Об одном кочевье
Алексей Гергенредер познакомился со студентом – представителем одной из народностей Крайнего Севера, обсуждал с ним популярную в то время книгу Тихона Сёмушкина «Алитет уходит в горы», хотя описанные в ней места были довольно далеки от родины студента – тундры с низкогорным Уральским хребтом, который тянется до Карского моря.
Студент, говоря о своих соплеменниках-кочевниках, сообщил, что было одно кочевье сплошь из русских мужчин – из бывших белогвардейцев, с которыми были молодые женщины из местных. Не признавшие советскую власть люди перегоняли стадо оленей через Уральский хребет с запада на восток и назад, жили в чумах, покрываемых оленьими шкурами, по образу жизни ничем не отличались от тамошних кочевников.
Алексею стоило труда не показать волнение, он невольно вообразил себя в чуме среди единомышленников. На его осторожные расспросы студент отвечал, что более ему нечего сказать, и, если НКВД не добрался до белогвардейцев, они кочуют и сейчас.
Мой отец сфотографировался с рассказчиком: тот вызвал симпатию тем, что говорил о белых без неприязни к ним.
Среда, в которой после Гражданской войны вынужден был жить Алексей, оставалась для него чуждой. Продолжая считать, что он и его друзья, добровольцы Белой армии, боролись за свободную, демократическую Россию, он таил от окружающих своё неприятие советского режима, вынужден был приспосабливаться, быть «своим среди чужих».
Французский бульвар
Учившийся в Литературном институте одессит позвал моего отца съездить в Одессу – познакомиться с «одним редким камушком». Отец побывал в Одессе в 1925 году, а теперь было лето 1936-го. Изобилие еды, которое дразняще помнилось, исчезло; только что отменили карточки на хлеб – товарищ рассказал Алексею, как голодно жила Одесса в начале тридцатых. Товарищ жил в Слободке с родителями, на участке при их доме рос виноград. Прежде всего, гостя принялись кормить виноградом – «объедаешь гроздь за гроздью, а их полный таз».
Потом пошли к «редкому камушку», жившему неподалёку. Алексей знал о нём от товарища: «Эсер с самой ранней юности и притом писатель, спорил с Куприным, дружил с Андреем Соболем».
Мой отец запечатлел в памяти: тихий день в накале жары, белёный дом, крытый красной черепицей, во дворе у коровника – по-рабочему одетый старик с вилами, подвижный, энергичный; ярко седые густые волосы, совершенно белые широкие брови. Приглядевшись, ему можно было дать немного за шестьдесят. Товарищ обратился к нему: «Исак Исакович! – и кратко представил Алексея: – Это мой друг, он тоже пишет».
Исак Исакович кивнул. Он убирал за двумя коровами в коровнике, гости помогли ему закончить работу. Жил он с дочерью, с внуками и внучками, жена умерла. Раньше он преподавал в еврейской школе, но его уволили, учтя эсеровское прошлое. Доступным занятием стал уход за коровами: в частных дворах, оказалось, разрешали держать одну-двух коров.
«Обедаю я здесь на воздухе», – сказал он гостям, его дочь вынесла из дома, постелила на травке ветошь, на которую сначала прилёг хозяин, а затем и гости. Обед состоял из принесённой из летней кухни свежесваренной горячей кукурузы, соли и молока из погреба. В разговоре Алексей, обращаясь к хозяину, назвал его Исааком Исааковичем. «Второго «а» не надо, – поправил тот, добавив: – Я это и Куприну указал». – «Куприну?» – ухватился Алексей.
Старик до конца обработал зубами кукурузный початок, отпил из кружки молока, произнёс: «Ввёл я его в жестокую досаду, но только не этим замечанием… Я ему сказал, на чём он играет». И Исак Исакович взялся за рассказ Куприна «Белый пудель», написанный в 1903 году. Бродячие циркачи, старый Мартын Лодыжкин, мальчик Сергей, пудель Арто, идя вдоль побережья Крыма, дают перед дачами нехитрые представления. Зарабатывают этим копейки, а то и вовсе ничего. В одном из домов донельзя избалованный хозяйский сынок хочет заполучить пуделя Арто, за него предлагают триста рублей.
Исак Исакович, по памяти приводя цитаты, привёл слова дворника, обращённые к Лодыжкину: «Ты подумай только: три сотенных! Ведь это сразу можно бакалейную открыть…» Нищим бездомным старику и мальчику улыбнулась сказочная удача. Исак Исакович напомнил: о чём Лодыжкин мечтал как о несбыточном? Купить Сергею розовое трико с золотом, атласные туфли. Всего-то. Меж тем в руки идут деньги, во сне не виданные, бакалейная лавка начнёт приносить доход, у бродяг будет жильё, они будут сыты. Но нужно отдать собаку. Отдать не на живодёрню, а в богатый дом. И что же? Исак Исакович произнёс: «Куприн описывает нам гордый отказ нищего старика. Отказ – без раздумий, без тени колебаний. Для него, мол, продать пуделя – то же самое, что продать брата или верного с детства друга. Вы читали, вы помните, как старик – само благородство – отбривает дворника».
Алексей и его товарищ закивали, а Исак Исакович объявил, что Куприн «грубо сфальшивил». Лодыжкин в этой сцене ни в коей мере неправдоподобен, перед нами не нищий бродяга, а резонёр, притом такой, для кого триста рублей – не диковинка.
«В вашем литературном институте вам об этом, конечно, не говорили», – сказал гостям бывший эсер и перешёл к тому, почему публика восхитилась рассказом. Куприн сыграл на том, что небедные люди, окружённые удобствами, хотели видеть простых людей душевно прекрасными. «Отчего такое? – продолжал Исак Исакович. – В верхних слоях под влиянием культуры развилась неловкость оттого, что они беды не знают, а остальные живут тяжким трудом и не всегда сыты». Бывший эсер добавил, что давно занимается вопросом о неловкости бывших имущих. Гости, помня об обстановке, воздерживались от вопросов, натирали солью кукурузные початки, работали челюстями, попивали молоко.
Хозяин пригласил их в дом, ввёл в небольшую уютную комнату с окном, глядевшим в огород, у окна стоял письменный стол. Исак Исакович сказал, что пишет воспоминания об одесском народовольце 1870-х годов Илье Рубановиче, которого выслали за границу, и он там ещё более прославился как революционер. Затем писатель кивнул на висевшую на стене кошёлку: «Бельё, сухари. Каждый час жду…»
Мой отец в острой грусти прощался со старым человеком. Потом с товарищем ходил на пляж, в Зелёный театр в парке Шевченко, гулял по Французскому бульвару, где оглядывал Одесскую киностудию, осматривал также Одесский русский драматический театр. И снова, уже один, возвращался на Французский бульвар, думая: Исак Исакович как эсер должен бы одобрять рассказ Куприна – провозглашаются чистота души, гордость, достоинство человека из народа. Но писатель в Исаке Исаковиче сильнее революционера и восстаёт против фальши образа.
Каков же, на самом деле, народ, по невысказанному мнению прожившего жизнь человека? Народ такой, какой признал советскую власть, признал не только разорение и убийства людей небедных, но и отправку в тюрьмы, в лагеря своих неимущих братьев.
По прошествии времени товарищ-одессит тихо сказал моему отцу, что Исак Исакович был арестован в январе 1938 года и расстрелян.
Невский проспект
С другим своим однокурсником, ленинградцем, Алексей в 1939 году ездил в Ленинград. Приятель показал гостю гостиницу «Астория» напротив Исаакиевского собора. В Литературном институте можно было услышать рассказы о дармовом пиршестве, какого в «Астории» удостоились писатели, приглашённые на экскурсию по Беломорско-Балтийскому каналу в 1933 году. Однокурсник, знавший «всё из первых рук», говорил моему отцу: «Представь: блюда тебе одно за другим – больше полсотни! Так и цари нечасто ели. Индейка с шампиньонами, бефстроганов в вине и сметане… А десерты! Плод фейхоа – слышал про такой?» Мой отец слышал и только. И знал, чем стал знаменит тридцать третий год: деревни на огромной территории вымирали от бесхлебицы.
Банкет писателям устроило ОГПУ, взявшее на себя вообще все заботы об экскурсии, дабы советские люди могли прочитать об отлично организованном труде заключённых, которые прокладывали канал, о хороших условиях их жизни, о досуге, о занятиях художественной самодеятельностью.
«Какому ещё государству так нужны писатели?» – сказал ленинградец моему отцу, и тот мысленно продолжил: «Кто, как не они, построят в своих творениях социализм, какого реальная жизнь вряд ли дождётся?»
Наверное, потому, что писатели столь нужны, заботливый хозяин не забывал о прореживании. Был расстрелян Владимир Зазубрин, в романе «Два мира» не пожалевший чёрной краски для колчаковцев при описании, с позиций большевика, той самой борьбы, в которой участвовал и Алексей Гергенредер. Расстреляли Бруно Ясенского, в чьём романе «Человек меняет кожу» восхваляется строительство новой жизни в Таджикистане. Писатель был на банкете в «Астории» и затем написал, что требовалось, о Беломорско-Балтийском канале. Расстреляли Ивана Макарова, автора повести «Рейд Черного Жука», где живописуются зверства белогвардейцев, делавших набеги из Китая на территорию СССР. Тот же конец постиг Артёма Весёлого, большевика с марта 1917 года, добровольцем ушедшего воевать с Деникиным, работавшего в ЧК, автора романов «Страна родная», «Россия, кровью умытая». Расстреляли Георгия Никифорова, чей роман «У фонаря» выдержал 18 изданий; автора обвинили в участии «в заговоре писателей». Уничтожили как «врага народа» Виктора Кина (Суровикина), который в 1918 году стал комсомольцем, в 1920-м – членом партии, летом того же года добровольцем ушёл на польский фронт, участвовал в подавлении восстания Антонова, после чего был заслан на Дальний Восток, занятый белыми, для подпольной работы и прославился написанным на этом материале романом «По ту сторону».
Расстреляли поэтов Павла Васильева, Бориса Корнилова, которые в своих стихах клеймили кулаков.
Скольких ещё литераторов не спасло от злой участи служение коммунистическим идеалам… То, что получил пулю Борис Пильняк, автор нашумевшего романа «Голый год», неудивительно – своей «Повестью непогашенной луны» он указал, что Сталин устранил Фрунзе.
Однокурсник повёл Алексея на Невский проспект, тогда он назывался проспектом 25 Октября, но питерцы не отказались от исторического названия. «Здесь гуляли гоголевские поручик Пирогов и майор Ковалёв, ковылял капитан Копейкин! – воскликнул приятель. – Зайдём туда, куда и они бы зашли», – и указал на закусочную. В то время самообслуживания не знали: официантка подала друзьям хлеб, сосиски, чай, что стало для моего отца событием.
Ленинградец пожаловался ему: «Жаль, нам не по карману съесть то, что едал Чичиков в гостях у Собакевича, – да и нет здесь той еды». Тогда мой отец высказал свою давнюю мысль о Собакевиче: не похож он на мёртвую душу. Алексей имел в виду, что, в принятом понимании, мёртвые души – все персонажи одноимённого произведения. Но Собакевич – полный сил и здоровья раблезианец, надёжно устроивший свою жизнь, хитрец, независимый характер. Что мёртвого в нём, который так относится к служащим государства? О губернаторе заявляет:
«– Первый разбойник в мире! Дайте ему только нож да выпустите на большую дорогу – зарежет, за копейку зарежет! Он да еще вице-губернатор – это Гога и Магога!»
А вот (для точности привожу по книге) характеристика полицеймейстера и других должностных лиц:
«– Мошенник! – сказал Собакевич очень хладнокровно, – продаст, обманет, еще и пообедает с вами! Я их знаю всех: это всё мошенники, весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья».
Алексей сказал, что мы-де восхищаемся обличителем Гоголем, чей гротеск обрамляет правду: «весь город там такой: мошенник на мошеннике…» Но мы, мол, не видим, что Собакевич свободно высказывается в царствование Николая I, известное нам подавлением свободомыслия. «А попробуй…» – начал он было фразу и осёкся.
Взгляд товарища говорил, что тот его понял: «А попробуй сейчас отнести слова Собакевича к первому и второму секретарям обкома, к начальнику милиции, к прокурору, попробуй сказать о городских властях: «Я их знаю всех: это всё мошенники…» Какой срок тебе влепят за ярую антисоветскую агитацию!»
Друзья направились в Эрмитаж, где пробыли до вечера. Потом в комнате друга в коммунальной квартире ели суп с рыбками-снетками, высушенными, как щепочки. Товарищ сказал, что к его знакомым приезжала родственница из Латвии, её муж – рабочий на фабрике, сама она домохозяйка. Так вот, у них на завтрак – белый хлеб со сливочным маслом, сыр, на обед нередко – свинина с горохом, ветчина. «Как у нас было при нэпе», – заключил товарищ, и мой отец кивнул со вздохом.
День за днём занимали прогулки по Ленинграду. Алексей прошёлся по Аничкову мосту через Фонтанку, любуясь его скульптурами, гулял в Александровском саду, глядел на Медного всадника, осматривал Петергоф.
Приятель повёз Алексея к знакомому «кое-что почитать». У того оказались воспоминания поэта и драматурга Анатолия Мариенгофа о его веке, молодости, друзьях. Мариенгоф, друг Есенина, был в то время нестар, мой отец о нём слышал. Воспоминания его не издавались, их переписывали и передавали друг другу знакомые.
Алексей читал часа два, ему запомнилось, как Есенин и Мариенгоф во время Гражданской войны жили в Москве в нетопленной квартире, спали на одной кровати и через объявления находили девушек, которые грели бы им постель, перед тем как друзья в неё лягут. Одна девушка полежала в постели и страшно возмутилась, что от неё более ничего не требуется. Уходя, она изо всех сил хлопнула дверью.
Мариенгоф написал и о том, как Маяковский в Госиздате плясал чечётку, «выбивая» гонорар. После чтения Алексей, его товарищ и хозяин квартиры «перемыли косточки» Маяковскому: что, мол, за строка «по длинному ряду купе и кают…» Купе имеются в вагоне, каюты в пароходе, как может быть в одном ряду и то, и другое? А уж фраза «я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза» – прямое обозначение похабного жеста.
А чего стоит строка «Я люблю смотреть, как умирают дети»? Маяковский был неспособен зачинать детей, то есть, при способности к половым актам, мужчиной он считаться не мог. Это его доставало и вылилось в приведённую строку.
Надежда на малое и отлучение
Попрощавшись со знакомым однокурсника, Алексей на другой день попрощался и с ним, уехал в Москву. Он окончил Литературный институт в начале 1941 года. К тому времени несколько его рассказов опубликовал «Орловский альманах». О чём мечтал мой отец? О том, что аресты прекратятся, вернётся нэп, и можно будет, зарабатывая гонорары, не отказывать себе в хорошей еде, иногда ездить по стране.
Незаурядно одарённый, он и при прежних условиях мог бы стать писателем (таким, каким тогда только и можно было стать, – советским). Хотя, как он сам мне говорил, сильные произведения у него не вышли бы. Для них необходим внутренний огонь, а в нём горел огонь неприятия окружающей действительности и насаждаемой идеологии. Работать, подавляя этот огонь, говорил мне отец, всё равно что глядеть на свежее мясо, которое тебе нельзя сварить, и чистить картошку.
Я спросил: а если писать о животных? Он ответил: «О Тузике? И как бы ты о нём написал?» В мои детские годы я и другие ребята кормили появившуюся откуда-то собаку с выколотым глазом, её назвали Тузиком. Для неё сколотили конуру. Но нашлись взрослые, которые вызвали так называемого собачника. Он приехал в телеге, запряжённой лошадью, на телеге стоял большой дощатый ящик. Собачник подманил Тузика, накинул ему на шею петлю, затянул её, поднял собаку и опустил внутрь ящика. Мы, дети, видели это и слышали, как Тузик, висящий в петле внутри ящика, бьётся о его стенки. Никто не мог вмешаться, потому как собачник приехал по заявлению, делал своё дело согласно советским законам. Трупы собак использовались для изготовления мыла, которое продавалось коричневыми кирпичиками и, к радости потребителей, стоило копейки.
Вернусь, однако, ко времени, когда мой отец окончил Литературный институт. Вскоре началась война, и немцы были отлучены от печатного слова, а потом отца и вовсе лишили права что-либо писать.
Начало войны, её послания
В тридцатые годы мать Алексея жила с дочерью Маргаритой (Ритой) и её мужем в селе Кугеси Чувашской АССР, мой отец несколько раз приезжал к ним. В 1937 году от Маргариты, вторично вышедшей замуж, пришла весть, что Хедвига Феодоровна умерла.
Самый младший брат Константин, отслужив в армии, жил в Воронеже и заочно учился в Москве в Коммунистическом институте журналистики. Член ВКП(б), он при партийной чистке умолчал, что его брат Алексей воевал на стороне белых, и никак не пострадал.
Перед войной Рита с недавно родившимся сыном переехала в Бежицу к братьям. Мой отец не раз вспоминал это, повторяя мне, что в воздухе пахло войной, она не грянула внезапно, как потом уверяли. «Неожиданным для Сталина было нападение Германии 22 июня, но люди вполголоса говорили, что скоро будет война, – рассказывал отец. – А Рита возьми и переберись из Чувашии! Там была бы в безопасности». Мне кажется, он не учитывал, что она тосковала в чужой среде.
На второй день войны объявили приказ: сдать радиоприёмники и огнестрельное оружие. Имелись в виду охотничьи ружья, так как за хранение иного оружия и в мирное время полагалась тюрьма. Мой отец ничего огнестрельного не имел, как и брат Владимир. Младший же брат Николай, охотник, свою двустволку «искалечил» ударами о камень и сдал обломки. На фронт братьев не призывали: они были нужны на паровозостроительном заводе.