Ничего. Я по-прежнему ничего не понимаю. А что вы узнали о Йозефе Заттиани?
— Кое-что, но недостаточно. На днях за обедом я встретил австрийку, графиню Лойос, и спросил её о Заттиани. Она сказала, что род большой, с множеством ветвей, и ей смутно помнится, будто какой-то Йозеф Заттиани погиб на войне. Был ли он женат, она не знает…
Клэверинг внезапно встал и посмотрел сверху на Динвидди, чья улыбка выражала скорее досаду, чем торжество.
— Ну? — резко спросил он. — Ну?
— Вижу, ты уловил. Довольно странно, не правда ли, что австрийская дама, всю жизнь проведшая в венском свете, по-видимому, ничего не знает ни о какой молодой и прекрасной графине Заттиани? Я ни словом не намекнул ей на правду: уж я-то не стану спускать ищеек на эту очаровательную молодую женщину, кем бы она ни была. Сказал, что припоминаю, как до войны встретил в Европе совсем юную красивую графиню с такой фамилией, и мне интересно, что с ней стало… Но кто-нибудь другой может спустить их в любую минуту. Ею уже немало народу заинтересовалось.
— Что ж, ничего они ей не сделают. Она вправе называться как угодно и ни у кого ничего не просит. Но я хотел бы загипнотизировать судью Трента и вытянуть из него правду. Он знает, чёрт бы его побрал!
— Если он выдаёт самозванку за другую женщину и позволяет ей завладеть деньгами Мэри, то готовит себе большие неприятности. Не понимаю Трента. В делах с женщинами он дурак, но человек безупречной честности и один из самых проницательных юристов штата. Немыслимо, чтобы она его провела.
— Он знает, и у него есть какие-то основания так поступать. У мадам Заттиани непременно должна быть доверенность вашей подруги. Это несомненно. И нет никаких сомнений, что графиня Заттиани — Мэри Огден — безнадёжно больна и находится в каком-то венском санатории. Она проговорилась.
— Бедная Мэри! Это правда?
— Боюсь, что да… Возможно… Может быть, вот в чём дело…
— О чём ты?
— Когда она подсмеивалась над моим любопытством, то предположила, будто могла быть актрисой и войти в доверие к графине Заттиани благодаря сходству. Мне это показалось фантастическим, но кто знает?.. И всё-таки зачем ей пользоваться фамилией Заттиани, даже если ваша подруга и дала ей доверенность?.. Разве что… — Он вспомнил догадку Горы. — Разве что ей захотелось поразвлечься.
— Поразвлечься? Она не пыталась ни с кем знакомиться. Не вижу в твоей мысли никакого смысла. Нелепость. И эта женщина не актриса. Она дама высшего света по рождению и воспитанию.
— Я встречал актрис с превосходными манерами, которых к тому же принимали в обществе.
— Что ж, по-моему, всё это не то. А эта девушка — настоящая.
— Тогда почему, ради всего святого, ваша графиня Лойос ничего о ней не знает? Если мадам Заттиани та, за кого себя выдаёт, они должны были сто раз встречаться в венском свете. Больше того, она была бы одной из самых заметных фигур при дворе.
— Единственное объяснение, какое приходит мне в голову: мадам Заттиани действительно такова, какой себя представляет, но по какой-то причине пользуется чужим именем.
— А! Это уже объяснение. Но почему? Почему?
— Тут я бессилен… Разве что… А!
В его глазах появился знакомый блеск, и Клэверинг замер в ожидании. У этого старого пройдохи было изумительное чутьё.
— Есть! По какой-то причине ей пришлось уехать из Европы. Может быть, скрывается от мужчины, может быть — от властей. Заттиани — одна из фамилий её мужа или фамилия матери. Конечно, Мэри заинтересовалась ею — при таком сходстве! — и помогла выпутаться. Она знала её достаточно хорошо, чтобы доверять, а кто-то должен был представлять здесь её интересы. Трент, разумеется, знает правду и, естественно, хранит тайну.
— Ещё один сюжет для кино… И всё же вполне правдоподобное объяснение… да… пожалуй. Но от кого она скрывается?
— Возможно, от мужа.
— От… от мужа?..
— Очень может быть. Не убивай меня. Думаю, тебе лучше уехать во Флориду и там остаться. А ещё лучше — женись на Энн Гудрич и возьми её с собой…
Клэверинг стремительно вылетел из комнаты.
XVII
Он стремительно шёл по Мэдисон-авеню, едва избегая беды на перекрёстках, запруженных в этот час до невероятия: он был не только взволнован до крайности, но и спешил. Колонка оставалась незаконченной, а завтра следовало сдать в один из литературных журналов статью о «подлинной драме». При обычном ходе вещей она была бы написана неделю назад.
Он злился на себя. При всей своей страстности, порывистости и нередкой неразумности он обладал удивительно уравновешенным умом и никогда прежде не становился жертвой наваждения. Войну он воспринял как обычный эпизод в истории мира, занятого преимущественно войнами, а не как сугубо личное испытание, придуманное злобной судьбой, чтобы лишить молодёжь иллюзий, ожесточить её, отнять идеалы, наполнить холодным едким презрением к милитаризму и правительствам, обратить в пацифизм и толкнуть на растерянные, но крикливые поиски Истины. Ему казалось невероятным, чтобы человек, читавший историю, мог впасть в такую незрелость; объяснял он её уязвлённым, но неугомонным самолюбием. В конце концов, это была война немолодых мужчин. Ни один из миллионов молодых бойцов, несмотря на повышения, благодарности и медали, не приобрёл славы военачальника. В историю войдут лишь государственные деятели и военные, чья молодость давно миновала.