Оценить:
 Рейтинг: 0

Зов Ктулху

Год написания книги
1926
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Во тьме мне виделись фрагменты желанного сокровища, дьявольского знания, изречения безумного араба Альхазреда, вселяющие ужас апокрифические сочинения Дамаския, печально известные строки из немыслимого «Образа Мира» Готье де Меца. Я вновь и вновь цитировал их, бормоча об Афрасиабе и демонах, плывших с ним по течению Окса, вновь и вновь нараспев читал одну и ту же строчку из лорда Дансени: «Безответная чернота бездны». Когда спуск стал почти что отвесным, я начал напевать что-то из Томаса Мора, пока не устрашился собственных слов:

О бездна черных волн, о мрак,
Что полнится, как ведьмы варевом,
Полночным зельем в лунном зареве,
Склонясь над ней, искал для переправы сил,
На самом горизонте мглы я зрил
Блестящий, будто из стекла, причал,
Вознесшийся над пеленою вод,
Там смертный трон, покрытый скверной, тьму венчал,
Исторгнут бездной, нечестивый плод.

Казалось, время перестало существовать, когда под ногами я вновь ощутил ровный пол, оказавшись в помещении, где потолок был чуть выше, чем в двух храмах где-то невообразимо далеко наверху. Стоять в полный рост я не мог, лишь ползти на коленях, и так, окруженный тьмой, я двигался неизвестно куда. Скоро я понял, что попал в узкий проход, в нишах стен которого стояли ящики из полированного дерева и стекла. Эти находки в подобном месте эпохи палеозоя вселяли ужас, и я содрогнулся. Ящики эти были горизонтально расставлены с равными промежутками, имели продолговатую форму, и омерзительным образом походили на гробы. Пытаясь сдвинуть два-три из них с места, чтобы осмотреть тщательнее, я обнаружил, что они надежно закреплены.

Проход казался длинным, и я устремился вперед, и то, как я двигался во мраке, ужаснуло бы любого наблюдателя: ползком, от стены к стене, ощупывая их и эти ящики, чтобы убедиться, что я держусь намеченного пути. Я уже привык ориентироваться при помощи осязания, почти забыв о тьме вокруг, и чувства рисовали мне бесконечный ряд из дерева и стекла так живо, как если бы я видел его. А затем, в единый миг смятения, я увидел.

Не могу сказать, когда мои видения слились с реальностью, но я приближался к источнику неведомого подземного свечения и различал смутные очертания прохода и ящиков. Все выглядело так, как я и представлял, пока свечение было слабым, но стоило ему усилиться, как я понял, насколько слабым было мое воображение. Зала эта была не грубым реликварием прошлого, как храмы там, наверху, но памятником неописуемой, необычайной искусности. Насыщенные, словно живые, фантастически смелые узоры и картины сплетались в сеть настенной росписи, которую нельзя было описать словами. Ящики из необычного золотистого дерева с крышками прозрачнейшего стекла заключали в себе мумифицированных существ, чей облик превосходил самые безумные видения.

Доподлинно передать то, как выглядели эти твари, невозможно. Они походили на ящеров, и в то же время в очертаниях тел угадывалось и что-то от крокодилов, что-то тюленье, и то, с чем не приходилось встречаться ни одному из палеонтологов. Размерами они приближались к человеку небольшого роста, конечности венчали подобия ступней с подобными человеческим пальцами. Но причудливей всего были их головы, нарушавшие все известные законы природы. Сравнить их было не с чем – в один миг я вспомнил черепа кошек, лягушек, мифических сатиров и людские. У самого Зевса не было такого колоссального, мощного лба, а рога, отсутствие носа и челюсти аллигатора ставили их обладателей вне всяческих классификаций. Я некоторое время сомневался в подлинности мумий, подозревая, что то были искусно сделанные идолы, но вскоре решил, что это в самом деле некий вид эпохи палеогена, когда в городе еще теплилась жизнь. Их нелепый облик еще сильнее подчеркивали дорогие одежды на некоторых телах, затейливо украшенные золотом, каменьями и неизвестными сверкающими металлами.

Эти пресмыкающиеся твари, должно быть, значили очень много для тех, кто сотворил эти ошеломляющие фрески и роспись на стенах и потолке. С непревзойденным мастерством художник отразил мир их городов и садов, где все было создано для их удобства, и я не мог отвязаться от мысли, что картины их жизни были аллегорией, иносказательно повествующей о развитии той расы, что поклонялась им. Я убеждал себя в том, что эти создания были для них тем же, чем волчица для римлян или тотемное животное для индейского племени.

Передо мной предстала поразительная история безымянного города, история могучей метрополии на морском берегу, владычествовавшей над миром до того, как из океанских вод поднялся Африканский континент, о времени невзгод, наставшем, когда море ушло и плодородная долина превратилась в пустыню. Я видел победоносные войны, поражения и бедствия и, наконец, ужасную борьбу с пустыней, когда тысячи жителей города, здесь изображенных в виде рептилий, были вынуждены невероятным образом пробиваться сквозь земную твердь навстречу новому миру, о котором гласили пророчества. Все это выглядело настолько же невероятно, насколько было правдоподобным, и несомненной была связь этой повести с моим умопомрачительным спуском в эти глубины. На фресках я частично узнавал проход, который преодолел.

Продолжая двигаться ползком навстречу свечению, я осматривал картины заката той эпохи – исход расы, что десять миллионов лет царила в безымянном городе и долине, расы, чей дух был надломлен, исторгнутый из той колыбели, что знали их тела, куда они пришли на заре земных лет, высекая в девственных скалах эти святыни, которые никогда не переставали чтить. Свет становился ярче, и теперь я мог пристально изучать фрески, памятуя о том, что эти немыслимые рептилии изображали неизвестную расу людей, и подумать над обычаями тех, кто населял безымянный город. Многое казалось мне загадочным, необъяснимым. Цивилизация, владевшая письменной речью, достигла больших высот, нежели неизмеримо более поздние Египет и Халдея, но на полотнах ее жизни загадочным образом отсутствовали некоторые подробности. Я не мог найти ни сюжетов о смерти от естественных причин, ни о погребальных ритуалах, за исключением посвященных войнам, насилию и болезням, и не мог понять причины, стоявшей за подобными недомолвками. Видимо, взлелеянная идея иллюзорной вечной жизни служила вдохновением этим художникам прошлого.

Близился конец прохода, и попадавшиеся мне фрески становились все более насыщенными и изощренными, основываясь на контрасте меж опустевшим безымянным городом, превращавшимся в руины, и новой обетованной землей в подземных глубинах, к которой раса проложила этот путь. На них город в пустынной долине был залит лунным светом, над павшими стенами сиял ее золотой нимб, приоткрывая непревзойденное величие минувших времен, изображенное призрачным, ускользающим. Сцены новой, райской жизни, диковинность которых граничила с неправдоподобием, запечатлели потаенный мир вечного дня, чудесных городов, холмов и долин неземной красоты. Увидев последнюю фреску, я подумал, что искусство перестало служить ее создателю. В манере живописца сквозил недостаток мастерства, а то, что он запечатлел, было несравнимо даже с самыми невероятными из ранних работ. То была летопись упадка древнего народа, в своем изгнании ожесточившегося против верхнего мира. Телесный упадок людей, изображенных в виде священных рептилий, все нарастал, но дух их расы, витавший над пустынными руинами в свете луны, становился сильнее. Истощенные жрецы, представленные рептилиями в вычурных одеяниях, слали проклятия земному воздуху наверху и всем, кто им дышал, а одна из последних, чудовищных сцен изображала примитивного вида человека, быть может, выходца из древнего Ирема, Города Колонн, разорванного на части существами старшей расы. Я вспоминал, как боятся арабы безымянного города, и был рад тому, что на этом сюжете роспись на стенах и потолке оборвалась.

Наблюдая страницы истории на этих стенах, я почти добрался до конца этой залы с низким потолком, и увидел врата, из которых исходило свечение. Подобравшись еще ближе, я закричал от изумления – настолько ошеломительным было зрелище, открывшееся мне. Не освещенные залы лежали передо мной, нет, то была единая, бескрайняя сияющая бездна, подобная морю облаков в лучах солнца, что может открыться тому, кто покорил вершину Эвереста. За моей спиной остался проход столь тесный, что я едва мог передвигаться ползком, а впереди лежал необъятный подземный сверкающий океан.

Вниз в эту бездну вела еще одна крутая лестница, подобная тем, по которым я уже спускался, но на глубине в несколько футов я уже не мог ничего разглядеть за мерцающей дымкой. По левую руку от меня была массивная, необычайно толстая дверь из бронзы, украшенная фантастическими барельефами, закрыв которую можно было отрезать весь этот подземный мир света от склепов и проходов, проложенных в скале. Еще раз взглянув на ступени, я не отважился идти по ним дальше. Коснувшись двери, я не сдвинул ее и на волос. Тогда я опустился на каменный пол: смертельная усталость одолевала меня, но даже она не могла унять мой бурлящий ум, полный самых невероятных предположений.

Так я лежал, закрыв глаза, предоставленный собственным мыслям, и многое из увиденного на фресках обретало новый, ужасный смысл – сцены, изображавшие безымянный город в дни его славы, зелень долины вокруг, далекие земли, куда ходили с караванами его купцы. Аллегорические образы ползучих тварей не давали мне покоя, ведь их образы присутствовали на каждой из важнейших страниц истории, и я не мог понять почему. Безымянный город изображался так, словно был создан для рептилий. Я думал над тем, каковы были его настоящие размеры и как велик он был, и над загадками его руин, в которых побывал. Любопытным было то, что и храмы, и их коридоры были настолько низкими, и, без сомнений, те, кто создал их, подобным образом чтили богоподобных пресмыкающихся, передвигаясь в них так же, как и рептилии. Видимо, самая суть религиозных отправлений состояла в этой имитации. Но ни одна из теорий не объясняла того, почему и проходы между залами были столь низкими, ведь там совершенно нельзя было выпрямиться. Страх вновь овладел мной, едва я вспомнил отвратительные мумии, что были совсем рядом. Разум порой рождает занятные ассоциации, и я задрожал при одной мысли о том, что помимо несчастного, разорванного на куски на той последней фреске, среди всех реликвий и следов доисторической эпохи лишь я один был человеком.

Но, по обыкновению, страх, гнездившийся в моем мятежном естестве, сменился любознательностью: сияющая бездна и то, что могло таиться в ней, было вызовом, достойным величайшего исследователя. Я не сомневался в том, что крутые ступени вели в мир загадок и тайн, и надеялся найти там памятники, созданные рукой человека, которые тщетно искал в темных проходах. Их стены украшали картины невероятных городов и долин здесь, в подземелье, и воображение уже рисовало мне картины колоссального великолепия руин, ожидавших там, внизу.

На самом деле, боялся я не будущего, а прошлого. Даже все кошмары моего пути ползком среди мертвых рептилий и допотопных фресок, на глубине многих миль под известным мне миром, приведшего меня в иной мир, мир туманного, призрачного света, не могли сравниться со смертным ужасом, что внушал мне древний дух этого места. Древний столь неизмеримо, что, казалось, им пропитаны были эти камни, эти храмы безымянного города, свидетеля времен океанов и континентов, забытых человечеством, но невероятным образом сохранившихся на стенах, где порой мелькали смутно знакомые очертания. О том, что случилось со времен написания последнего из этих полотен, после краха презиравшей смерть расы, не мог поведать никто из людей. В этих кавернах и в сверкающей подо мной пучине некогда бурлила жизнь, теперь же я был один среди памятников прошлого, и я дрожал при мысли о том, сколько бессчетных веков они несли здесь свою безмолвную стражу.

Внезапно я вновь был сражен вспышкой ужаса, подобного тому, что объял меня при первом взгляде на смертную пустынную долину и безымянный город под холодной луной, и невзирая на изнеможение, я резко поднялся с пола, уставившись на черный туннель, уводивший наверх, к внешнему миру. Мной овладело то же предчувствие, как и в те ночи, когда я избегал городских стен, необъяснимое, не дававшее мне покоя. Мгновением позже я пережил еще большее потрясение, отчетливо услышав звук, нарушивший абсолютную, гробовую тишину, царившую в этих глубинах. Раздался стон, глубокий, гулкий, словно голос сонмища обреченных душ, исходивший оттуда, куда был устремлен мой взгляд. Он становился все громче, жутким эхом отзываясь в узких туннелях, и я ощутил нараставший поток холодного воздуха, вероятно, струившегося из туннелей, что вели в город наверху. Его дуновение освежило меня, и я немедленно вспомнил о бурях, что поднимались над зевом подземной бездны, стоило солнцу закатиться или взойти над горизонтом, ведь именно этот ветер открыл мне тайну этих туннелей. Взглянув на часы, я понял, что близился рассвет, и приготовился выдержать ураганный натиск ветра, что стремился обратно, чтобы вечером вновь вырваться наружу. Страх мой притупился – явления природы развеяли мрачные мысли о неизведанном.

Все неистовее становился ночной ветер, струясь навстречу земным глубинам. Я пал ничком, вцепившись в дверь, из страха быть сметенным в сияющую бездну. Однако ветер был столь силен, что я и в самом деле мог сорваться в пропасть, и в воображении моем теснились все новые ужасные картины. Натиск разъяренной стихии порождал во мне неописуемые чувства, и вновь я сравнивал себя с тем несчастным на страшной фреске, растерзанным в клочья неведомой расой, ведь в демоническом шквале, что терзал мое тело, словно когтями, я ощущал мстительный гнев, порожденный его бесплодными усилиями. Остатки рассудка покидали меня – я яростно кричал, и крик этот тонул в завываниях призраков бури. Я пытался ползти, противиться убийственному течению, но безрезультатно – медленно и неотвратимо я соскальзывал навстречу неизвестному. И вот уже разум мой сдался, и я, простершись ниц, вновь и вновь повторял загадочные строки безумца Альхазреда, кому город без имени являлся в кошмарах:

Не мертво то, что в вечности покой
Сумело обрести, со сменою эпох поправши саму смерть.

Одним лишь неумолимым, зловещим богам пустыни ведомо, что на самом деле случилось тогда, в минуты моей неописуемой борьбы во тьме, какая преисподняя исторгла меня назад, в мир живых, где я никогда не смогу забыть, дрожа на ночном ветру, пока не уйду в забвение, или меня не поглотит нечто более ужасное. Чудовищным, невозможным, невероятным было то, что я видел, – неподвластным человеческому рассудку, разве лишь в самые черные, предрассветные часы бессонных ночей.

Я упомянул, что сила ветра была поистине адской, демонической, и в его отвратительном вое слышалась вся нескрываемая злоба времен, что канули в небытие. Этот хаотический сонм голосов в бесформенном потоке, бурлившем передо мной, мой пульсирующий мозг превращал в членораздельную речь, что звучала уже за моей спиной, и в той неизмеримо глубокой могиле, где бессчетные века покоились эти реликты, вне мира живых, где занималась заря, я услыхал ужасные проклятия и нечеловеческий рык тварей. Обернувшись, над светящейся призрачной бездной я увидел силуэты, неразличимые во тьме туннеля – стремительный поток кошмарных, дьявольских тварей во всеоружии, чьи морды искажала ненависть, бесплотных демонов, что могли принадлежать лишь к одной расе – рептилий безымянного города.

Когда утихла буря, меня швырнуло навстречу омерзительной тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая дверь из бронзы, и оглушительный грохот металла возносился все выше, приветствуя взошедшее солнце, словно колоссы Мемнона на нильских берегах.

1921

Данвичский кошмар

Горгоны, Гидры и Химеры – страшные рассказы о Келено и Гарпиях – могут вновь возникать в суеверных умах, но они были там и раньше. Они – копии, типы, а архетипы заключены в нас самих и с испокон веку. Почему бы иначе то, что нам известно как ложное, волнует нас? Неужели это естественно, что мы ужасаемся ему, считая, будто в его силах причинить нам зло? Его жизнь исчисляется не телесным бытием… оно было и без телесной оболочки и было таким же… Страх, который мы испытываем, чисто душевный страх – и он тем сильнее, чем беспредметнее, и более всего мучает нас в безгрешные детские годы, – и в этом трудность, преодоление которой могло бы помочь заглянуть в доземную жизнь или, по крайней мере, на темную сторону дожизни.

Чарльз Лэм. «Ведьмы и другие ночные страхи»

I

Если путешественник, оказавшись в северной части центрального Массачусетса, выберет неправильный путь на развилке дорог сразу за Страной Священника, где соединяются Вилы Эйлсбери, то он попадет в прелюбопытную пустошь. Отсюда ему придется все время идти вверх, и поросшие эрикой камни будут сужать и без того неширокую петляющую дорогу. Деревья довольно часто встречающихся рощ покажутся ему слишком большими, да и буйство привольно растущих трав и кустов здесь какое нечасто встретишь в других местах. В то же время поля редкие и жалкие, и дома, расположенные довольно далеко друг от друга, все как один несут на себе печать старости, нищеты и разрушения. Сам не зная почему, путешественник поостережется спрашивать дорогу у угрюмых жителей, изредка провожающих его взглядами то с покосившегося крыльца, то с горного луга. Эти люди даже с виду так замкнуты и несговорчивы, что волей-неволей приходят на ум мысли о неких запретных вещах, от которых лучше держаться подальше. По мере того как дорога поднимается выше и внизу остаются густые леса, ощущение беспокойства нарастает. Слишком тут круглые и симметричные вершины, чтобы чувствовать себя легко и спокойно, тем более время от времени на фоне чистого неба ясно видны высокие каменные колонны, как бы завершающие гору.

Дорогу то и дело пересекают лощины и овраги неведомой глубины, и деревянные мосты не производят впечатления надежности. Когда же дорога начинает спускаться вниз, то зрелище болот не доставляет путешественнику удовольствия, а вечером может даже напугать, когда вдруг закричат скрытые от глаз козодои и видимо-невидимо светляков пускаются в пляс под хриплые и неотвязные ритмы лягушачьих песен.

Когда видишь горы вблизи, то леса на их крутых склонах пугают больше, чем увенчанные колоннами каменные вершины. Они такие темные и непроглядные, что не хочется приближаться к ним, но другой дороги нет. С крытого моста видна деревушка, притулившаяся между рекой и вертикальной стеной Круглой горы, прогнившие крыши которой куда как старее всех остальных в округе. Если подойти поближе, то зрелище брошенных и разрушающихся домов, а также полуразвалившейся церкви на месте когда-то процветавшего поселения действует угнетающе. Ступать на мост страшно, но и другого пути нет. К тому же от деревенской улицы, то ли на самом деле, то ли так кажется, поднимается слабый и удушливый запах, словно именно так должны пахнуть плесень и гниль веков. Эти места всегда покидаешь с радостью, а там узкая дорога идет вокруг гор через равнину и вновь выходит к Вилам Эйлсбери. Через какое-то время путешественник, возможно, узнает, что он побывал в Данвиче.

Чужаки редко сюда заглядывают, а после одного кошмара с дорог убрали все указатели. Если мерить обычными эстетическими мерками, то места здесь на редкость красивые, однако нашествия художников и туристов не наблюдается. Два столетия назад, когда никто не смеялся над разговорами о ведьминской крови, о поклонении Сатане и о странных обитателях леса, в обычае было как-то объяснять свое нежелание ехать туда. В наш разумный век, поскольку данвичское чудовище 1928 года постарались замолчать те, кому было дорого процветание города, люди объезжают его стороной, сами не зная почему. Вероятно, одна из причин, хотя это не относится к неинформированной части туристов, заключается в отталкивающей деградации местного населения, которое почти без сопротивления поддалось, увы, обычному для задворок Новой Англии явлению. Оно как будто сформировалось в особую расу с вполне определенными умственными и физическими показателями вырождения в результате браков между близкими родственниками. Средний уровень интеллекта тут чрезвычайно низок, но в летописях дым стоит коромыслом от ничем не прикрытых пороков, слегка завуалированных убийств, инцеста и прочих деяний немыслимой жестокости и извращенности. Здешняя аристократия, состоящая из потомков двух или трех привилегированных семейств, которые явились сюда из Салема в 1692 году, держится чуть выше общего уровня, хотя многие ее ветви уже настолько растворились в своем окружении, что только имена еще напоминают о предках, которых они позорят. Некоторые из Уэйтли и Бишопов до сих пор посылают своих сыновей в Гарвард и Мискатоник, после чего те редко возвращаются под гниющий родительский кров.

Никто, даже знающие о данвичском кошмаре, не скажет вам в точности, что происходит в Данвиче, хотя старинные легенды рассказывают о не освященных Церковью обычаях и тайных собраниях индейцев, во время которых они вызывали запретных духов тьмы из больших круглых гор и устраивали оргиастические моления, на которые те отвечали из-под земли страшным грохотом. В 1747 году преподобный Абийах Хоадли, явившись в конгрегационную церковь в Данвиче, произнес знаменитую проповедь о близости Сатаны и его бесов, в которой сказал:

– Следует признать, что богохульство адских демонов слишком хорошо всем известно, чтобы его отрицать, ибо проклятые Голоса Азазела и Вузраэла, Вельзевула и Велиала слышали из-под земли десятки заслуживающих доверия Свидетелей. Я сам не более двух недель назад слышал Речи злых Сил за моим Домом на Горе, сопровождавшиеся такими Треском, Грохотом, Стонами, Визгом и Шипением, какие не под силу издать Земным Творениям. Они пришли из Пещер, отыскать которые можно только с помощью черной Магии, а отпереть – во власти одного лишь дьявола.

Мистер Хоадли вскоре после этой проповеди исчез, однако ее текст, отпечатанный в Спрингфилде, существует и поныне. О шуме в горах не переставали говорить из года в год, и до сих пор он вызывает удивление у геологов и физиографов.

Еще рассказывают о мерзкой вони возле каменных колонн на вершинах и о том, что в определенные часы и с определенного места на дне пропасти можно услышать, как поднимаются наверх бестелесные существа. А некоторые до сих пор не оставляют попыток объяснить происхождение Дьявольского Хмельника – открытого и продуваемого ветрами склона, на котором не растет ни дерева, ни кустика, ни травинки. К тому же местные жители до смерти боятся бесчисленных козодоев, которые в теплые ночи не дают спать своими криками. Говорят, эти птицы, как психопомпы, лежат и ждут души умерших, и их жуткие крики усиливаются и затихают в такт прерывистому дыханию страдальца. Если им удается поймать едва отлетевшую душу, то они устремляются прочь, заходясь в дьявольском хохоте, а если не удается, они разочарованно смолкают, хотя и не сразу.

Эти сказки, конечно же, наивны и смешны, ибо дошли до нас из далекой древности. В самом деле, Данвич немыслимо стар, он гораздо старше любого из поселений на тридцать миль кругом. В южной его части еще сохранились стены в подвале и труба на крыше дома Бишопов, построенного до 1700 года, тогда как развалины мельницы на водопаде, построенной в 1806 году, представляют собой образец самой поздней архитектуры. Промышленность здесь не привилась, и фабричное движение девятнадцатого столетия оказалось скоротечным. Древнее всего здесь круглые кольца каменных колонн, воздвигнутых на вершинах, но обыкновенно их относят ко времени, когда тут жили индейцы, то есть до прихода белых поселенцев. Огромное количество черепов и вообще костей, найденных внутри их и вокруг довольно просторной и похожей на стол вершины Сторожевой горы, укрепило всеобщую уверенность в том, что здесь в прежние времена были кладбища покамтуков, хотя многие этнографы, утверждая абсурдность этой теории, настаивают на том, что в этих местах находятся останки кавказцев.

II

В Данвиче, в большом и лишь частично жилом доме, расположившемся на отшибе, милях в четырех от поселка и полутора милях от ближайшего жилья, в воскресенье второго февраля 1913 года в пять часов утра родился Уилбер Уэйтли. День запомнили потому, что он пришелся на Сретенье, которое жители Данвича верно блюдут, но под другим именем, а еще потому, что в горах очень шумело и собаки накануне пролаяли до самого утра без перерыва. Менее достойно упоминания то, что мать новорожденного, принадлежавшая к вырождающейся ветви Уэйтли, была кособокой и некрасивой альбиноской лет тридцати пяти и жила вдвоем со старым полусумасшедшим отцом, о колдовском искусстве которого со страхом шептались в Данвиче. У Лавинии Уэйтли не было законного мужа, однако она, вопреки здешнему обычаю, и не подумала отказаться от младенца, предоставив людям болтать, сколько им вздумается, что они и делали, о его отце. Более того, она как будто даже гордилась своим смуглым и козлоподобным сыном, который не перенял от нее болезненный красноглазый альбинизм, и, никого не стесняясь, пророчила ему великую силу и необыкновенное будущее.

Лавиния могла себе это позволить, потому что единственная во всем Данвиче бродила в грозу по горам и пыталась читать огромные, странно пахнущие книги, которые двести лет собирали ее предки и которые были все в дырках от червей и рассыпались, стоило взять их в руки. Она ни одного дня не училась в школе, но была напичкана древними сказаниями, которые ей рассказывал старик Уэйтли. Люди боялись их одинокого дома, потому что думали, будто Уэйтли занимается черной магией, и внезапная насильственная смерть миссис Уэйтли, когда Лавинии исполнилось всего двенадцать лет, только ухудшила положение. Предоставленная самой себе в отцовском доме, Лавиния целыми днями предавалась неуемным фантазиям или придумывала себе разные занятия, так как заботы о домашнем хозяйстве, в котором не наблюдалось ни чистоты, ни порядка, отнимали у нее немного времени.

В ту ночь, когда родился Уилбер, страшные крики заглушали привычный шум в горах и лай псов, но ни доктор, ни акушерка, насколько известно, не присутствовали при его появлении на свет. Лишь через неделю соседи узнали о младенце, когда старик Уэйтли приехал в Данвич и, не вдаваясь в подробности, поделился новостью с несколькими бездельниками в лавке Осборна. В нем как будто что-то изменилось, словно в его затуманенном сознании появилась тайна, превратившая его из объекта страха в субъект страха, хотя он был не из тех, кого выбивают из седла семейные обстоятельства. При этом он выказывал гордость, замеченную потом в его дочери, а то, что он сказал об отце своего внука, многие крепко запомнили и вспоминали много лет спустя.

– Плевать мне, что люди думают… Коли парнишка Лавинии вырастет в отца, вам еще надоест удивляться. Думаете, кроме вас, тут нет людей? Лавиния кое-что читала и кое-что видела, о чем вы только болтаете между собой. По мне, ее парень получше любого мужа по эту сторону Эйлсбери. Знай вы о горах, сколько я знаю, вы бы тоже в церкви не венчались. Вот что я вам скажу… Когда-нибудь все услышат, как парнишка Лавинии назовет имя своего отца с вершины Сторожевой горы.

В первый месяц жизни только старик Зехария Уэйтли из неугасающей ветви рода Уэйтли видел Уилбера, да Мами Бишоп, невенчанная жена Эрла Сойера. Визит Мами был продиктован единственно любопытством, и то, что она потом рассказывала, делало честь ее наблюдательности. Зехария же привел Уэйтли пару коров олдернейской породы, которые тот купил у его сына Кертиса. Это положило начало закупкам скота маленьким семейством Уилбера, которые продолжались вплоть до 1928 года, когда случился данвичский кошмар, однако Уэйтли никогда не жаловался на тесноту в своем полуразвалившемся коровнике. Время от времени обуянные любопытством соседи задавались целью пересчитать стадо, которое паслось на крутом склоне горы над старой фермой, но каждый раз обнаруживали там не больше десяти-двенадцати анемичных доходяг. Несомненно, высокую смертность в стаде Уэйтли можно было бы объяснить отравлением, вызываемым ядовитой травой на пастбище или грибами на гнилых бревнах вечно грязного коровника, если бы не непонятные раны и язвы вокруг надрезов. Кстати, в первые месяцы жизни Уилбера соседи, заходившие к Уэйтли, видели такие же язвы на шее седого небритого старика и его неряхи дочери, вечно ходившей с растрепанными белыми волосами.

Весной, после рождения Уилбера, Лавиния вновь принялась бродить по горам, однако теперь она не выпускала из длинных рук смуглого младенца. Постепенно всеобщий интерес к семейству Уэйтли, едва люди повидали сына Лавинии, сошел на нет, и никто не обращал ни малейшего внимания на его стремительное развитие, в прямом смысле слова не по дням, а по часам. И вправду, Уилбер – это было удивительно, ибо всего-навсего трехмесячным он ни в росте, ни в силе не уступал годовалому ребенку. Двигался он и вопил тоже не как новорожденная кроха, поэтому никому и в голову не пришло удивляться, когда в семь месяцев он сделал первые самостоятельные шаги, а в восемь зашагал вполне уверенно.

Примерно в это время или чуть позже, накануне Дня Всех Святых, люди увидели в полночь высокое пламя на вершине Сторожевой горы, где находится старый, похожий на стол камень, вокруг которого валяется множество отбеленных временем костей. Однако разговоры пошли только после того, как Сайлас Бишоп из процветающих Бишопов сказал, что видел мальчишку и его мать, бежавших на гору за час до появления огня. Сам Сайлас искал заблудившуюся телку, но совсем забыл о ней, когда заметил в свете фонаря две фигуры, почти бесшумно скользившие между деревьями, тем более что нечаянному свидетелю они привиделись совсем голыми. Потом, правда, он засомневался насчет Уилбера, на котором вроде были длинные штаны на ремне с бахромой. Живого и бодрствующего Уилбера всегда видели застегнутым на все пуговицы, и любой беспорядок в одежде, даже угроза такого беспорядка, неизменно внушал ему злобу и страх. Соседи с одобрением отмечали это его отличие от равнодушных к своему виду деда и матери, пока кошмар 1928 года не открыл причину этой аккуратности.

В январе сплетники без особого интереса отметили тот факт, что «чернявый мальчишка Лавинии» заговорил, когда ему исполнилось всего одиннадцать месяцев, причем удивительно, его выговор ничем не напоминал местный, и он совсем не лепетал, как это делают детишки даже лет трех-четырех. Уилбер не был разговорчив, но, произнося слова, он почти неуловимо подражал кому-то явно не из местных, и эта непохожесть на местный говор заключалась не в словах и не в простейших идиомах, которые он употреблял, а в интонации, вероятно, в строении его горла, отчего звуки у него получались какие-то не такие. Его лицо тоже поражало своей взрослостью. Хотя он унаследовал от деда и матери сильно скошенный подбородок, но крупный не по годам нос и огромные, черные, итальянские глаза придавали ему выражение недетской и почти сверхъестественной смышлености. И оно поражало редкой уродливостью. Что-то козлиное или звериное было в его толстых губах, желтоватой пористой коже, жестких курчавых волосах и необычно вытянутых ушах. В Данвиче его вскоре невзлюбили даже больше, чем деда или мать, и едва о нем заходила речь, как все тотчас вспоминали былое колдовство старика Уэйтли и как содрогнулись однажды горы, когда он крикнул страшное имя Йог-Сотот, стоя посреди каменного круга с открытой книгой в руках. Собаки ненавидели мальчика и угрожающе лаяли на него, поэтому ему всегда приходилось быть настороже.

III

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6