Оценить:
 Рейтинг: 0

Непризнанные гении

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 22 >>
На страницу:
15 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Я не верю в надрыв Ницше, связанный с противостоянием миру, в то, что он заплатил безумием за непокорность вопрошающей мысли. Болезнь развивалась в нем сама по себе и, вполне возможно, творческими взрывами гигантской мощи он лишь отдалял свой конец. Не раздвоенность омрачила его дух и умертвила разум, не утрата способности защищаться от самого себя, но чисто физиологический процесс разрушения болезнью.

Жизнь Ницше – это не только череда творческих всплесков и болезненных спадов, но и следующих друг за другом разрывов – с кумирами, друзьями, людьми. Болезнь уничтожала мозг поэта изнутри, непризнанность, уязвленность, аутсайдерство – извне. Небо и земля ополчились против великого человека в стремлении его уничтожить, хотя достаточно было порыва сырого ветра, одного жалящего слова… Стоит ли удивляться психическому срыву человека, «внезапно приходящего в ярость и бьющего посуду, опрокидывающего накрытый стол, кричащего, неистовствующего, и, наконец, отходящего в сторону, стыдясь и злобствуя на самого себя», – так сам Ницше в аллегорической форме описал свое состояние во время написания «Случая Вагнера».

Ницше ощущал свою мегаломанию как наступление звездного часа. В письме к А. Стриндбергу он писал: «Я достаточно силен для того, чтобы расколоть историю человечества на две части». Но – с присущей ему скептичностью – сомневался, признает ли мир когда-либо его гениальные пророчества, его переоценку всех ценностей.

Одержимый пафосом «свержения» кумиров, Ницше низвергал носителей «современных идей», выстраивая ряд современников – Милль, Ренан, Сент-Бёв, Джорж Элиот, Жорж Санд, братья Гонкуры, Карлейль, Дарвин… Хотя хлесткие характеристики Ницше не всегда справедливы, порой болезненны, может быть, объяснимы болезнью, ход мысли вполне понятен: за масками современности все они так или иначе скрывают иезуитское нутро, трусость и нерешительность, псевдообъективность, мстительность, внутреннюю испорченность…

Письма Ницше из Турина пропитаны эйфорией, но сквозь радостное возбуждение уже проглядывает трагедия – гипербореец сам несколько раз употребляет это слово. Смертельно раненный святой, со свойственной ему проницательностью, предчувствует два события – приближение столь желанной славы и помрачение сознания. Именно в таком состоянии трагического ожидания он работает над последним своим творением, «Ессе Ноmо». Об этом свидетельствует и название книги, явная реминисценция на тему Христа, и ее эпатирующее содержание, и подведение итогов, и сами заголовки: «Почему я так мудр?», «Почему я пишу такие хорошие книги?», «Почему я являюсь роком?», «Слава и вечность».

Ницше, считавший самого себя роком, всю жизнь испытывал на себе всю трагичность человеческой судьбы, последняя издевка которой дала себя знать на пороге безумия. Рок, никогда не щадивший честолюбия этого великого человека, не дал ему насладиться славой: безумие поразило гиперборейца именно тогда, когда эта ветреница стояла на пороге… Георг Брандес уже собирался издать свои лекции о творчестве Ницше, Август Стриндберг прислал ему теплое письмо («в первый раз я получил отклик мировой и исторический», – написал он П. Гасту), в Париже Ипполит Тэн нашел ему редактора и издателя Бурдо, в Петербурге собирались переводить книгу о Вагнере, один из старых друзей передал ему 2000 франков от неизвестного поклонника, пожелавшего подписаться на издание его книг. С той же целью тысячу франков прислала Ницше одна из старых приятельниц… Можно сказать, что признание пришло к Ницше на пороге безумия, возможно, подтолкнуло к нему.

Явные признаки сумасшествия появились в конце 1888 года. Ему начали мерещиться кошмары, исходящие от военной мощи Германской империи. В последних своих книгах он бросал вызов династии Гогенцоллернов, Бисмарку, германским шовинистам и антисемитам, церкви…

6 января Я. Буркхардт получил от Ницше письмо, из которого явствует, что бывший коллега сошел с ума: «Я Фердинанд Лессепс, я Прадо, я Chambige[38 - Имена людей, в то время не сходившие со страниц бульварной прессы.], я был погребен в течение осени два раза…»

К концу жизни великий мыслитель обратился в беспомощного ребенка… Вот как описал К. Бернулли визиты матери Ницше с больным сыном к друзьям:

«Когда г-жа Ницше посещала Гельцеров, она по обыкновению приходила вместе со своим сыном, который следовал за нею, как дитя. Чтобы избежать беспокойств, она вела его в гостиную и усаживала возле двери. Потом она подходила к роялю и брала несколько аккордов, отчего он, набравшись мужества, потихоньку приближался к инструменту сам и начинал играть, поначалу стоя, а после на стульчике, куда его усаживала мать. Так он «импровизировал» часами, в то время как г-жа Ницше в соседней комнате могла оставлять своего сына без присмотра и быть спокойной за него ровно столько времени, сколько продолжалась игра на рояле».

Свидетельствует А. Белый:

«Последние годы жизни Ницше тихо молчал. Музыка вызывала улыбку на его измученных устах… Пятнадцать лет[39 - А. Белый допускает неточность: «тихое молчание» продолжалось менее 12 лет.] просидел Ницше – изобретатель взрывчатых веществ – на балконе тихой виллы, с разорванным мозгом. И теперь проезжающим показывают то место на балконе, где часы просиживал сумасшедший Ницше».

Куда он шел? Кто скажет?
Одно лишь ясно: гибель он нашел.
Звезда погасла в местности пустынной:
пустынной стала местность…

В конце августа 1900 года Фридрих Ницше заболел воспалением легких. Он тихо скончался в полдень 26 августа последнего года века[40 - Ницше умер в клинике Отто Бинсвангера, дяди Людвига Бинсвангера, близкого друга Зигмунда Фрейда.]. Ушел философ и поэт, возвестивший новые пути человеческого духа, человек трагической судьбы, чье творческое наследие стало предметом множества фальсификаций. Загнанный в угол при жизни, он был извращен и оболган после смерти. Судьба оказалась немилосердной не только к нему самому, но и к его творчеству[41 - Более подробно об этом см. в моей книге «Ницше».].

Бездонно зияющая трещина

Так чрез всю жизнь его, как чрез великолепное здание, построенное из твердого камня, но с каким-то нарушением основных законов земной механики, земного равновесия, проходит одна длинная, сверху донизу, сначала едва заметная, тонкая, как волосок, но постепенно расширяющаяся и, наконец, бездонно зияющая трещина.

    Д. С. Мережковский

Еще современники обратили внимание на пристрастие Гоголя к «болезням души». Но возможно ли такое у человека здорового, не пережившего то, что чувствуют и от чего умирают его герои? Может ли гениально писать болезнь Геркулес? Вам известны здоровые гении?

Две главные темы гоголевского эпистолярия: деньги и болезнь. Можно составить громадный фолиант «истории болезни», написанный самим больным:

Голова у меня одеревенела и ошеломлена так, что я ничего не в состоянии делать, – не в состоянии даже чувствовать, что ничего не делаю.

Я был болен, очень болен, и еще болен доныне внутренне. Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда еще со мною не было; но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напомнило мне ужасную болезнь мою в Вене, а особливо, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки; наконец, совершенно сомнамбулическое состояние.

Болезни моей – ход естественный: она есть истощение сил. Век мой не мог ни в каком случае быть долгим. Отец мой был также сложения слабого и умер рано, угаснувши недостатком собственных сил своих, а не нападеньем какой-нибудь болезни. Я худею теперь и истаиваю не по дням, а по часам; руки мои уже не согреваются вовсе и находятся в водянисто-опухлом состоянии. Ни искусство докторов, ни какая бы то ни была помощь, даже со стороны климата и прочего, не могут сделать ничего, и я не жду от них помощи. Но говорю твердо одно только, что велика милость Божия и что если самое дыхание станет улетать в последний раз из уст моих и будет разлагаться во тление самое тело мое, одно его мановение – и мертвец восстанет вдруг. Вот в чем только возможность спасения моего.

К изнурению сил прибавилась еще и зябкость в такой мере, что не знаю, как и чем согреться: нужно делать движение, а делать движение – нет сил. Едва час в день выберется для труда, и тот не всегда свежий. Но ничуть не уменьшается моя надежда. Дряхлею телом, но не духом. В духе, напротив, всё крепнет и становится тверже…

По моему телу можно теперь проходить курс анатомии: до такой степени оно высохло и сделалось кожа да кости.

На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния.

Кровь стыла в нем, ввергая в состояние вечного озноба, холода льдов Коцита. Он совершенно не выносил холода, зябнул даже в тепле.

Я зябну и зябну, и зябкость увеличивается чем далее, тем более… Существование мое как-то странно. Я должен бегать и не сидеть на месте, чтобы согреться. Едва успею согреться, как уже вновь остываю, а между тем бегать становится труднее и труднее потому, что начинают пухнуть ноги, или лучше, жилы на ногах.

Малейший холод на меня ощетинивается бурею.

Я истаиваю не по дням, а по часам… Вы бы ужаснулись, меня увидев…

У меня иссушение всего тела и цвет мертвечины…

Я мало чем лучше скелета. – Дело доходило до того, что лицо сделалось зеленей меди, руки почернели, превратившись в лед, так что прикосновение их ко мне самому было страшно, и при 18 градусах тепла в комнате я не мог ничем согреться.

Свидетельствует А. О. Смирнова:

«…Гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыносимыми страданиями, известными одним нервным субъектам».

Н. В. Гоголь – Н. Я. Прокоповичу:

«Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Геморроидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять и, поверишь ли, что если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли».

Н. В. Гоголь – М. П. Погодину:

«О себе не могу сказать слишком утешительного. Увы! Здоровье мое плохо, и гордые мои замыслы… О, друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому?.. Много думал я совершить… Еще доныне голова моя полна, а силы, силы… Недуг, для которого я уехал и который было, казалось, облегчился, теперь усилился вновь. Моя геморроидальная болезнь вся обратилась на желудок. Это несносная болезнь. Она мне говорит о себе каждую минуту и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие… О, друг, какие существуют великие сюжеты! Пожалей о мне!»

Н. В. Гоголь – А. С. Данилевскому:

«Ты спрашиваешь о моем здоровье. – Плохо, брат, плохо; всё хуже, – чем дальше, всё хуже… Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем».

Вторая половина 1838-го – период непрерывной депрессии и болезни: хотя в некоторых письмах Гоголь намекает на великие замыслы, работа явно буксует, плоды никак не соответствуют намерениям. Свидетельствует И. А. Линниченко:

«Но не забудем психологической истории этих душевных алканий. Всецело преданный изучению души, исканию ее вечных законов, придя к убеждению, что единственное спасение в духовном самоусовершенствовании, великий писатель, анатомируя свою душу, в экстазе самобичевания нашел ее полной мерзости и греховности и всем сердцем отдался одной мысли – очистить себя, воспитать свою душу для той великой цели, которую ему предназначил Божественный Промысл, и эта вечная анатомия, мучительный внутренний анализ стал его манией, его кошмаром; борьба с внутренними недугами была для него труднее и упорнее борьбы с болезнями физическими; ему казалось, что подобно тому, как в древней былине из одного рассеченного врага вырастало целое войско, каждый упрек открывал ему неведомые стороны душевного несовершенства, и он падал, – поднимался и опять упадал, и эта сизифова работа убила его душевные и телесные силы.

Но каково же должно было быть душевное состояние великого писателя, всю жизнь положившего на одну великую цель, неустанно работавшего над внутренним самоусовершенствованием, жадно искавшего тех истин, которые поведать миру он считал своим таинственным назначением, когда он, по его убеждению, приготовил свою душу к восприятию истины, познал ее, – и вдруг почувствовал свое бессилие поведать ее миру тем языком, которым он только и умел убедительно говорить – образами? Анатомируя свою душу, он лишил ее производительной силы; те образы, которые наполняли ее прежде толпой, жили и вырастали в ней в чудные созданья, теперь отлетели от его беззвучной монашеской душевной кельи; собиравшая их в стройный хоровод музыка души замолкла навсегда. И его религиозно-нравственная система могла только усилить его страдания: ведь цель, к которой он стремился, было спасение души, и для этого спасения Божий Промысл дал ему высокое назначение учить людей помощью его чудного дара, – и он этого назначения не исполнил; он онемел в тот самый момент, когда познал истину, и ему теперь не спасти своей души, потому что он не выполнил Богом на него возложенной задачи».

И этого мучительного сознанья не могла вынести его исстрадавшаяся душа.

Свидетельствует Д. С. Мережковский:

«В мнительности своей, доходящей до безумия, Гоголь мечется между надеждой на докторов и надеждой на чудо, между лекарствами и молитвами. “Наше выздоровление в руках Божиих, а не в руках докторов”. – “Молитесь обо мне – от врачей я уже не жду никакой помощи”. – “Чувствую, что больше всего мне следует надеяться на Святые Места и поклонение Гробу Господню, чем на докторов и лечение”. И тотчас обращается снова к докторам; они его осматривают, ощупывают, выстукивают, выслушивают, ничего не находят, и ему кажется, что они недостаточно его осмотрели; не веря одному, бежит он к другому; объявляет, наконец, латинское словечко, от которого будто бы всё зависит: “У меня поражены нервы в желудочной области, так называемой системе nervoso fascoloso”».

Из одной лечебницы в другую, из Берлина в Дрезден, из Дрездена в Карлсбад, из Карлсбада в Греффенберг. – «Я, как во сне, среди завертываний в мокрые простыни, сажаний в холодные ванны, обтираний, обливаний и беганий каких-то судорожных, дабы согреться. Я слышу одно только прикосновение к себе холодной воды и ничего другого, кажется, и не слышу и не знаю». Но и отсюда, из-под брызжущих кранов, из-под мокрых простынь опять отчаянный вопль: «Отправьте молебен!.. Молитесь, молитесь обо мне!.. Не переставайте обо мне молиться!».

И эта агония длится целые годы, десятки лет. Гоголь как будто и не жил вовсе, а всю жизнь умирал.

«И ни души не было около меня в продолжение самых трудных минут, тогда как всякая душа человеческая была бы подарком», – вспоминает он об одном из своих припадков. В самом деле, может быть, всего ужаснее в болезни Гоголя – это его совершенное одиночество. Не говоря уже о других, даже такой человек, как Пушкин, не понял бы нравственной причины его болезни. «Великий меланхолик», – определил он Гоголя и ничего больше не мог бы прибавить. Но откуда эта «меланхолия», ежели не только от положения желудка «вверх ногами» и от nervoso fascoloso.

Свидетельствует Н. М. Языков:
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 22 >>
На страницу:
15 из 22