– С ума сошла. Только с ума-то сошла на худом… – И старик-пчеляк шопотом рассказал о ее недуге… Недуг действительно был ужасный…
Стали толковать о причине такого недуга…
– И что за чудо! – сказал пчеляк. – Ведь как, братец ты мой, чудесно жили-то в первом году – ангелы преподобные! Торговлю начали чисто, на готовые денежки, всего много, дом – с иголочки, оба – любо глянуть, уж об ней и говорить нечего: королева – одно слово!.. Да и он парень складный… Бывало, взойдешь в лавку-то к ним, соли там или что-нибудь взять, – сидят оба, как птички, и ласковы и веселы… И самому-то, ей-богу право, весело станет… Вдруг, как нечистый попутал, сразу, братец ты мой, оба как оглашенные стали… На второй год пошло это у них.
– А дети есть у него? – спросил я.
– Была одна девочка, в самый первый год была, ну только померши… Двух либо трех месяцев померла-то… Ту-ужили оба… стра-асть… А потом вдруг и началось промежду них… Слышим – «бьет»! По вечерам крик из дому-то несется… Что такое?.. Потом – того: принялся, братец ты мой, за бабами, значит, за женским полом – проходу нет!.. Пьет, беспутничает, жену бьет, бросает ее совсем, прочь гонит. Отец ейный тут с родней прибыл… Помню, всю морду этому самому Кузнецову изуродовал. Однова они всей родней его били, да как били-то!.. Сам своими глазами видел, как один дьякон прямо ему в лицо старым-престарым веником тыкал, окомёлком… Тут было, боже мой, что такое! Нет ему уйму – да и шабаш! В течение того времени ейный родитель взял да в суд его и предоставил… значит, за истязание и самоуправление… Присудили его, друг ты мой, на полгода в тюрьму… Вот тут-то с ней случилось… Перво-наперво все тосковала, скучала… Исхудала вся – «не знаю, говорит, что со мной делается…» Бывало, зайдешь в лавку-то: сидит и смотрит, а приметить тебя – не примечает… И раз окликнешь и два – все молчит… Уж когда-когда опомнится! «Ах, скажет, Иваныч, я и не вижу!» Я, мол, тут давно стою. «Ужли давно?» – «Именно правда». И опять на нее этот истукан найдет, опять говори, не говори – все одно… А однова пришел, глядь – лавка заперта… Что такое? Пошел было на кухню; идет навстречу кухарка. «Взбесилась, говорит, наша хозяйка… Что делает – так ах… Лучше и не ходи…» Я было и не пошел, да за мной сам отец ейный прислал, подсобить… Потому сладу нет… Даже отец-то родной, и тот ушел, залился слезами, ушел из дому. Оставили меня одного… Ну уж и принял я мученьев, век не забуду.
Пчеляк рассказал мучения; публика посмеялась…
– Как же ты с ней справлялся-то? – спросил староста.
– Как? – известно палкой!
– Бил?
– Известно бил, коли резонов не слушает. Ей представляешь резоны, а между прочим она пуще того безобразничает… Что будешь делать: и жаль, а нельзя – других способов нет… Огреешь кнутом раза три-четыре – забьется за печку, сидит недвижимо и, пожалуй, с час просидит, не шелохнется… Ну только ты чуть задремал – хвать, вот она!.. Думаю, нет, брат, шалишь!.. Одну ночь я так-то пробился, на другую потребовал цепь, приковал ее за печкой-то, принес вожжи, говорю: «вот, матушка!» – показал ей… Ну с цепи ей сорваться трудно… Погремит, погремит – ляжет… Только уж что говорила, слова какие, и не дай бог! Разов с пяток я ее вожжами-то урезонивал за эти самые ее слова… И ругаться тоже – ругалась, словно пьяный солдат… Откуда только набралась этого… И бился я таким манером с ней целую неделю.
– Все вожжами?
– Вожжами все и кнутом… Однова так подсвечником успокоил ее, потому чуть было из цепи не вылезла!.. Целую, братцы мои, неделю я так-то бился – один! Отец-то ее перво-наперво совсем рассудка лишился, муж – в остроге, один я. Потом принялись таскать знахарей и знахарок, поили ее и отчитывали, все одно – никакие средствия… Наконец, того, надумали в больницу везти в Москву. Веришь ли, индо слеза меня самого прошибла, как стали ее из-за печки-то вытаскивать: вся как есть синяя от побой…
– Ты ее, должно быть, знатно охоливал-то…
– Уж чего тут!.. Бывало, за ночь-то у самого ладони напухнут…
– И отчего же это с нею приключилось? – спросил банковский писарь.
– Поди вот! разбери!.. – сказал пчеляк.
– Уж знамо – дело темное! – прибавил один из гостей.
– Господь ее знает!.. – заключил третий.
Скоро мы разошлись по домам под тяжелым впечатлением рассказа.
3
Всякий деревенский житель в своем домашнем быту непременно испытал и постоянно испытывал какой-нибудь необъяснимый, непонятный удар; какие-нибудь страшные психологические страдания, незабываемые, гнетущие, уродующие человека навеки, но ничем не облегчаемые, неразъяснимые страдания, которые даже и выплакать-то нет возможности.
Правда, Кузнецов, о котором рассказывал пчеляк, не был крестьянин; это был сельский купец, торговец; но история его носила все признаки подлинной крестьянской семейной беды, в которой есть все: и побои, и слезы, и кнуты, и избитые досиня спины, и, очевидно, страшные нравственные страдания, и в конце концов – ничего, кроме каменной тяжести на сердце, кроме угнетающей уверенности, что так угодно богу, да воспоминания какого-нибудь «очевидца» о том например, что вот у него у самого в ту пору руки напухли от битья…
Такие семейные беды, если вы только приглядитесь к деревенской жизни, тяжелыми думами, темнотою без просвету давят крестьянскую душу, пришибают человека к земле, словно тяжелым неожиданным ударом с неба свалившегося камня, и вы встречаете их на каждом шагу.
Еще недавно, возвращаясь со станции железной дороги, я встретил старика крестьянина, который вез из города племянницу – сумасшедшую девушку. Она глядела, но ничего не говорила и ничего не понимала, даже не делала сама ни одного движения: старик дядя должен был сам утирать ей нос, сам усаживать ее так, чтобы не свалилась, сам застегивал ей армяк…
– Что такое? Отчего?
– Господь ее знает! Сразу приключилось… – Ночью!
Старик вез ее домой из сумасшедшего дома, где ее тоже шибко били – «вся спина в синяках»… А сам он как будет лечить ее? Кто, кроме отставного солдата, предложит ему свои услуги насчет кнутья и вожжей?
Именно с этой стороны меня и интересовала история Кузнецова. Немало удивило меня и то обстоятельство, что Кузнецов, которого я знал, вовсе не походил на того, о котором рассказывал пчеляк. Это был, как мне казалось, человек добрый, даже как бы старавшийся быть добрым.
И этот-то добрый человек мог довести до сумасшествия близкого, мало того – любимого человека, мог драться, пьянствовать, безобразничать, даже попасть в острог. Тут была тайна, и тайна деревенская. Я решился добиться и толком разузнать, в чем тут дело.
Не буду рассказывать, какие усилия были сделаны мною для того, чтобы вынудить Кузнецова рассказать его семейную драму; только драму эту он мне все-таки рассказал. Передаю ее читателю только в существенных чертах, так как во всей подробности рассказывать ее невозможно.
4
– Помилуйте!.. Любил ли?.. И посейчас я без нее сохну, а уж что было с первого началу, того и не рассказать словами. Да и как не любить-то? Ведь это одно – ангел превосходный, других слов для этого нет… Красавица первая! Развязность, например, резвость… Или опять взять в работе – огонь, проворна, аккуратна… В коротких словах сказать, по моему понятию, миловидней не сыщешь… Сколько их я на своем веку, например, будем так говорить, ни обсуждал – тряпки и мочалки, больше ничего… Да что еще: ведь мы уж с ней десяти-девяти лет целовались… Сам господь определил нам быть в браке: мой родитель испокон веку жил здесь и ейный, Милочкин, – и имя-то, позвольте сказать, сколько миловидно – Эмилия! Батюшка, отец Иоанн, священник (теперича он уж оставил должность), также здесь с искони бе… И оба с молодых лет вдовые, и Милочкин и мой… Родители наши души в нас не чаяли. Скажу одно: даже секли нас, ежели случалось, за шалости, и то с большим вниманием и более для угрозы, но нежели чтобы обидеть. Милочку всего один раз и подвергли – крыжовнику, с позволения сказать, объелась… Резвая была… У – боже мой!.. Отец-то Иоанн, бывало, не налюбуется ей… И был он большой приятель с моим родителем. Мой родитель, доложу вам, покойник, царство ему небесное, был старинный сельский купец – теперь таких нету. Теперь все такой народ пошел: налетит, одурманит, насулит, обделает – и в другое места… Теперь пошел в ход жадный человек, а таких, как родитель-покойник, и в помине нету! Родитель был человек тихий, жил на одном месте, дела вел постоянные, и всё только хлебом, больше ничем, никакими делами не занимался… Были у него в разных деревнях тоже постоянные знакомые по хлебной части, серьезные мужички, а в городе он тоже доверителей не менял, все больше с одним кем-нибудь дела делал. Знаете, чай, Пастуховых? Ну вот с ними с одними он более двадцати годов, окроме ни с кем никаких делов не делал. И никогда в покойнике родителе жадности не было: есть у него в десятке деревень знакомство, есть один хороший человек в городе – и будет! Не так, как теперь: всякий норовит целую губернию один захватить в свои лапы, да и орудовать… Нет! Родитель не жадничал… Сам брал пользу и другим давал… Одно слово – вел дело по чести и совести, тихо и без всякого азарта… И бедному человеку у него тоже отказу не было; и пропадало тоже немало; но родитель никогда не дозволял себе, чтобы там по судам или что… «Бог с ним!» – больше ничего!.. Бога он помнил, помнил крепко. Как, бывало, покончим дела или в промежутке, среди лета, ежели знаем, например, что все дело поставлено верно, – сейчас, господи благослови, куда-нибудь на богомолье, по монастырям, в Москву, в Сергиевскую лавру, в Оптину пустынь, к разным угодникам… Ездили не спеша, полегонечку… Наглядимся, наслушаемся всяких делов – домой! Зиму уж беспременно дома, и уж тут каждый день: либо отец Иоанн у нас чай с ромом пьет и газеты обсуждает, либо мой родитель у отца Иоанна разговор ведет о пустыне об какой-нибудь, или так разговор слушали… Ну и мы тут… То Милочка у нас, то я у них…
«С самых ранних лет стали мы слышать от наших родителей, что когда подрастем, так они нас непременно женят… потому лучше пары нет. Я тоже был не плох: один сын, и притом не нищий какой-нибудь; все знали, да и сам родитель мой не скрывал, что у него есть достаток, и он не раз поговаривал, что в случае брака все дела сдаст мне, а сам уж так будет век доживать, на спокое. И у отца Иоанна тоже было не без достатку. Окроме того, мы издетства друг дружкой любовались. Так что, можно прямо сказать, с детства были влюблены друг в дружку… И даже так влюблены, что вполне наверно знали о своем браке, оба дожидались… Бывало, ездим мы с отцом в отлучке, по святым ли местам, по делам ли в деревнях, только и жду, как бы домой, к Милочке… Но был я робок; она, правду сказать, посмелей была… побойчей, первая, бывало, за щеки обхватит и того… да!.. Раз даже… Да что уж, одно слово – смелая!.. Тормошит тебя, бывало, страсть! «Все равно, говорит, нас с тобой повенчают». Ну, однакож ждали мы порядочно…
«Повенчали нас, сударь мой, в самое прекрасное время: пошел ей восемнадцатый год, а мне ударил двадцать первый… Хотел было родитель мой еще повременить, ну только что согласия нашего на это не было. На что я в ту пору был робок и родителя почитал, а тоже однажды не вытерпел и поднял щетину: «как же это мне так можно… да!..» Правду надо сказать, что и Милочка тут меня много подгвазживала на упорство… Сама-то она уж вошла в возраст, потишела, а начала меня все на родителей натравливать… Бывало так, что и на своего отца напустит меня… налетишь таким ястребом, смешно вспомнить… А главная причина – стал мой родитель похварывать, стали в нем старые разные простуды открываться, вот по этому случаю и порешили нас повенчать… А как нас повенчали, тут родитель мой и порешил дела прекратить. «Живите, говорит, как хочется… Заводите свое дело, какое по вкусу…»
«И какое, милостивый государь, после того для нас настало удовольствие, то даже, извините, этого невозможно представить… Поехали мы вдвоем, я да она, в город повидаться с отцовскими знакомыми, посоветоваться, что они присоветуют насчет делов. Из города вздумалось нам махнуть в Москву, так как порешили мы завести вот эту самую лавку, в которой теперича разговор у нас идет, а порешивши это дело, задумали закупать товар в Москве, из первых рук. Делать – так уж делать. И что ж? Мы в Москве с Милочкой ни единого часу не разлучались: всё вместе – и по лавкам и по конторам, и везде нас московские купцы всё вместе видели и приглашают на вечера, в театр… Были мы тут, прямо сказать, во всех местах, и в церквах, и во дворцах, и в театрах, всего насмотрелись, все, например, древности, редкости, мощи там или, опять взять, картины разные, статуи – всё вдели. И любопытно, и хорошо, и легко нам было, и уж так радостно, весело – слеза пронимает, как вспомнишь. В гостинице-то, в Чижовском подворье, где мы стояли, и то как есть все соседи нами двумя любовались. Какой-то старичок все глядел на нас (тоже сосед), да однова прямо со слезами расцеловал нас обоих и перекрестил: «дай вам, говорит, бог…» Право слово. Такое у нас шло удовольствие месяца полтора, покудова не обозначилось у Милочки положение. Затихла, идти никуда не хочет, и ко сну ее стало клонить…
«– Собирайся, говорит, домой пора… – Ну, я вижу, дело началось сурьезное… Сразу мы оба точно все московское перезабыли, точно даже не видали, только и думаем – домой добраться… «Строиться надо! – говорит Милочка: – пора ехать…» Скорехонько мы собрались и уехали строиться, лавку заводить, гнездо вить – для себя, для детей… Жить-поживать».
5
– Все так и вышло, как по-писаному: и дом с лавкой готовы, и торговля пошла, и дочь родилась… Дом, изволите сами теперь видеть, строен не кое-как; опричь лавки, для собственного семейства целых три покоя, пять окон на улицу; для родителя мезонин, с теплым ходом из кухни. Все хорошо, одним словом. Но лучше всего – дочка-девочка… И что это был за ребенок!..
Рассказчик хотел говорить, но вдруг горько заплакал…
– Нельзя этого описать… То есть души мы не чаяли все, и я, и Милочка, и старик-родитель, только тем и дышали, Ольгунькой любовались… Здоровый был ребенок, веселый, занятливый, словом сказать – отрада… И жили мы таким родом в полном удовольствии, и весело нам всем и мило, и дело пущено чисто, благородно; все шло так, лучше требовать невозможно…
«И вдруг пошли со мной несчастия!.. Однова сидел старичок-родитель с Ольгунькой на крылечке, нянчился; смотрим, зашатался и словно будто падает… Подбежали, подхватили Ольгуньку – так он и грохнулся… Что такое? Лежит человек без памяти, а с чего взялось – неизвестно. Перенесли его в покой, за фельдшером съездили, привезли его уж на другой день. Поглядел он: «банки!» говорит. И закати он ему тридцать пять штук… всю спину изрезал. А поутру родитель богу душу отдал… Вы извольте только подумать, каково это было нам с Милочкой! Мы родителя всем сердцем почитали, потому он был для нас чистый ангел-хранитель, самая кротость во плоти… И вот – помер… Вчерась был жив, шутил с Ольгунькой, ноне лежит и не дышит… Призадумался я, точно меня что пришибло…
«Опустело кругом нас с Милочкой, только всего и осталось отрады – Ольгунька. И вдруг и Ольгунька помирает… Помирает в одни сутки. Что же это такое? Целый день ребенок неизвестно от чего кричит, кричит не своим голосом; целый день мы все, и я и Милочка, разные женщины-родственницы, мечемся как угорелые, ничего не понимаем, не знаем, что это, отчего, как помочь. Даже фельдшера не могли привезти, потому что на дворе стояла невылазная грязь. То есть привезти-то его привезли, но уж девочка на столе лежала…
«Но уж тут, доложу вам, опостылел мне белый свет. Даже так, что показалось мне приятнее вместе с Милочкой умереть, чем жить на свете! Зачем дом, зачем торговля, зачем мы с Милочкой – все одна мечта, тоска, беспокойство, скука… Из-за чего жить на свете?
«Которые из знакомых видали меня в ту пору – «лица, говорят, на тебе, Кузнецов, нету… Как бы с тобой чего худого не было!» И вправду, я и сам, признаться, опасался… Да как же: все было хорошо, любезно, и вдруг – пустыня, холод и тоска, и за что? Отчего?.. Решительно скажу вам, даже и совершенно никакой не было охоты жить… Даже с Милочкой говорить не хочется… Об чем говорить? Да и она сама не льнула ко мне, все больше лежит к стене лицом и плачет… Вот в такое-то время и приди ко мне в лавку один человек… Даже прямо есть за что спасибо сказать, по крайности сам я много благодарен. Теперича, ежели бог даст, воротится Милочка благополучно – совсем у меня другая будет политика… Аптекарю спасибо. Он всему тут делу корень…
«Приходит, стало быть, этот самый аптекарь ко мне в лавку; отпустил я ему, что требуется, и сел в свой угол за прилавок – молчать и горем своим мучиться… Только аптекарь-то и говорит:
«– Что это, хозяин, пригорюнился?
«– Что ж, – говорю, – будешь делать… видно, уж так богу угодно… – и рассказал ему, как девочка умерла и как помер родитель…
«– Ну, – говорит аптекарь: – насчет родителя – дело уж совсем плевое, не воротишь, а насчет девочки печалиться тебе нечего, другие будут…
«– Охоты, – говорю, – у меня уж нету…
«– Будто!.. Как же это так? К этому-то, – говорит, – нет охоты?.. Какой же ты после этого, – говорит, – купец? – И стал он тут меня язвить.