12 сибирских стульев - читать онлайн бесплатно, автор Ярослав Золотарёв, ЛитПортал
На страницу:
1 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ярослав Золотарёв

12 сибирских стульев

Глава I. Безенчук и нимфы

1.

В уездном городе Калачинске было так много кооперативных лавок и похоронных контор, что, казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы вступить в пайщики, получить по паевой книжке полфунта монпансье и сразу же умереть. А на самом деле в Калачинске люди рождались, вступали и умирали довольно редко. Жизнь города была тишайшей.

Кооперативов, впрочем, действительно было много. Было потребительское общество «Трудовой пахарь», было кредитное товарищество, было общество взаимного страхования от огня, ни разу не горевшее, была артель извозчиков из четырёх извозчиков и одного председателя. И была, разумеется, маслодельная артель — гордость уезда, о которой однажды написали в томской газете. У каждого кооператива было своё правление, своя ревизионная комиссия и своё годовое собрание с прениями. Если сложить все правления, комиссии и наблюдательные советы, выходило, что каждый взрослый калачинец заседает в среднем в полутора выборных органах. А некоторые заседали в трёх, в том числе в ревизионной комиссии, которая проверяла их самих. Претензий к себе комиссия не имела.

Политическая жизнь в Калачинске была бурной, но шла в основном в газетах. Газеты приходили из Омска с трёхдневным опозданием, и поэтому калачинцы с большим жаром ругали правительство, которое к тому времени уже успевало смениться. Это никого не смущало. Новое правительство, как правило, состояло из тех же людей, что и старое, только сидевших в другом порядке.

Калачинск стоял на магистрали. Мимо него на восток, не останавливаясь, шли вагоны-ледники с сибирским маслом — во Владивосток, а оттуда за море. В Томске это масло считали сибирским и очень им гордились, в Лондоне считали датским и гордились им тоже. С востока на запад шли платформы с американскими станками, укрытые брезентом, и калачинцы выходили на перрон смотреть на брезент. Индустриализация, о которой столько писали томские газеты, проезжала через Калачинск транзитом, со скоростью двадцать вёрст в час, и останавливаться здесь не собиралась. Начальник станции, человек образованный, называл это «историческим процессом в окне».

Весенние вечера были упоительны. Над Омью трещал лёд, грязь под луною сверкала, как кузнецкий антрацит, а вся молодёжь города до такой степени была влюблена в секретаршу маслоартели, что это просто мешало ей собирать паевые взносы. Пайщики приходили вносить по три раза, а квитанций не брали.

Вопросы любви и смерти не волновали Ипполита Матвеевича Воробьянинова, хотя этими вопросами, по роду своей службы, он ведал с девяти утра до пяти вечера ежедневно, с получасовым перерывом для завтрака. Вопросы кооперации не волновали его тем более. В Калачинске он прожил девять лет, но ни в одно правление так и не был выбран, и калачинцы, когда говорили о нём, всё ещё говорили «приезжий».


2.

В пятницу 15 апреля 1927 года Ипполит Матвеевич, как обычно, проснулся в половине восьмого и сразу же просунул нос в старомодное пенсне с золотой дужкой. Очков он не носил. Однажды, решив, что пенсне негигиенично, он купил у омского оптика очки в черепаховой оправе, круглые и солидные. Очки ему понравились, но покойная жена, взглянув на него, сказала, что в очках он вылитый кооператор из Закупсбыта. Для бывшего предводителя дворянства это было невыносимо. Очки достались дворнику. Дворник, хотя и не был близорук, к очкам привык, носил их с удовольствием и через полгода был выбран в ревизионную комиссию потребительского общества.

— Бонжур! — пропел Ипполит Матвеевич самому себе, спуская ноги с постели.

«Бонжур» указывало на то, что Ипполит Матвеевич проснулся в добром расположении духа. Сказанное при пробуждении «гут морген» обычно значило, что печень пошаливает, что пятьдесят два года — не шутка и что погода нынче сырая. Было и третье приветствие, «гуд монинг», но его Ипполит Матвеевич не произносил никогда. Его произносили калачинские юноши в широких американских штанах, по вечерам, у дверей кинематографа, и Ипполит Матвеевич, проходя мимо, всякий раз морщился, как от ушиба.

Он сунул сухощавые ноги в довоенные штучные брюки, завязал их у щиколотки тесёмками и погрузился в короткие мягкие сапоги с узкими квадратными носами. Через пять минут на нём красовался лунный жилет, усыпанный мелкой серебряной звездой, и переливчатый люстриновый пиджачок. Жилет был последним, что осталось от гардероба, вывезенного в восемнадцатом году из России. Остальное — фрак, шуба на хорьках, визитка и три дюжины крахмальных манишек — постепенно ушло на омских толкучках. Вместе с ними ушли деньги, кольца, серебряный кофейник, вера в скорое возвращение и, если говорить честно, большая часть самоуважения.

Ипполит Матвеевич приехал в Сибирь, как он сам выражался, переждать. Пережидал он девятый год. Каждую весну он прочитывал в омской газете, что в Москве голод, или бунт, или расстрел, и каждую весну говорил тёще: «Ну, маман, это уже конец». Конец не наступал. Большевики сидели в Москве, а Ипполит Матвеевич сидел в Калачинске. Дальше по-прежнему было ехать некуда, а назад — незачем.

Смахнув с седых, волосок к волоску, усов оставшиеся после умывания капли, Ипполит Матвеевич зверски ими пошевелил, провёл щёткой по коротко остриженным алюминиевым волосам пять раз левой и восемь раз правой рукой и, учтиво улыбаясь, двинулся навстречу входившей в комнату тёще — Клавдии Ивановне.

— Эпполе-эт, — прогремела она, — сегодня я видела дурной сон.

Слово «сон» было произнесено с французским прононсом.

Ипполит Матвеевич поглядел на тёщу сверху вниз. Рост его доходил до ста восьмидесяти пяти сантиметров, и с такой высоты ему легко и удобно было относиться к Клавдии Ивановне с некоторым пренебрежением.

— Я видела покойную Мари с распущенными волосами и в золотом кушаке, — продолжала Клавдия Ивановна. — Она стояла у нас в омской гостиной, и у неё было такое лицо, как будто она что-то ищет.

От пушечного голоса тёщи задрожала висячая лампа с дробью в противовесе — единственная вещь в доме, которую Ипполит Матвеевич не продал, потому что за неё никто не давал денег.

— Я очень встревожена! Боюсь, не случилось бы чего!

— Ничего не будет, маман, — раздельно сказал Ипполит Матвеевич. — За воду вы уже вносили?

Оказалось, что не вносили. Калоши тоже не были вымыты.

Ипполит Матвеевич не любил свою тёщу. Клавдия Ивановна была глупа, и её преклонный возраст не позволял надеяться, что она когда-нибудь поумнеет. Скупа она была до чрезвычайности, и только бедность Ипполита Матвеевича не давала развернуться этому захватывающему чувству. Голос у неё был такой силы, что позавидовал бы протодьякон омского собора. И самое ужасное, Клавдия Ивановна видела сны. Ей снились лошади, обшитые жёлтым драгунским кантом, дворники, играющие на арфах, архангелы в сторожевых тулупах и вязальные спицы, которые сами собой прыгали по комнате. В последнее время ей стали сниться ещё и стулья. Но о стульях она зятю не рассказывала.

Ипполит Матвеевич, слегка раздражённый, надел запятнанную касторовую шляпу и вышел из дому.


3.

По утрам Ипполит Матвеевич выходил из полутёмного домика на просторную, полную весеннего света улицу Свободной Сибири. Это была приятнейшая из улиц, какие встречаются в уездных городах, и самая образованная: она одна во всём Калачинске могла рассказать историю сибирского парламентаризма. На угловом доме висели таблички, прибитые одна под другой. Верхняя, ржавая, с ятем, гласила: «Губернаторская». Под ней шла «Свободы», с весны семнадцатого года. Ниже — «Учредительного собрания», это постарались эсеры, когда в девятнадцатом взяли в коалиции большинство. Ниже — «Восьмичасового рабочего дня», в честь социал-демократов, хотя никто на этой улице не работал больше трёх часов подряд. И наконец, в самом низу, свежая, бело-зелёная, только прошлой осенью прибитая областниками: «Свободной Сибири». Самое новое название висело ниже всех, у самой грязи, и его первым забрызгивали проезжающие телеги. Калачинцы, впрочем, называли улицу по-прежнему Губернаторской, хотя губернатора в Калачинске не было никогда.

По левую руку, за волнистыми зеленоватыми стёклами, серебрились гроба похоронной артели «Нимфа». Вывеска у неё была длинная, как устав: «Похоронная артель „Нимфа“. Паевой капитал 600 руб. золотом. При содействии Омского губернского земства». Справа, за маленькими окнами с обвалившейся замазкой, угрюмо возлежали дубовые, пыльные и скучные гроба гробовых дел мастера Безенчука. Его вывеска была короткой и гордой: «Безенчукъ. Основанъ въ 1907 году». Твёрдые знаки Безенчук не стёр из принципа: это было единственное, в чём он не уступил ни революции, ни кооперации.

Дальше «Цирульный мастер Пьер и Константин» обещал своим потребителям «холю ногтей» и «ондулясион на дому». За ним стоял молитвенный дом евангельских христиан-баптистов, недавно выкрашенный в белое, с вывеской на двух языках: «Добро пожаловать» и пониже, американскими буквами, «Welcome». Выкрасили его на деньги, присланные братьями из Сиэтла, и это был единственный дом в Калачинске, у которого крыльцо не скрипело. А ещё дальше, на пустыре, стоял палевый телёнок и нежно лизал поржавевшую, прислонённую к одиноко торчащим воротам вывеску: «Погребальное товарищество „Вечный покой“. Ликвидировано по постановлению общего собрания пайщиков». Даже умерло оно здесь по большинству голосов.

Хотя похоронных заведений было много, клиентура у них была небольшая. Люди в Калачинске умирали редко, а умирая, норовили сделать это в Омске, у сына, где и хоронили их по-омски, с оркестром пожарной дружины.

У входа в своё заведение стоял, прислонясь к косяку и скрестив руки, мастер Безенчук. От систематических крахов коммерческих начинаний и долговременного употребления внутрь горячительных напитков глаза его были ярко-жёлтыми, как у кота, и горели неугасимым огнём.

— Почёт дорогому гостю! — прокричал он скороговоркой, завидев Ипполита Матвеевича. — С добрым утром.

Ипполит Матвеевич вежливо приподнял касторовую шляпу.

— Как здоровье вашей тёщеньки, разрешите, такое нахальство, узнать?

— Мр-р, мр-р, — неопределённо ответил Ипполит Матвеевич и, пожав прямыми плечами, проследовал дальше.

— Ну, дай ей бог здоровьичка, — с горечью сказал Безенчук ему в спину. — Одних убытков сколько несём, туды его в качель. Нимфам-то что, у нимф ссуда. Им и покойник не нужен, им земство платит.

И снова прислонился к двери.

У врат «Нимфы» Ипполита Матвеевича снова попридержали. Владельцев, или, как они сами себя называли, членов артели было трое: председатель правления, казначей и ревизионная комиссия. Все трое были между собой в родстве и все трое поклонились Ипполиту Матвеевичу враз, но в строгом порядке старшинства должностей.

— Как здоровье Клавдии Ивановны? — хором осведомились они.

— Здорова, здорова, — ответил Ипполит Матвеевич. — Что ей сделается. Сегодня золотую девушку видела, распущенную. Такое ей было обозрение во сне.

Три «нимфы» переглянулись и громко вздохнули. Председатель что-то шепнул казначею, казначей кивнул, а ревизионная комиссия записала карандашом на манжете.

Все эти разговоры задержали Ипполита Матвеевича в пути.

4.

На службу Ипполит Матвеевич пришёл, против обыкновения, тогда, когда часы над столом показывали пять минут десятого. Под часами висел лозунг. Его привёз из Омска прошлой зимой инспектор губернского земства, человек молодой, бывавший в Сан-Франциско, и сам приколотил к стене. Лозунг был написан по-английски: «Time is money». Перевести его в учреждении не мог никто, кроме инспектора, но инспектор уехал, и надпись осталась висеть как украшение. Ипполит Матвеевич, знавший французский, читал её на свой лад, с прононсом, и полагал, что речь идёт о тимьяне.

— Дядя Сэм опоздал!

Дядей Сэмом Ипполита Матвеевича прозвали в учреждении за большой рост, худобу и особенно за усы, хотя у настоящего Дяди Сэма, которого все видели на плакате в омском отделении Американского торгового общества, была бородка, а не усы. Кто такой Дядя Сэм, Ипполит Матвеевич не знал. Он думал, что это какой-то американский дипломат, и прозвищем втайне гордился.

Учреждение называлось длинно: «Отдел записи актов гражданского состояния Калачинской уездной земской управы». На вывеске название не поместилось, и последние два слова пришлось вписать мелко, на самом краю. Работали в отделе четверо. Ипполит Матвеевич ведал столом регистрации смертей и браков, переписчик Сапежников — столом рождений, а две барышни — всеми остальными столами, которых не было.

Трое сослуживцев были чалдоны, коренные сибиряки, и к Ипполиту Матвеевичу относились без злобы, но с тем вежливым любопытством, с каким относятся к иностранцу. За глаза они звали его «рассейским». Это слово не было ругательным, оно было географическим, и именно поэтому обижало Ипполита Матвеевича больше всего. Он был не рассейский, он был русский, а все они, по его глубокому убеждению, были провинция. Но доказать это было нечем. В ящике его стола, рядом с войлочной подушечкой, лежало беженское удостоверение, выданное в 1918 году Омским комитетом помощи беженцам: «Воробьянинов Ипполит Матвеевич, бывший предводитель дворянства, прибыл из Европейской России, нуждается в жилье и пособии». Пособие он давно прожил, жильё нашёл, а удостоверение хранил, как хранят обратный билет. Ехать по нему было некуда.

Вынув подушечку, Ипполит Матвеевич положил её на стул, придал усам направление, параллельное линии стола, и сел, несколько возвышаясь над сослуживцами. Геморроя он не боялся. Он боялся протереть брюки, вторых таких в Сибири было не достать.

За его манипуляциями застенчиво следили двое молодых людей — мужчина в суконном пиджаке на вате и девица в длинном жакете, обшитом чёрной тесьмой. Мужчина был подавлен служебной обстановкой, запахом дешёвых чернил, часами и особенно непонятным английским лозунгом, в котором ему чудилась какая-то гадость. Девица пошепталась с мужчиной и, потея от стыда, стала подвигаться к перильцам.

— Господин, — сказала она, — где тут…

Мужчина в пиджаке радостно вздохнул и неожиданно для самого себя гаркнул:

— Сочетаться!

Ипполит Матвеевич поглядел на чету поверх пенсне.

— Рождение? Смерть?

— Сочетаться, — повторил мужчина и растерянно оглянулся.

История была простой и для Калачинска обычной. Мать невесты требовала венчаться у отца Фёдора в церкви Фрола и Лавра, как положено. Брат жениха, побывавший на заработках в Харбине, ходил к баптистам и звал всю семью туда, где не берут денег за свечи и поют под фисгармонию. Спорили две недели. Наконец решили записаться в земстве, где не надо ни свечей, ни фисгармонии, а потом, для спокойствия, сходить и к отцу Фёдору, и к баптистам. Ни нашим, ни вашим, а всем понемножку. Так в Сибири решались многие дела, включая правительственные.

Ипполит Матвеевич с ловкостью фокусника принялся за работу. Записал старушечьим почерком имена новобрачных в толстую книгу, строго допросил свидетелей, за которыми невеста сбегала во двор, долго и нежно дышал на штамп и оттиснул его на земских удостоверениях личности. Приняв от молодожёнов рубль золотом и выдав квитанцию, он усмехнулся:

— За совершение таинства. И, заметьте, безо всякого отца Фёдора.

Потом поднялся во весь свой прекрасный рост, по привычке выкатив грудь: в свое время он нашивал корсет. Толстые жёлтые лучи солнца легли ему на плечи, как эполеты.

— Молодые люди, — заявил Ипполит Матвеевич выспренно, — позвольте вас поздравить, как говаривалось раньше, с законным браком. Очень, оч-чень приятно видеть таких молодых людей, как вы, которые, держась за руки, идут к достижению вечных идеалов. Очень, оч-чень приятно.

Молодые стояли, как барашки. Ипполит Матвеевич пожал им руки, сел и, весьма довольный собою, раскрыл скоросшиватель № 2.

За соседним столом служащие хрюкали в чернильницы:

— Дядя Сэм опять проповедь читал.

5.

Началось спокойное течение служебного дня. Никто не тревожил стол регистрации смертей и браков. В окно было видно, как граждане, поёживаясь от весеннего холодка, разбредались по своим делам: одни в потребительское общество, другие в кредитное товарищество, третьи, самые счастливые, никуда.

Ровно в полдень запел петух на дворе маслоартели «Сибирская Дания». Никто этому не удивился. Петух принадлежал председателю правления и пел по уставу, раз в сутки, за что получал из общих средств полфунта отрубей в неделю. Однажды на годовом собрании ревизионная комиссия поставила вопрос о нецелевом расходовании отрубей, но собрание большинством голосов признало петуха служебным.

Потом раздалось металлическое кряканье, и с улицы Свободной Сибири выкатился плотный клуб фиолетового дыма. Кряканье усилилось. Из дыма вскоре выступили контуры земского фордзона — серого, ребристого, с огромными задними колёсами, на которых налипло по пуду калачинской грязи. На железном сиденье, подпрыгивая, сидел уездный агроном Кузнецов и держал руль с таким лицом, с каким держат знамя. Трактор прислали из Омска по программе механизации, первый и пока единственный на уезд. Пахать на нём было ещё рано, и агроном ездил на нём показывать прогресс.

Фордзон, барахтаясь в грязи, пересёк Базарную площадь, напугал чью-то лошадь, развернулся у пожарной каланчи и, колыхаясь, исчез в собственном дыму. Служащие долго ещё стояли у окна.

— Это что же, — сказала одна из барышень, — индустриализация к нам пришла?

— Не пришла, — рассудительно ответил Сапежников. — Проехала. Индустриализация — это когда завод. А это трактор. Американский.

— А на какие деньги трактор, если у земства на дрова денег нет? — спросила другая барышня, и все разом посмотрели на Ипполита Матвеевича, потому что из всех служащих он был самым старым и, следовательно, самым сокращаемым.

Через некоторое время по деревянным мосткам противоположной стороны площади осторожно прошёл мастер Безенчук. Безенчук целыми днями шатался по городу, выпытывая, не умер ли кто.

Наступил узаконенный получасовой перерыв для завтрака. Раздалось полнозвучное чавканье. Старушку, пришедшую записать внучонка, отогнали на середину площади. Переписчик Сапежников начал свой досконально всем известный цикл охотничьих рассказов. Весь смысл их сводился к тому, что на охоте приятно и даже необходимо пить. Ничего больше от него нельзя было добиться.

— Ну вот-с, — иронически сказал Ипполит Матвеевич, — вы изволили сказать, что поехали на Барабинские озёра за гусем. Ну а дальше что?

— А дальше, значит, приезжаем на озеро. Весна, лёд сошёл, гусь идёт с юга, сила гуся. Ну, мы с Григорием Васильевичем, понятно, для сугреву раздавили полбутылочку. Потом ещё диковинку. Тут подъезжает на телеге Дачников, а у него, бродяги, под соломой целый гусь запрятан…

— Живой? — с надеждой спросил Ипполит Матвеевич.

— Какой живой, четвертуха! Казённого вина, с земским акцизом, по всей форме. Ну, вчетвером целого гуся одолели и легли спать, тем более что на зорьке вставать. Утром встаём — темно, холодно, драже прохладительное… У меня полшишки нашлось. Выпили, чувствуем, не хватает. А в деревне там колдовница такая есть, самогоном торгует мимо акциза, земство с ней третий год судится. Баба двадцатку донесла…

— Когда же вы охотились-то, позвольте полюбопытствовать?

— А тогда ж и охотились. Что с Григорием Васильевичем делалось! А Дачников опять на телеге укатил. «Не расходитесь, говорит, ребята, я ещё кой-чего довезу». Ну и довёз. И всё сороковками, других у колдовницы не было. Даже собак напоили.

— А гусь?! Гусь?! — закричали все.

— Гусь был, — твёрдо сказал Сапежников. — Два гуся было. Оба Дачников привёз.

— Я про живого спрашиваю!

— С пьяными собаками какой же живой гусь? — обиделся Сапежников. — Он же видит.

— М-мальчишка! — прошептал Ипполит Матвеевич и, негодуя, направился к своему столу.

Этим узаконенный получасовой перерыв для завтрака и завершился.


6.

Служебный день подходил к концу. На колокольне церкви Фрола и Лавра что есть мочи забили в колокола. Через минуту, словно в ответ, в баптистском молитвенном доме заиграла фисгармония. Дрожали стёкла. С колокольни посыпались галки, помитинговали над площадью, не пришли ни к какому решению и унеслись. Вечернее небо леденело над опустевшей площадью.

В канцелярию вошёл рыжий бородатый милиционер в тулупе с косматым воротником и в форменной фуражке с бело-зелёным околышем. Околыш был новый, а фуражка старая, и по ней, как по табличкам на улице Свободной Сибири, можно было прочесть все смены власти: на сукне остались следы от трёх прежних кокард. Под мышкой милиционер осторожно держал разносную книгу в засаленном полотняном переплёте. Застенчиво ступая слоновьими сапогами, он подошёл к Ипполиту Матвеевичу и налёг грудью на тщедушные перильца.

— Здравствуйте, господин-товарищ, — густо сказал милиционер, не решив, как в этом учреждении принято обращаться. — Начальство до вас прислало, доложить на ваше распоряжение, чтоб зарегистрировать.

Ипполит Матвеевич расписался в получении и принялся читать бумагу.

«Служебная записка. В отдел записи гражданского состояния. Гражданин Воробьянинов! Будь добрый. У меня как раз сын народился, в 3 часа 15 минут утра. Так ты его запиши вне очереди, без излишней волокиты. Имя сына — Григорий, в честь Григория Николаевича Потанина, отца сибирской автономии, а фамилия моя.

С революционным, областническим и социал-демократическим приветом (подчеркнуть по обстановке)

замначальника уездной земской милиции Перервин».

Подчёркнуто ничего не было. Замначальника милиции был человек осторожный: правительство в Томске менялось чаще, чем околыши на фуражках, а записи в книгах загса хранились вечно.

Ипполит Матвеевич заспешил и без излишней волокиты, а также вне очереди, тем более что её никогда и не бывало, зарегистрировал дитя милиции. Против имени Григорий он с мстительным удовольствием вывел старушечьим почерком: «в честь Потанина», хотя такой графы в книге не было.

От милиционера пахло махоркой и дёгтем, и деликатный Ипполит Матвеевич свободно вздохнул лишь тогда, когда тот ушёл.

Пора было уходить и ему. Всё, что имело родиться в этот день, родилось и было записано в толстые книги. Все, кто хотел сочетаться, сочетались и тоже были записаны. И не было лишь, к явному разорению гробовщиков, ни одного смертного случая. Ипполит Матвеевич сложил дела, спрятал в ящик войлочную подушечку, проверил, на месте ли беженское удостоверение, распушил гребёнкой усы и уже собрался уходить, мечтая об огнедышащем супе, как дверь канцелярии распахнулась и на пороге появился гробовых дел мастер Безенчук.

— Почёт дорогому гостю, — улыбнулся Ипполит Матвеевич. — Что скажешь?

Хотя дикая рожа мастера и сияла в сумерках, сказать он ничего не смог.

— Ну? — строже спросил Ипполит Матвеевич.

— «Нимфа», туды её в качель, разве товар даёт? — смутно молвил гробовой мастер. — Разве ж она может покупателя удовлетворить? У них устав, у них ссуда, у них ревизионная комиссия, а кисти нету. Гроб — он одного лесу сколько требует! А они — паевой. Это что ж за гроб такой, паевой? Его ж всем обществом делают, а лежать в нём одному.

— Ты что же это, с ума сошёл? — кротко спросил Ипполит Матвеевич и двинулся к выходу. — Обалдеешь ты среди своих гробов.

Безенчук предупредительно распахнул дверь и увязался следом, дрожа как бы от нетерпения.

— Ещё когда «Вечный покой» был, тогда верно. Против ихнего глазету даже в самом Омске никто выстоять не мог. А как они себя по голосованию ликвидировали, прямо скажу — лучше моего товару нет. Фирма старая. Основана в тысяча девятьсот седьмом году, при государе. У меня гроб как огурчик, отборный, на любителя…

Ипполит Матвеевич обернулся, посмотрел на Безенчука довольно сердито и зашагал быстрее. Никаких неприятностей по службе с ним сегодня не случилось, но чувствовал он себя гадостно.

Трое членов артели «Нимфа» стояли у своего заведения в тех же позах, в каких он оставил их утром. Казалось, с тех пор они не сказали друг другу ни слова, но разительная перемена в их лицах, таинственная удовлетворённость, томно мерцавшая в глазах, показывала: им известно кое-что значительное. Ревизионная комиссия держала руки за спиной, но было видно, что на манжете у неё прибавилось записей.

При виде коммерческих врагов Безенчук отчаянно махнул рукой, остановился и зашептал вслед Воробьянинову:

— Уступлю за тридцать два рублика. Золотом.

Ипполит Матвеевич поморщился и ускорил шаг.

— Можно в кредит, — добавил Безенчук. — Не хуже ихнего товарищества.

Трое же членов «Нимфы» ничего не говорили. Они молча устремились за Воробьяниновым, беспрерывно снимая на ходу картузы и вежливо кланяясь в порядке старшинства должностей.

На страницу:
1 из 11