Оценить:
 Рейтинг: 0

Необъективность

1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Необъективность
Игорь Георгиевич Чернавин

Сюжет этой книги – две линии пути внутри себя (2000—2016 и 1977—1985): Ч. 1 предполагает через проживание текста читателем формирование у него альтернативного взгляда на повседневность и её реальность, а Ч. 2 даёт возможность понять эмоциональную обоснованность предшествующего ухода в невовлечённость и асоциальность.

Необъективность

Игорь Георгиевич Чернавин

© Игорь Георгиевич Чернавин, 2019

ISBN 978-5-4485-9622-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

    О книге

Сюжет этой книги – две линии пути «внутри себя» (2000—2019 и 1977—1985): Ч.1 предполагает через проживание текста читателем формирование у него альтернативного взгляда на повседневность и её реальность, а Ч.2 даёт возможность понять эмоциональную обоснованность предшествующего ухода в невовлечённость и асоциальность.

Об авторе

Игорь Чернавин, г. Санкт-Петербург. Родился в 1957 г. В 1975—1985 годах был глубоко погружён в литературу (особенно США). С 1982 г. геофизик и кастанедовец. Писать начал в 1976 г. после рассказа Ирвинга Шоу «Солнечные берега реки Леты» – решил, что и я так могу. Потом хотелось и за Камю «погоняться», и/или, как-то, прорвать этот холст…, наконец сделать, хотя бы, чтоб было похоже на правду и были признаки смысла.

Часть 1 Вход в параллельность (2000—2019)

1. Про мартышонка

«Вечер, поезд, огоньки, дальняя дорога…». Меня немножко штормило, я думал от чувств – как хорошо я справляюсь с вдруг навалившимся горем. Поезд стоял полминуты – только я влез, и поехал. Забросив сумку на полку, я ушёл в тамбур курить – было так горько, что я онемел, в оцепененьи смотрел, как разбивают всё внутри меня, крутятся мутные пятна. Тоска душила за горло, и, чтобы не умереть, оставалось вскрыть грудь, раздвинуть мышцы и ребра. Я понимал – экзальтация, и я стоял, глядя, как очень большой водопад – падает, падает в воду. Но легче не становилось. Вагон порою скакал, как лошадка, кидал меня на металл ржаво-красной стены, и приходилось, как в матросском танце, перебирать хаотично ногами. «Дай ка, братец, мне трески и водочки немного». Спать тебе нужно, лечь, скорчиться, спать – «водочку» не заслужили. И я пошёл через тёмный вонючий вагон к себе на верхнюю полку – не было сил брать постель, не было сил раздеваться. Влажную куртку под голову, и отрубился. Когда проснулся, был день, когда второй раз проснулся, то – ночь, сходил, скурил сигарету. Лицо обвисло и ныло, как и всё внутри, и – жить-начхать, всё всегда было бредом – только б обратно на полку. Днём меня вдруг растолкал проводник, а просыпаться я так не хотел – что-то большое плыло, надвигалось, и было ясно – там горя не будет. – Ты ещё жив? Встать-то можешь? – Да, да, наверное, встану, а что случилось? – Вот встань, посмотрим. – Я слез, всё плыло, даже глаза было трудно настроить, страшно мутило, и ноги дрожали. – Опа, а что-то не так, как будто я отравился. Лучше мне лёжа. – «Басан-басан-басана, басаната-басаната, лезут в поезд из окна бесенята, бесенята.» – Ну наконец-то допелся куплет, очень уж долго он пелся. Но ни кто не лез, а темнота, да, была, серая мягкая вата, хотя, конечно, живая. Потом на станции где-то был врач, а ночью – Харькiв, носилки к вагону, большая шумная площадь, тряска, приёмный покой, и – на стол, «…резать».

– Тебе ещё повезло, к нам профессор зашёл, к ученику, и он тебя оперировать будет. – Я обернулся, но женщина уже ушла, вскоре пришёл, весь шутливый, мужик и начал резать – не больно. Через час сделалось скучно, «А за соседним столом компания…» – кого-то резали сложно. Наркоз был местный, и на третий час он стал уже отходить, тупая боль ноем ныла, но я заметил одну медсестру, что в миниюбке, туда и сюда, без конца бегала мимо – а стол-то низкий. Видимо я прокололся, и врач заметил, как я верчу головой, он подозвал её – Постой-ка тут. – Так и зашили, почти без наркоза. Кругом всё белое, гладко-блестящее было, и много-много слепящего света. А отвезли на каталке – «Нет, я не понял…», темно… – Ты полежи, милый тут, там палата ещё не готова. – Из полумрака сказала старушка, и растворилась в нём за поворотом. Вскоре глаза понемногу привыкли – арочный очень большой коридор, из его сводчатых окон шёл ночной давящий свет, перемежаемый тенями листьев. Рядом, стояли каталки, только, похоже, пустые. Меня бил сильный озноб, ведь под одной простыней – холодно, неимоверно, да и наркоз отошёл до конца – адская боль во всём теле. Час ли прошёл, я не знаю, когда заметил – я здесь не один, а под стеной на полу, придвинув ноги к лицу, сидит в тени мартышонок. Маленький, в два кулака – сидит и смотрит. Детские глаза, большие, на чуть-чуть сморщенном сером лице глядят печально и мягко. Серая шкурка пушисто сливается с тенью, он не шевелится, просто всё видит. И я смотрю на него повернувшись, боюсь спугнуть, тоже замер. Чернота сверху, повсюду, нависла, хочет пройти между нами, если я вдруг отвлекусь, и она здесь пройдёт – то потеряю его, потом уже и не сыщешь. Время идёт очень долго. Озноб колотит всё тело и отдаётся, особенно, в швах, но и ему не хочу я позволить отвести мои глаза. Я начинаю уже понимать, что видят эти глаза – совсем не так и не то, что я знаю. Тело моё для него слишком бело и сухо, ему смотреть на него неприятно, а важно то, что во мне – как будто мягкая жидкость. И не просто важно – ради неё он приходит сюда, если он будет хорошим и чистым, то эта жидкость к нему перейдёт, перетечёт в эти добрые очень большие глаза – она сама себе знает, где лучше. И что-то перетекает. Я становлюсь суше, глуше. Только в какой-то момент я поплыл, то есть меня понесло над бледно-кремовым морем – вперёд и вправо.

Очнулся я уже в палате, когда меня выгружали с каталки – озноб бил совсем свирепо, боль в животе выжимала мне мозг. Я попросил, чтоб накрыли вторым одеялом. А мартышонок совсем не исчез – я научился уже ощущать, что он поблизости, даже не видя. И я ещё у него научился – осознавать эту мягкую жидкость в других и ценить только её, через неё быть единым со всеми, жить вместе с ними их жизнью. Ну и спасибо за это ему, но и меня подоил он неплохо – и через множество лет полнота чувств не до конца возвратилась – тупо всё и схематично. И лишь недавно я вспомнил его и глаза (они всем верят), и мы смотрели друг в друга, и ко мне что-то вернулось.

Когда проснулся, был день, всё болело, дрожь хоть прошла, но, всё равно, было зябко, сил ни на что не осталось. Когда с трудом повернулся на бок, то увидел – рядом лежит худой «синенький» парень – Ты с операции тоже? – Да, нас там резали вместе. Вот, мандарины мне мать принесла – бери, пожалуйста, сколько захочешь. – Приподнял голову – глянул, странный оранжевый цвет от шершавых шаров на его тумбочке рядом, как молотком, стукнул зренье. – Позже, спасибо. – Я вновь отключился. Снова открыл глаза уже под вечер – нянечка меня трясла. – На ка, вот выпей таблетки. – А где тот парень с соседней кровати? – Перевели его… – И она вдруг отвернулась. – Ешь, вот его мандарины остались. – Положив их на мою тумбочку рядом, не обернувшись, она вдруг ушла, а я опять провалился.

…Как-то, возможно назавтра, или в какие-то ещё лежачие дни я вдруг услышал смешной разговор – на койке парня теперь был мужчина – поверх меня он рассказывал дядьке. – …Идём мы раз по Клочковской, он и говорит – «Смотри, Валера Леонтьев! Ну а давай дадим ему…» – Ну мы и дали. Он где-то здесь потом тоже, возможно, лежал, может быть в этой палате.

…А как-то ночью проснулся от громкого голоса, кто-то ходил, говорил. – Ну вот же, вот – мой Камаз, под окном, я его двигатель знаю! Надо идти, он – за мною. – Глаза обвыклись с густой темнотой, и я почти различал, как кто-то мечется из угла в угол – пойдёт к окну, долго машет руками – лишь силуэт черноты на чуть сереющем фоне. – Что с ним? – Спросил я у дядьки, спать он не мог, очевидно. – Белочка после наркоза, бывает. – На койке не шелохнулись.

Время шло в трёх скоростях (как будто в разных пространствах): по меркам этой палаты всё тихо тянулось, по меркам жизни то было мгновенье… По меркам тех мягких глыб, что вращались в душе, как жернова, растирая сознанье и убивая все чувства – время стояло, и сколько жизней уйдёт, чтоб закончился этот процесс, и, вообще – ну а буду ли жить, было неясно тогда, как теперь – как будто вход в саму вечность, времени нет, есть паденье. Что я сейчас, а что в тамбуре – неразличимо. Дорога, впрямь, стала «дальней». Боль от тех брошенных ею нечаянных слов не поддаётся наркозу – я всё попробовал, не поддаётся. И что уж тот мартышонок – фигнюшка. Внутри, по-прежнему, корчит. Только душа научилась сжиматься, когда встречается с чем-то подобным, лишь с подозреньем на это – почти уходит контроль над собой – «ни чего мне здесь не нужно, только не это, не надо».

2. В калейдоскопе

(Про пржевальскость. Про речку Каргу. О представлении смыслов)

Про пржевальскость

Душа это, может быть, то, что увидел когда-то. Голубизна, почти ставшая синью, неразличимые вихри. Если прикрыть глаза, то скоро в них видишь жизнь – в них тоже есть своё дело. Днём облака здесь редки – те, что отстали, лишь еле ползут, чтоб уже ночью в траве стать росой или спуститься на камни. В очень большом – до границ с фиолетовым маревом, что поднимается до черноты, ультрамарине, пропитанном светом, им всё не важно. И пятитысячный ставший уже ледниками хребет они не видят. Там мне лет пять и плоскость мягкой воды Иссык-Куля. На само солнце смотреть здесь нельзя, но невозможно не чувствовать света. Всё было потусторонним. Возле арыков, создав воде тень, шли тополя, как шуршащие свечи. В более плотной тени от садов не было слышно ни звука, кроме другого шуршания. Улицы шли, уходили, в них по утрам даже было прохладно. Центр был наивней – на тротуарах жар просто давил – не те деревья, тень их лежала внизу островками, стены домов и асфальт, нагреваясь, лучились.

Там десять сорок утра и воскресение, лето. Спали, наверное, все, я шёл по коридору. Там, среди тел из чужих непонятных мне снов было действительно дурно. Мои «сандали» среди другой обуви так и стояли. Упершись лбом в металл дверной ручки, я вдруг почувствовал, что меня ждут, и даже стены вокруг это знали. Шкурки мгновений из прошлого стали теперь за чертой. Я потянул за собачку и вышел – чувства усилились, стало спокойней. Всё вокруг было одной тишиной, это она говорила. Я глядел сразу вокруг – чуть-чуть иначе, чем там на Урале – синий здесь жёстче. И я присел, и смотрел на их дом, и был одним ожиданьем, и я почувствовал, что здесь прохладно. Пространство, залитое белым потоком от солнца, было шагах в десяти, я просто вышел из тени. Всё небо сверху палило меня. Хоть тишина была также и здесь, но не такой приручённо-домашней. От тени дома до бесконечной песчаной горы – всё меня словно сжимало. Я огляделся – песок, голубизна, больше нет ничего, а, что звучало, шло сверху. Но подниматься пришлось очень долго, не один раз я вставал, видя, как пыльный песок под ногами меня увлекает назад, и я сползаю обратно. Были спокойствие, радость. Я даже не удивился, когда, замерев и упираясь руками в колени, вдруг, обернувшись, увидел – я уже выше домов, где-то на уровне острых вершин тополей – и между ними – зеленоватую стену воды и, к ней, дорогу и домики порта. С каждым усилием, только лишь ног, света кругом было больше. Я встретил ящерку – и она двигалась вверх, остановилась, почувствовав взгляд и, развернувшись, спустилась. Мы изучали друг друга. Солнце сжигало мне голову, спину, оно старалось меня уронить в раскалённый песок, но это было не важно. Я уже знал, что меня позвало, что тишина – отзвук неба. Я ощущал его токи – от его звона, летящего вверх от песка, до тихих светлых течений. Как меня ящерка, я вбирал всё, и становился гудящим. Что-то невидимой лёгкой рукой перемещало меня, делая всем этим небом. Глубина света слилась с глубиной темноты. Там было что-то живое, был как бы голос огромных. Он говорил, но не мне, объяснял, и где-то там мы совпали. Даже сам свет, отражённый песком, стал уже давним. Чуть-чуть не выйдя наверх на плато, я сел в песок. Всё ещё лишь начиналось – я стал совсем равнодушен, сразу мог видеть всё, что вокруг, глядя перед собою. Я был во всём, всё шептало. Всё – тень от света. Грани, углы иногда велики и, можно даже приблизиться к краю. Я там смотрю до сих пор, но мои мысли – фрагменты. Когда потом я сошёл, съехал вниз по песку, всё уже залило солнце, и было слышно вокруг: «С добрым утром». Мне стало здесь неуютно, голову слабо кружило – значит, побыть человеком.

Я – больше то, что увидел тогда. Из-за того я полюбил потом горы и цвета-звуки органа. Через то небо я вижу. Те ощущения были неясны, но в результате реальней, чем вещная данность. Там появилось какое-то качество, что потом всюду влияло по жизни. Можно построить конструкцию слов, чтобы назвать это свойство, но только проще сказать «пржевальскость».

Про речку Каргу

Да, я – вода, часть блестящей воды – как, если взглянуть с улицы на окна дома. Я был частью ручья – очень прозрачного, мелкого, перетекавшего возле травы по округлым камням – они коричневы сверху, но, если их взять и разбить, тогда стеклянно-блестящи. Я был ручьём и играл, обтекая округлые камни, возможно, я их не касался, но был очень близко от них – крутился, негромко шумел и плыл над ними, был лёгким. Даже не чувствуя их, я поднимал иногда со дна стайки песчинок, перебирал их, сгонял в облачка – и сам не знал, что же это такое. Кто-то глядел в меня сверху – я даже чувствовал смутные лица, блёклые, как голубоватое небо за ними – они были совсем не важны и оставались всего лишь тенями, которые очень легко забывались. Лица смотрели в меня, на меня, я и не спорил – играл и немного жалел их, я им показывал радость. Наверное, это родители, и рядом я, но только тело, а вокруг – покрытые дёрном, короткой травою, поляны, гладкие, перетекавшие в мягко взлетавшие склоны. Повсюду – над ними и между них – голубоватое детское небо. Потом, подальше, наверное, я был рекой, и содержал в себе всё – все теченья, застывшесть. А за холмами был город – разнообразие стен, углов, окон и солнечных бликов на стёклах – как будто все окна недавно промыли, а стены решили не чистить от пыли, целые реки асфальтовых улиц и тротуаров – в том жёлтом городе тоже жил свет – солнца и бледного неба, так же, как я, он был тоже весёлый. Кроме асфальта там были газоны с разлитым в них светом. Цвет стен был бледным, в согласии с сонностью неба. Углы домов переплетались. Это был город, где я становился ребёнком, и этим городом тоже. Надо мной иногда были птицы, но им было трудно подолгу кружить в бесконечно-задумчивом небе, и они иногда исчезали. Я был ручьём и, когда возвращался назад, мои детские ноги болели от дальней прогулки, однако внутри был прозрачен, перетекал через эту усталость. И всё же, ещё, я был светом и ветром над низкой травой, и, что важней всего – небом. Был и домами, и стенами, их светло-жёлтой окраской, но и, при этом, я к ним прикасался. Город был теми камнями на дне, воздух был мною, водой, а песчинками – люди. Лицо, загорев после долгой прогулки, само ощущало улыбку.

Не удается подолгу быть в прошлом. Опять брожу в коридорах сознания, что я ищу в самом деле. Ещё недавно я был опять на Урале, там само небо и воздух несут в себе что-то. И я был весь влит в реку, в лес – в их и мои перспективы. И даже умным там быть было мелко. Смыслы не образы, это заряд, и смысл не есть расшифровка.

О представлении смыслов

Видимо, из-за таких эпизодов я и стал мыслить иначе. То, что там было, не говорит ничего для всех обыденных целей и типов сознанья – оно от глаз до затылка прошло всю голову не задержавшись, ни что ему не мешало, и только в самом пределе дало почти абстрактное знанье, сформировало привычку.

…Однообразие это тропа водосвинки – завтра опять на работу, той же дорогой, в то же время, чтоб заработать убогие деньги. Разум здесь есть одинокое дело. Логика ходит по кругу. Что жив, что нет – жить-умирать можно только собой, но, когда включен в явленья, сам можешь разве что думать. И никогда уже лучше не будет – ну не считать же за лучшее отпуск – восстановиться б, и то слава богу. Рядом по улице – люди и люди – осознают, идут, смотрят. Вокруг слои, разноцветные пятна. Здесь сейчас воздух прохладен, но уже ближе к Москве он теплеет, и там сейчас бабье лето. На фоне красной кирпичной стены, вперемешку – дерево, всё в ярко-жёлтом, и мрачноватые клёны, сухие листья на них, как будто трупики парашютистов, кустики в беленьких шариках, кучи из скрюченных листьев, и листья в чёрных блестящих мешках – как жертвы в братских пакетах.

За этой красной стеной комбинат – на этажах слои душного воздуха, блеска и стука, лица усталых людей – две сотни впаянных днём в одно дело. Каждый из них по отдельности тоже пятно. И мне платили, чтоб так продолжалось. Где-то вдали есть пятно разных пятен Европы – там уже люди с погодой другие. Кругом одно, лишь меняются люди. Вокруг по Питеру – ход и толпленье, как будто празднично, но мрачновато. Но, если вслушаться в частные точки, то вроде бы ничего, звуки их даже бывают печальны. Снова слои, снова пятна. Каждый живёт в своём калейдоскопе

Я заточён в этом мире-картинке и включен в разные пятна, которые знаю. Знаю – чего не люблю, или чего бы хотелось. Но, стоит мне повернуться спиной, чуть забыть, как сразу всё покрывается дымкой. Иду по парку, сажусь покурить, на карусели напротив катаются дети – очень серьёзные, выше колена, а сверху музычка и жить-начхать – в вязком-простуженном воздухе гулко звучит что-то не очень по-детски. На белых брусках скамьи жёлтый лист, но только неинтересно читать линии его ладони.

Что-то не нравится мне их реальность, я помню-вижу извне – так поле зрения шире. Через оправу сегодня и этих кустов я смотрю перед собой в калейдоскоп-канал смыслов. Я прохожу ещё дальше – и разговаривать не с кем, можно оставить всего десять слов – этого хватит надолго. Я теперь просто носитель позиций – лишь опознания и отношенья. Необусловленность это и есть объективность.

Сущности ясен один язык смыслов, но, как слова, они часто мешают. Разум идёт по пути представлений: если теперь оглянуться – туман и улица, и силуэты от зданий, но со своими законами в каждом, где смыслы – входы, вот только выход из них в лабиринты. Смысл, он не просто значение, роль – всё это как-то восходит в весь странный мир априорного знанья.

3. Матрёшки

Ноги идут в переулок, где куст сирени усыпан цветами. В тёмно-зеркальном стекле – меня нет, только безликая личность меж очень длинных подтёков – полубез?бразен, обезразличен. В каплях воды отражается лишь настоящее на настоящем. Как изменилось лицо за последние годы – стало совсем уже странным. Капли воды на стекле собираются в струи и бегут вниз – всё изменяют, пытаются смыть, только у них не выходит. Пустой парадняк – я стою так, скрестив ноги, и я курю, слушая шорох его, глядя на ставший уже сильным дождь. Высокая дверь квартиры невдалеке – вход в смутный мир, затаивший дыханье, где нищета и достоинство грязи. Как постовой возле их мавзолея, я вписан в раму проёма-коробки. Но мне не нравится цвет этой рамы – он половой, мрачно-ржавый, впрочем, и фон – удаляюще-серый, и даже место – ну что за портрет, если я справа и сбоку. Кто меня вставил, чтоб так рассмотреть – взвесь из дождя и нависшая туча. Поверх бардового мутного зданья и я смотрю на неё, но, что ей нужно – не вижу.

Я не спешу, но я занят – есть ещё то, что пульсирует в прошлом, на чём пора, но пока не сумел, наконец поставить точку, иначе мне никогда до конца не уйти и из небольшого кафе, из того утра и ноты, не перестать быть таким вот…

…Я поднимаю глаза от стола и смотрю на лицо, и я живу им. Нет бога, круче Ван-Гога – мне даже вновь начинает казаться – где-то я видел такую картину – такой портрет из мазков – ценность из истинной жизни, в этой его не бывает, только на дне в подсознании. И, лишь задумавшись, долго идя внутрь себя, можно найти его, всплыть, поднимая с собой те неизвестные в жизни потоки, выбросить через поверхность. Это лицо её из бирюзовых светящихся пятен, то отдаляется, то превращается в нечто иное, но только в чём-то всегда совпадает с реальным. Всё в ней безумно красиво, это ломает все чувства и прожигает действительность, душу. Невероятная и утончённая лепка лица не отпускает сознанье. Медные чуть удлинённые очень объёмные пряди точно очерченным контуром падают от гармоничного лба, от плавных век, слабых ямок висков…, а прихотливая бабочка-губы, словно придуманы кем-то. Глаза Алисы, которая здесь заблудилась, сама создав лабиринт-паутину. Всё на лице крайне чётко, всё остальное, в сравнении с ней, слишком грубо. Даже смысл жизни перед тем лицом исчезает. Всё, что вокруг – примитивный объём, но он становится вдруг бесконечным, и остаётся лишь видеть. Здесь, как бы за звуковым барьером – там, где слова не имеют значения, тишина всё же не полная: то стук кастрюль наверху, то где-то чьи-то шаги – по-настоящему тих только я, но как раз дело в обратном – я это крик среди ваты, а пустота меня вновь не пускает. Я ещё вижу, что было недавно.

…«Я» в самом центре матрёшки. Рядом, стоит тишина, в ней только блеск. Тихо, и всё теперь тихо. Всё до неё было лёгким, пустым, что-то теперь стало важным. Вся шелуха исчезает, через меня вдруг проходит пространство. Свет убирает остатки теней, и, что казалось реальным, уходит, да про него и не помнишь, нет даже и удивления. Ты, как и всё, словно стал из стекла, больше не стало отдельного, раз всё прозрачно. Сама материя здесь растворяется, когда приходит большое – всё снова стало идеей. Чуть-чуть звучит лишь структура. Кто кого более выдумал – не разобраться – может, и я середина всего, а, может, я накопление чувства, и это мир в меня смотрит. Я даже знаю, наверное, что-нибудь скоро убьёт во мне это. Но ничего не поделать с улыбкой – к этому я не привык, как не спешить и не делать. Было когда-то здесь облачко, как бы такой самолёт – давно распалось, цветам не нужно стоять слишком долго. Я – будто был только дымом, и меня ветром размыло до фона. Я лишь сижу на гранитной ограде ступеней, у входа в метро, и я смотрю на других, как на море покоя. На дальнем плане – энергия. Воздух – ладонь с тонкой кожей. Как на листе архитектора, ещё в эскизе, по сторонам от проспекта, ряды домов – в пересветлённую даль перспективы. Всё наверху слишком лёгкое, но только выше глаза не поднимешь – им даже так почти больно от света. Мелкий осколок стекла на асфальте или случайный кусочек фольги всё пробивают насквозь своим блеском. Электросварка апрельского солнца, как и её отражение в луже, они весь мир расплавляют, делают зренье излишним. Если ж смотреть всем собою, кажется, словно большая фигура тихо скользит где-то рядом, выбрала здесь себе место. Есть другой вид. За ней поток: две удаляющих плоскости сверху и снизу, а между ними река до предела. И снова свет, но после этой реки, он почему-то мне кажется тёмным. Самое важное – выбрать подарок, это рецепт настоящего счастья. Я, встав, иду в «переход». После зимы, только что, даже стены, помыли из шланга, и только блеск под ногами. Я – «Грейс в огне», вся голова – куст из света, кажется, есть и такая гравюра. Как живёт тело – чуть развевается на мне пальто, я теперь только танцующий мальчик, хочется просто пинать водосточные трубы. Я как бы падаю прямо вперёд через звонкость – от лоскута голубого в то, чем действительность, может, должна всё же быть – тоннель слепящего блеска. «I’m» есьм «апёстол» сияющей веры.

…Красота – код, открывающий дверь, и даже верхние двери на башне, куда уходят дух, разум; код оживляющий душу, и всё во мне лишь стремится наверх, и всё звенит в связи с нею. Настежь, внутри и снаружи. Я могу только смотреть, изменяясь. И она рядом, но в странном рисунке. Жизнь рассыпается, будто песочная горка. У всех своя иерархия чувства и в центре своя структура. Она безумна внутри своей цели-клише – благополучие-имидж, как бог, романтично, а мои ценности – мир-артефакт, ей это странно. Каждый рисует другого – своим отношеньем, и они вместе рисуют реальность. Я думал, что видел душу, а вышло – она только натурщица чувства. Мне даже чудится – её давно подменили – монстры играют роль фрейлин. Может быть это готический дух – рыжий, и острые ушки, и язычок – тоже длинный, он меня видит, не любит, но весел. Я ощущаю её «свет сознанья» и понимаю предельность структуры, но… леди – сон, и этот сон меня просто не видит. Только обломки вниманья. Чем Буратино, мне ближе был тот – там с ним в смирительной белой рубахе…, но даже плакать сейчас бесполезно – я и не умею. Всё и во мне теперь тихо, если смотреть с этой точки. И мне пора уходить, а она остаётся. Если я встану, то плоскость вокруг разбежится. Жизнь – та же фэнтэзи, нет этой грани.

Прошлое кончилось, что-то вмешалось, жизнь после многих смертей надоела. Не в первый раз получилось, когда мне было настолько светло, тогда я слишком поверил. Всё было только идеей.

4. От А* до Я

(*здесь «А» – абсурд)

1. Город. Кресло и декаданс. Бердяуш.2. Залив и два Петергофа. Залив, двор и чашка, компьютер. Поезд и Сатка.3. Сумерки. Она 4. Вечер. Иструть и фреска. Стёкла.

1.Город А я сижу за поганым ларьком у метро – тучи, рабочие тащат, кладут в землю трубы, пошел слабый дождь. Очень ритмично послышался бой барабана, будто отряд марширует – смотрю через плечо, но октябрят я не вижу. Болит колено, разбитое мной на работе. С крыши ларька льются струйки воды, падают в лужи, брызги летят мне на туфли. Ритм барабана красив, приближается – из-за угла выезжает тележка с грузом коробок – южный торгаш, что толкает ее, как будто жук-скарабей, наклонился. Это ее колесо так, хромая, стучало. Ларечник носит коробки – он верит в свои помидоры, я – только в пиво, не в женщин. Если в них нет пути воображенью, их нет в моем измереньи. Дождь полил сильнее, заполнил собой все пространство и покрыл лужи ковром пузырьков, направил потоки к чугунной решетчатой крышке-монете под ноги. И после суток работы я вдруг расслабился, смог отдыхать, и мне не нужно спешить, сколько бы дождь не продлился. Пиво закончилось, дождь приутих, встав, я поднял воротник на косухе, но каплет на сигарету. Вокруг спешили, мелькали куда-то идущие взгляды, даже готовность улыбки была бесполезной.

Прежде с колена стрелявший проспект, потянувшись, упал, теперь лежал мордой вниз, но все еще продолжая тянуться. Я иду, горблюсь, укрыв в кулаке сигарету. Скверно – здесь пиво намного дороже, и нет Баварии светлой. Мент в серой курточке, серых штанах, в очень смешной, серой, кепке. Дети, прошедшие мимо, верят во все, они – всё, а это так утомительно глупо. Разные ноги, шурша, а машины, рыча – движутся прямо по нервам – и тут нельзя задержаться. Пошлые здания рассеяны светом, в них смысла нет, даже в самих скелетах. Всюду от влажности легкая дымка – здесь даже мысли белёсы. Я все иду этим Невским, мимо совсем тарабарских домов – вне их вовнутрь – так все вокруг изогнулось. И, как мученье, гримаса прищура. Что-то купить – одна радость. После дождя сразу стало теплей, и чуть парит от гранита, от плит под ногами. Как сигарета, болтая ушами, около ног пронеслась очумелая такса. Чуть мутноватая перспектива пересекающих улиц не добавляет объема – там только то же, объединилось до точки. Тусклые ширмы-фасады за бельмами окон словно бы что-то скрывают. Все здесь находится в общей витрине, и здесь ни что не случится, пока стекло не отдаст напряженья.

На Черной речке сосиски – съешь две, что толку. Стоит маршрутка, как душно. Я сую деньги соседу, и, словно в цирке, пытаюсь снять куртку, и задеваю локтем тетку справа, та агрессивно рванулась. Десять секунд неподвижности, отдых глазам, кончились, нужно опять брать на них, что наползает. Я отвернулся к окну – «Бомж, словно в чем-то блеклый лев, стоит, держась за стену – когда две грязные руки на желтом ослабеют, дом сразу станет безразличен. Старуха в беже вышла из торговой точки, вдоль улицы ей видно три спины. Поодаль справа выступают из-за ряда зданий, качаются зеленые деревья.» Машина сдвинулась и развернулась, и обгоняет трамваи. Из ушей-наушников парня поодаль на всю машину разносится – «…быц, быц» – на удивление мерное, без «эврибади». Можно представить себе, как промассирован весь его мозг, что есть такой напрягаемый ритмом коллоид. Время от времени, но неожиданно громко, играют мобильники, интеллигентно идут разговоры. Урчит мотор. Это так мило, что мне полегчало. Всё – тишина с монолизной улыбкой. Тихо свербит одинокая мысль: зрительный ряд очень плотно заполнен, так же насыщен слой знаний, но это все не о важном. Ну хоть бы часть от чего-то, что было б слабо похоже на правду.

Кресло и декаданс Чмокнув, захлопнулась дверь на маршрутке. Твердый асфальт под ногами снова толкает в подошвы. Я попадаю в запутку квартала. На силикатных кирпичиках светлой стены, на сине-красной бумажке мордочка под Дональд Дакка – публике нравится, раз выбирают. Серые плоскости, и «прямой» угол – плоскости плачут, врастая друг в друга, переплетаются в ровных ячейках – им бы найти острый угол и полутон совпаденья.
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4