Оценить:
 Рейтинг: 0

Книга странствий

Год написания книги
2003
Теги
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Тут Сашка принялся сердечно извиняться, и до военного конфликта дело не дошло. Хотя и близко было к этому, как попка обаятельной послицы.

С интересом я ловлю себя на том, что как ни вертишься в подвалах памяти, а попадаются истории, почти неощутимо созвучные друг другу, и психологи ничуть в своих трудах не врали: все связано причинно-следственно, по времени или месту, по похожим состояниям души, по ключевому слову в совершенно разных эпизодах, даже иногда по запаху, естественно присущему какой-нибудь истории. Об этом – ниже, а сейчас – по ключевому слову.

Как однажды чудом избежал смерти художник Володя Витковский, рассказал он мне случайно в разговоре об Израиле и моей жизни здесь.

– А я вас чуть не разбомбил однажды, – повестнул он так легко, как будто речь пошла о чем-нибудь приятном и сюрпризном. – А точней – ракетой чуть вас не накрыл. Уж я б не промахнулся, будь уверен.

Службу свою в армии советской проходил Володя на подводной лодке. Осенью семьдесят третьего подлодку эту послали в дальнее секретное плаванье, и, все проливы и контроли хитроумно миновав, она легла на дно вблизи Израиля. Где по приказу всплыть должна была и начисто ракетами покончить с раздражавшей всех страной. Забавно было мне в его рассказе (но не больше, чем забавно, как-то я уже привык), что капитан подлодки был евреем. А спустя неделю ожидания случилась неполадка с кислородом, и раздался во всех отсеках приказ немедленно задраить отверстия, через которые к ним подавался воздух. И обходиться тем, что был, пока не будет нового приказа. Вскоре они стали задыхаться. Но открыть подачу воздуха никто не смел, они были на военном положении.

– И вот уже плывет мое сознание, – жизнерадостно рассказывал Володя, – и разные видения из мирной жизни мне туманят голову. Из них последнее, как я иду по Севастополю, а впереди меня – толстущая роскошная девка. В белом таком платье – из марли оно что ли, только прозрачное совсем, и вижу я, как колыхается передо мной ее немыслимая белая жопа. Я за ней не меньше трех кварталов шел, даже забыл, куда я собирался. И я, хотя уже в удушье полном, но сквозь это марево подумал: неужели больше в жизни никогда не видеть мне такую красоту? Тут я встал и думаю: да ну их на хуй, пусть в стройбат сошлют, ведь не расстрел, а жить охота. И раздраил все заслонки. И пошел – ты понимаешь – чистый свежий воздух. После выяснилось, что эти суки нас заставили закрыться на случай, если воздуха станет не хватать на всех, пока там чинят кислородную подачу.

А вскоре и домой их завернули – не хватило, видно, смелости у кремлевских миротворцев.

– Могли мы запросто и ни за что подохнуть, – говорил Володя, – если бы не жопа той красотки, дай ей Бог здоровья и что хочется.

А передо мной тем временем свое видение всплывало, и читатели второй моей книги знать не знают, что им было интересно ее читать благодаря обильным формам одной редакторши из издательства «Детская литература». Называлась эта книга «Чудеса и трагедии черного ящика» – об изучении мозга и психиатрии современной. Я писал ее с восторгом и старанием. На поле этой темы открывались мне отменные возможности сказать хотя бы походя и мельком о безумии устройства нашей жизни. После выхода книжки множество знакомых тихо и интимно спрашивали меня: а как тебе удалось сохранить вот это и вот это? Очень просто удалось. Ведь миф о советской бдительной и всепонимающей цензуре – он был чистой ложью, резали все сами авторы, а уж за ними подрезали редакторы. Внутренняя цензура была куда более зоркой и чувствительной к малейшему вольнодумию. Так вот набор моей книжки лег на стол заведующей отделом (очень, кстати, симпатичная и мудрая была старушка, но тем более насквозь она читала каждый текст) и вышел от нее с тремя сотнями отметок – галочек в местах, которые мне следовало сгладить или полностью убрать. И был я вызван в кабинет ее, чтоб это обсудить. Дискуссии мне ждать не приходилось: она просто тыкала пальцем, и я зачеркивал или предлагал смягченный вариант. Она работала в издательстве уже десятки лет, ее пугливые поправки были безошибочны и превращали мою книжку в стерильное повествование о научном прогрессе. А я писал совсем не для того. Унылое и вялое мое сопротивление творилось мной скорее из упрямства – книжка явно висела на волоске, а я был начинающий советский автор, и это было единственное издательство, которое печатало меня.

Уже сидели мы, наверно, с час, и ясно было, что она меня отпустит, только полностью дожав. Но тут впорхнула в кабинет редакторша из какого-то отдела, я ее знал. Она была настолько пышных и обильных форм, что за глаза ее давно уже все называли Дюймовочкой. О чем-то бурно заговорила она со своей начальницей, и та, кивнув мне на соседний стол, предложила сесть и подумать. В руках у меня остался карандаш, которым охолащивалась книжка. Я сначала тупо уставился в набор, его листая: зловещие пометки – галочки пестрели чуть ли не на каждой странице. Что вполне было естественно, писал я книгу с удовольствием и упованием. И тут я обнаружил, что сижу я, загороженный от экзекуторши гигантской задницей сотрудницы. И тут меня постигло озарение. Перевернувши карандаш, пустил я в ход резинку, что торчала на втором его конце. Нет, я стирал пометки не подряд, но с яростью и дикой быстротой. К моменту, когда зад, который заслонял мое самоуправство, заколыхался, я довольно сильно преуспел. Начальница увидела меня задумчиво сосущим карандаш, и что-то материнское было в ее первых словах:

– Надо было, Игорь, раньше думать, надо было думать, когда вы писали.

Я улыбнулся ей в ответ прельстительно и виновато. Мы закончили кромсать набор часа за два, и старушка, посмотрев с сомнением на последнюю страницу, бормотнула, что сомнительных мест было, как ей показалось ранее, гораздо больше.

– Перечитаете еще раз? – угодливо предложил я.

– Я в день читаю по три рукописи, – с омерзением ответила она. – Я отдаю это вашему редактору, с моей стороны вопросов больше нет.

Вот так и получилась книжка, за которую не стыдно и сейчас. Но обратить прошу внимание на то, что не рассыпалась от этой книжки советская власть, не вышли на улицу трудящиеся, которым я хотел открыть глаза, и вообще никто и глазом не моргнул. А как я нервничал те два часа, следы резинки замечая на страницах, так это вовсе никому не интересно.

А сколько было их – ревнителей, блюстителей и охранителей идеологии, – представить себе можно вряд ли. Набегали они разом, ниоткуда и все вместе. У меня однажды был короткий опыт встречи с такой пожарной командой. Я писал сценарии для Останкинского телевидения, уж не помню, что это была за программа, но мою халтуру они брали. А приятель мой тогдашний, Лева Минц (он, бедолага, знал языков пять, если не больше, и кормился переводами), меня однажды попросил, чтоб я в сценарий как-нибудь по случаю вставил его имя, почему-то страсть ему хотелось свое имя услыхать с экрана телевизора (или хотел порадовать старенькую маму). И я в очередном сценарии заставил одного героя говорить, что в жизни есть место удивительным людям: вот, например, живет на свете некий почти безвестный Лев Минц, который знает то ли двадцать, то ли тридцать языков, давно уже им счет он потерял, а ежели не спится – начинает их перечислять и возле третьего десятка засыпает.

А вечером за час до этой передачи позвонил мне – даже не взволнованный, а потрясенный чем-то мой редактор и велел мне срочно, на такси мотать на студию, поскольку передачу, если я не появлюсь, снимают, а такое происшествие – кошмар и неприятности сотрудникам. А почему – не объяснил, но я, конечно, кинулся, поймал такси и через полчаса уже, волнуясь очень, поднимался на этаж, где все они обитали. А с площадки лифта, в коридор войдя, увидел я такое, что не приведи Господь в те годы. Стояли прямо в коридоре, явно в ожидании меня, двенадцать, как не более, нескрываемо взволнованных мужчин (в пиджаках и при галстуках), образуя некую дугу, где в центре высился, иного слова не найти, хоть был он ниже всех, какой-то неприметный мужичонка с ровными волосиками набок и наполеонистого вида. Все они застыли, глядя на меня и сквозь меня, а мужичонка коротко и резко вопросил:

– Кто такой Минц?

Мне до него было идти еще метра четыре-пять, а при таком запасе времени уже врасплох еврея не застанешь. И когда метра полтора всего осталось, я спокойно и приветливо сказал:

– Здравствуйте. Минц – это хранитель Ватиканской библиотеки.

Всем, кто читал о коллективной психологии, известно, что в толпе всегда найдется некто, кто готов немедля что угодно подтвердить. И тут один из окружающих сказал негромко:

– Да, да, да, припоминаю…

Тут у всех разгладились их напряженные черты, а мужичонка с меньшей резкостью, но столь же строго у меня спросил:

– А он..?

А я понятлив был, поскольку автор, и немедленно ответил:

– Он большой и давний друг Советского Союза. А недавно было интервью его по радио, он говорил о пользе взаимного влияния культур.

И мужичонка снисходительно кивнул мне, поворачивая спину, и дуга вся развернулась вслед за ним. Я, кстати, правду говорил: недавно Лева Минц о чем-то именно таком болтал по радио, туда настырно напросившись, чтобы порадовать старушку маму. А из вот этих, что толпились, – ранее не знал я ни одного, а мой редактор с ними не стоял, он был намного ниже в этой иерархии. И мы с ним крепко выпили в тот вечер. Но про Минца подлинного я ему не рассказал, это разрушило бы нашу зыбкую творческую связь.

Тут хорошо бы текст переложить веселым чем-нибудь, чтобы скорей забыть о тех испуганных блюстителях идеологии, а в случаях таких Шолом-Алейхем рекомендовал поговорить о холере в Одессе. И я с тем большим удовольствием готов последовать его совету, что холеру я в Одессе таки да застал однажды. Летом это было, год – семидесятый. Утром я приехал в Одессу, где уже с неделю меня ждала жена и маленькая дочь. День у меня дивно начинался и сулил быть подлинно одесским. Ибо везший меня таксист подсадил какую-то знакомую, увялую, но дикой бодрости толстуху, и они свои удавшиеся жизни шумно обсуждали в той украинско-еврейской тональности, которую я раньше слышал только в анекдотах. По дороге я его тормознул, чтобы купить бутылку вина, женщина молча взяла ее у меня из рук, коротко глянула на этикетку и, сочно сказав – «дерьмо», продолжала дружескую беседу. Жену и дочь я отыскал на пляже, мы переговаривались, собираясь поплавать, но в это время вплотную к берегу прошел патрульный катерок, из матюгальника которого летели хриплые отрывочные слова: холера, в море лезть запрещено, соблюдайте спокойствие. В доме отдыха сказали всем очень логично: оставайтесь, поживите, все равно мы денег за путевки не вернем. И дали всем желающим автобус до вокзала. То, что я там обнаружил, можно передать лишь средствами кино, и то необходим какой-то специальный режиссер. Немыслимой густоты толпа, залившая и зал вокзала, и перроны, не гудела, а кричала, в воздухе витала паническая, эвакуационная ярость и растерянность. Рупор объявил, что все билеты отменяются, посадка в поезда – свободная, и началось столпотворение, подобного которому я в жизни не видал и не хотел бы видеть. Потому что это сильно подорвало мою веру в человечество, а мне все же уютней жить с хотя бы остатками этой веры. Наша ситуация усугублялась еще тем, что с нами увязалась некая знакомая с такой же маленькой дочерью, что означало еще два чемодана. Тем не менее мы сели в поезд. А в купе нас оказалось двенадцать человек, но мы все сначала были умиротворенно счастливы. Тогда я, кстати, в первый раз столкнулся с азами народной психологии: у нас была какая-то прихваченная снедь, я разложил ее на чемодане и, естественно, всех пригласил к столу. Никто не отказался, всю еду умяли в три минуты. А чуть позже – каждая пара стала молча есть свое, и мы с женой лишь удивленно переглядывались. К ночи ближе на какой-то остановке мы разжились кукурузой. Спали мы с женой (точней, пытались спать) на тех антресолях, что используют под чемоданы. Когда я ровно десять лет спустя ехал по этапу в лагерь и в купе нас было двадцать два, я вспомнил, как мы некогда переживали ту тесноту, и усмехнулся от блаженства, присланного памятью. Что было душно, жарко, потно, грязно – глупо говорить. Вода в вагоне кончилась через несколько часов, и туалет легко себе представить (хотя лучше не стоит), а про запахи – писать не поднимается рука. Тем более что впереди нас ждало худшее. К концу второго дня пути вдруг слухи поползли, что нас в Москву не пустят, а поместят в карантин примерно на неделю. И некая конкретная деталь зловеще прозвучала: что вот-вот проводники запрут вагоны. И поэтому, как только мы остановились у входного семафора какого-то городка, я аккуратно выбросил в окно все чемоданы, и гуськом мы выбрались на волю через пока не запертую дверь. Потом довольно быстро и машину я нашел, водитель все никак не мог понять, зачем хочу я ехать в любой ближайший город, откуда есть поезда на Москву – они ведь были и отсюда. А чтоб они не из Одессы шли, пояснил я, и он пожал плечами, удивляясь прихотливости забалованных москвичей. Ближайший город оказался – Нежин. Ранее он был знаком мне только по названию каких-то выдающихся огурцов.

В кассовом зале было пусто и прохладно. От одного этого наши лица расплылись в немом удовольствии. Поезд на Москву ожидался часа через три, билеты обещали продавать за час до поезда, и кроме нас его никто не ожидал. Теперь поесть! За два часа мы наверстаем все, о чем мечтали двое суток.

Смутное чувство остановило мой порыв бежать и кормиться. Я бы назвал это инстинктом бывалого советского человека. Я поставил чемоданы, попросил у приветливой кассирши лист бумаги и крупно написал на нем: «Очередь за билетами на Москву». Написал наши фамилии, количество билетов и положил этот лист у окошка в кассу.

Мы ели много, жадно и вдохновенно. Только оторвавшись от второй порции котлет с картошкой, я заметил, что в ресторанном зале уже заняты все столики. И возле каждого стояли и лежали чемоданы. Я похолодел и кинулся в кассовый зал. Там густо шевелилась несметная толпа таких же сообразительных пассажиров с нашего поезда. Вспотев от ужаса, я протолкался к кассе. И обнаружил, что совершил самый разумный в жизни поступок: все послушно заносили свои фамилии в мой список. Как же я собой гордился, возвращаясь в ресторан! В тот день проводники этого поезда изрядно заработали: билетов не хватило, разумеется, но все вагонные проходы и площадки были наглухо запружены счастливцами. А ехать оставалось нам недолго. Вечером на следующий день уже в большой компании друзей и родственников я хвастался своей находчивостью, сметкой и бывалостью. И пожилая интеллигентная женщина грустно сказала:

– Какой стыд, вы были в Нежине и не зашли в музей Гоголя!

А память перескакивает в эти же края, но к несколько иному имени и двадцать с лишним лет спустя. Уже в Израиле мы жили. Как-то я целый месяц нервничал, и тупо ныло сердце. Я волновался от неверия в евреев. Незадолго до того я получил письмо с Украины, а точнее из Полтавы, от неведомого мне тамошнего Исторического общества. Они напоминали, что недавно был я там на выступлении, показался им хорошим человеком, и поэтому я, может быть, найду какую-то возможность помочь: ужасно бедствует в Полтаве внучка (или правнучка?) и правнук (или праправнук?) Владимира Галактионовича Короленко. Господи, подумал я жалостливо – чувство это относилось ко мне, – что же я могу поделать? Однако обаяние этого светлого имени постепенно взяло верх над ленью, суетой и равнодушием. В Культурном центре советского еврейства (был такой некогда в Иерусалиме) порешили мы с приятелями учинить благотворительный концерт. Еще тогда ходили в израильтянах Валентин Никулин и Михаил Козаков (оба согласились без промедления), артистов мы набрали много и большую сделали афишу. Не особенной была и цена билетов. На недоуменные вопросы («разве Короленко был евреем?») горячо напоминал я о деле Бейлиса и вообще об отношении этого человека к евреям. Слушатели согласно кивали, но билеты расходились крайне плохо. В день концерта я дошел до крайности того состояния, о котором написал в начале. Наплевать, что выручки не будет, думал я, ну не получилось, так бывает сплошь и рядом, только очень уж обидно за евреев. Потому что кто-кто, а мы должны-обязаны помнить добро, пускай и сотворенное когда-то. И было очень мерзко на душе, заранее и стыдно и обидно.

Зал был набит битком! И более того: на сцену кинули три или четыре свернутых листка, в которых были деньги: мы прошли зайцами, писали неизвестные мне люди, но хотим участвовать. В автобусе дня через два кто-то сунул одному из выступавших стоимость билета – он не смог пойти, но тоже в доле, сказал он.

А я – меня душили гордость и счастье. По-моему, они и в зал передались, таких удачных выступлений не было у меня ни до, ни после. А потом мы напились, конечно.

Выручка была обменена на доллары и послана в Полтаву. Тут забавная подробность: в благодарственном письме писала внучка Короленко, что деньги эти (очень маленькие по любым сегодняшним понятиям) довершили некую необходимую сумму, и куплен был клочок земли, на котором собрались огородничать и тем кормиться несколько семей интеллигентов местных, сбившихся в общину, чтобы выжить. Я не знаю, был ли Короленко идеологом общинного земледелия, но уверен, что, узнав об этом, усмехнулась его чистая душа.

А в это время я как раз квартиру покупал, на двадцать пять лет рассрочки здесь даются нужные для этого большие деньги, и выходит, что в итоге платишь втрое, как не впятеро, зато живешь как человек и волен как угодно забивать в стену гвозди.

Торжественный и незабвенный день приобретения квартиры в Иерусалиме (!) я закончил в больнице. Когда шел я в юридическую контору, то споткнулся так неловко, что под коленом на ноге у меня лопнула какая-то жилка. Боль была чуть меньше, когда я отставлял ногу далеко в сторону – как собака, собирающаяся пописать, но еще ногу не успевшая задрать. В таком вот виде я доковылял до конторы, где обессиленно уселся и подписывал бумаги, как вельможа (в моем представлении) – полулежа в кресле и далеко вытянув ноги. Тут и подъехала вызванная неотложка – сам я идти уже не мог. Рядом со мной, в беде клиента не бросая (хотя мы уже расплатились), неподвижно высился толстый молодой еврей – агент по продаже квартир. А так как был он в шляпе и при пейсах, говорил негромко и весомо, все происходящее обретало явную значительность. Увидев санитаров, он сказал:

– Да, нелегко достается еврею кров на Святой земле.

Я не смог засмеяться, потому что санитар уже ощупывал мне ногу. После этого достал он ножницы и ловко взрезал мне штанину. Тут агенту по недвижимости изменило хладнокровие, и он воскликнул взволнованно и страстно:

– Он режет не по шву!

Имелся в виду непоправимый вред, наносимый моим брюкам. Тут даже жена моя улыбнулась, а мудрец обиделся на наше легкомыслие и временно умолк. Поэтому и есть у него деньги, подумал я, умнея от общения с таким человеком. Он пожал мне руку, издали кивнул Тате (коснуться чужой женщины нельзя) и, проходя мимо нее, заботливо сказал:

– Проследите, чтоб его не вынесли вперед ногами.

И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: «…снежинки падали на его лицо, но уже не таяли».

– Чему ты, дурак, смеешься? – спросила у меня жена. И мы поехали.

В приемном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но – хирург.

– Ты за каким хером сюда приплелся? – спросил я его грозно. – Здесь тебе работы не будет.

– Не знаю, не знаю, – ответил он, плотоядно потирая руки.

Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег – что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас еще российское осталось: как бы мы ни жили там, но в тяжкие минуты и часы рядом возникали друзья – даже если не было в них особой необходимости. И тут меня такой взял сентимент, что я чуть не заплакал от любви ко всем, кого люблю и близко знаю. Но немедля я отвлекся, поскольку за шторками, где лежал соседний больной, непрерывно раздавались старческие хриплые вздохи и ритмично повторяющийся полустон-полувскрик: хуяво, хуяво! Что ты кричишь, думал я с раздражением, ведь и мне хуяво, только я молчу. Вернулся убежавший куда-то приятель и объяснил мне, что я стон этот неправильно понимаю, – старик себя утешал, говоря себе на иврите: «Он придет!», ибо надежда на приход Мессии, очевидно, успокаивала его.


<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4