«Благоприятная природа, снискивающая нам пользу и утешение, наградила женщин пиздою, а мущин хуем наградила; так для чего ж, ежели подьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках (без чего обойтиться можно), не говорить нам о вещах необходимо нужных – хуе и пизде? Лишность целомудрия ввело в свет сию ненужную вежливость, а лицемерие подтвердело оное, что мешает говорить околично о том, которое все знают и которое у всех есть» (Девичья игрушка…, 1992. С. 39—40).
Поэзия Баркова вовсе не эротика в западноевропейском понимании этого слова.
«Установка тут чаще всего не на разжигание блудодейственной похоти, не на амурные соблазны и томления. Мы попадаем не в альковно-адюльтерный розовый полумрак (есть, впрочем, и такое, но в ничтожно малой дозировке!), а в дымную похабень кабацкой ругани, где на плотское совокупление смотрят без лукавого игривого прищура, но громко регочя и козлоглагольствуя, так что разрушается всякое обаяние интимности. Тут нет места бонвиванам, искушенным в таинствах страсти: матерится голь и пьянь... Эротоман ко всему этому скорее всего останется равнодушен... Ибо перед нами не эротика (когда почти ни о чем, кроме гениталий, – это ведь действительно не эротика), а именно озорство, долго ждавшее своего переименования в хулиганство – тогда этого слова, конечно, не было» (Илюшин, 1992. С. 6—7).
В стихах Баркова господствует разгул уродливого гротеска, в них «встречаются не мужчины с женщинами, а их самостоятельно действующие гениталии» (Там же. С. 8) В них есть все – инцест, жестокость, насилие, скотоложство. Драгун насилует старуху, подъячий – француза, монах – монаха; внук до смерти затрахал старенькую бабушку; один старец, проникнув в ад, совокупился с Хароном, Цербером, Плутоном, Прозерпиной, фуриями, а до того на земле успел перепробовать не только всех женщин, но и зверей и птиц.
Это всеобщее глумление – не просто бред воспаленного эротического воображения. В условиях жесткой духовной и светской цензуры сквернословие было прямым вызовом власти. Родство политической и сексуальной пародии одним из первых подметил Николай Огарев в предисловии к изданному в Лондоне сборнику русской «потаенной литературы»:
«Поэзия гражданских стремлений и похабщина... связаны больше, чем кажется. В сущности, они ветви одного дерева, и в каждой неприличной эпиграмме вы найдете политическую пощечину... везде казнится один враг гражданской свободы» (Огарев, 1956. Т. II. С. 476).
Такая, преимущественно идеологическая, оценка поэзии Баркова и близких к нему авторов не является бесспорной. Специалисты-филологи считают, что она, как и народная карнавальная культура, была провокацией не столько религиозно-политической, сколько эстетической (Живов, 1996; Шруба, 1999), поэтому власти преследовали ее менее жестоко, чем могли бы.
Как бы то ни было, Барков положил начало целой традиции русской непристойной поэзии, которая с тех пор не прерывалась. Самая талантливая и трагическая фигура в ней – Александр Полежаев (1804—1838), который за свою озорную автобиографическую поэму «Сашка» (1825) был сдан Николаем I в солдаты и погиб. В Советском Союзе Полежаева всегда называли жертвой самодержавия, но «Сашку» печатали с купюрами, а два вовсе нематерных эротических стихотворения «Калипса» и «Дженни» вообще не публиковались.
Обильную дань фривольной поэзии отдали Пушкин и Лермонтов. Главным препятствием для дореволюционного издания «Гавриилиады» была не эротика, а антиклерикальный характер поэмы. Полный текст «Гавриилиады» был опубликован, с предисловием и комментариями Валерия Брюсова, только в 1918 г. тиражом 555 экземпляров. «Юнкерские поэмы» Лермонтова были впервые напечатаны в России без купюр только в 1991 г. В письмах Пушкина и его корреспондентов матерные слова заменялись многоточиями.
Эротическая поэзия часто бывала и самоценной. Изящная, озорная и не содержащая прямых непристойностей пушкинская стихотворная сказка «Царь Никита и сорок его дочерей» рассказывает, что когда-то царь Никита имел от разных матерей сорок дочерей, «сорок девушек прелестных, сорок ангелов небесных», наделенных всяческими достоинствами, недоставало у царевен между ног лишь одной «маленькой безделки». Какой именно? В большинстве многотомных собраний сочинений Пушкина сказка представлена маленьким отрывком, заканчивающимся следующими многозначительными словами:
Как бы это изъяснить,
Чтоб совсем не рассердить
Богомольной важной дуры
Слишком чопорной цензуры?
А дальше Пушкин рассказывает, в духе «Нескромных сокровищ» Дидро, как царь послал гонца Фаддея к колдунье за недостающими у царевен предметами. Колдунья дала Фаддею закрытый ларец, строго приказав не открывать его, но мучимый любопытством Фаддей открыл ларец, и сорок затворниц сразу же разлетелись и расселись на сучках деревьев. После тщетных попыток созвать их обратно гонец сел у открытого ларца и начал демонстрировать свой собственный «предмет». Падкие до него затворницы тут же на него слетелись, Фаддей поймал их и запер обратно в ларец.
В середине XIX в. обходить цензуру стало легче. Многие произведения печатались за границей. Как писал известный библиограф, критик, сочинитель водевилей и шуточных стихотворений непечатного свойства М. Н. Лонгинов.
Пишу стихи я не для дам,
Все больше о пизде и хуе;
Я их в цензуру не отдам,
А напечатаю в Карлсруэ.
(Стихи не для дам, 1994. С. 47)
Другие сочинения ходили по рукам в списках. Широкой популярностью пользовались, например, анонимные (приписываемые Баркову) поэмы «Лука Мудищев», сочиненная не раньше второй половины 1830-х годов, и «Пров Фомич», написанная в последней трети XIX в. (см.: Под именем Баркова, 1994).
Каковы бы ни были ее литературные достоинства и недостатки, официально поэзия этого типа стояла за гранью «высокой» словесности. Нередко это были коллективные сочинения запертых в закрытых учебных заведениях юношей, стремившихся таким путем выплеснуть и разрядить смехом свои сексуальные мечты и переживания. Свою психосексуальную функцию такие сочинения успешно выполняли и доставляли такое же удовольствие следующим поколениям юнцов. Н. В. Шелгунов, учившийся в 1830-х годах в Лесном институте, вспоминал, как, запершись в классе, они «пели солдатские непристойные песни в барковском стиле». В «Яме» Куприна, собственный школьный опыт которого относится к 1880-м годам, рассказывается, что «уже в третьем классе ходили по рукам рукописные списки Баркова, подложного Пушкина, юношеские стихи Лермонтова и других…» (Куприн, 1958. Т. 5. С. 248). Читали эти и подобные вещи и советские школьники конца 1940-х – 1950-х гг. (Сапов, 1994).
Не предназначавшиеся для печати скабрезные произведения сочиняли и многие почтенные взрослые литераторы XIX в.: И. С. Тургенев, А. В. Дружинин, Н. А. Некрасов, Д. В. Григорович, М. Н. Лонгинов, П. В. Шумахер. В шуточной поэме «Поп» Тургенев писал:
Люди неразумны, право:
В ребяческие годы мы хотим
Любви «святой, возвышенной» – направо,
Налево мы бросаемся, крутим...
Потом, угомонившись понемногу,
Кого-нибудь еб<ем> – и слава Богу.
(Стихи не для дам, 1994. С. 129)
В написанной совместно «Песне Васиньке» Дружинин и Некрасов уверяют:
Тот, кто умел великим быть в борделе —
Тот истинно великий джентльмен.
(Там же. С. 32)
Это была не столько разновидность литературы, сколько часть обычного мужского общения. 29 октября 1853 г. Дружинин написал в дневнике по поводу группового посещения борделя:
«Дети мои (я думаю, не родные, а крестные), которым попадется этот дневник в руки, пожалуй, назовут меня грязным блядуном, но пусть они не произносят приговора, не подумавши о нравах нашего времени… Тут не столько действует внутренняя испорченность, как обычай, воспитание, остатки удали, праздность… С переменой общего духа мы будем сами смотреть на эту моду как на безумие, а дети наши будут наслаждаться и реже, и умнее, и пристойнее» (Ранчин, 1994. С. 24).
С тех прошло больше 150 лет, но особых перемен в этой сфере я не замечаю.
Несовпадение собственных сексуальных переживаний и литературного творчества автора не было специфически русским явлением. Например, публикация дневников крупнейшего чешского поэта-романтика Карела Гинека Махи (1810—1836) вызвала у публики буквально шок, настолько его целомудренная лирика не гармонировала с откровенными, часто зашифрованными, дневниковыми описаниями его чувственных утех, причем и то и другое было одинаково искренним (Будагова, 1995).
Нравственная цензура
Что же касается моральной цензуры, то в «просвещенной» Западной Европе она была еще придирчивее, чем в России. В 1857 г. во Франции состоялись два судебных процесса. Автор «Мадам Бовари» был в конце концов оправдан, ибо «оскорбляющие целомудрие места» «хотя и заслуживают всяческого порицания, занимают весьма небольшое место по сравнению с размерами произведения в целом», а сам «Гюстав Флобер заявляет о своем уважении к нравственности и ко всему, что касается религиозной морали» (Моруа, 1970. С. 190). Зато Шарль Бодлер был осужден за «грубый и оскорб ляющий стыдливость реализм», и шесть стихотворений из «Цветов зла» были запрещены. По словам газеты «Журналь де Брюссель», «этот гнусный роман, “Госпожа Бовари”, всего лишь благочестивое чтение в сравнении с тем томом стихов, который вышел в эти дни под заглавием “Цветы зла”».
Сборники российских скабрезностей, вроде знаменитого «Eros russe. Русский эрот не для дам», изданного в Женеве в 1879 г. (Eros russe, 1988), выпускались на Западе крошечными тиражами, за счет авторов, да и кого волновало, что печатается на никому не ведомом русском языке?
Гораздо серьезнее было то, что не только цензура, но и русская литературная критика практически не видели разницы между порнографией и эротикой. Во второй половине XVIII в. благородных юношей (о девицах и речи не было) всячески предостерегали против чтения не только фривольных французских романов, но и высоконравственных сочинений английских сентименталистов. Непристойной считалась, например, «Памела» Ричардсона. В 1770-х годах воспитанница писателя М. Хераскова Анна Карамышева не знала даже слова «роман», ее чтение строго контролировали; когда в доме говорили о новых, абсолютно благопристойных книгах, Карамышеву, уже замужнюю женщину, выставляли за дверь (как это сказалось на ее брачной жизни, мы видели выше). Сыновьям позволяли значительно больше. Например, мать Н. М. Карамзина не только сама читала модные французские романы, но и давала их сыну (Лотман, 1994. С. 55, 307).
Гонения на эротическую литературу продолжались и в XIX в. (Новополин, 1909. Гл. 10). В 1806 г. журнал «Аврора» предостерегал своих читателей против «вредных внушений» чувственных сцен «Новой Элоизы» Руссо. В 1823 г. «Вестник Европы» хвалил сэра Вальтера Скотта за то, что у него нет «соблазнительных» сцен. В 1820-х годах яростным атакам за «чувственность» подвергалось искусство романтизма. В 1865 г. журнал «Современная летопись» обнаружил «эротизм», доведенный до самого крайнего, «самого циничного выражения» – где бы вы думали? – в драмах Александра Николаевича Островского «Воспитанница» и «Гроза». А в пьесе «На бойком месте» драматург, по словам рецензента, «остановился только у самых геркулесовых столбов, за которыми уже начинается царство маркиза де Сада с братией» (Лакшин, 1984. С. 184).
Различие между русским и западными обществами состояло не столько в том, что запрещалось и осуждалось (цензурные критерии в XIX в. были более или менее одинаковы) и кто был потребителем этой продукции, сколько в том, какие социальные силы стояли за запретами. На Западе главным противником эротического искусства или того, что считалось таковым, была церковь. В России этот противник был особенно силен, опираясь как на собственный авторитет религии, так и на государственную власть. Но кроме консерваторов самыми яростными гонителями эротики были также левые радикалы, разночинцы.
Эротика разночинцев
Исследователями давно уже подмечено, что значительная часть русской философии любви создана людьми, которые были в этой сфере неофитами или неудачниками. Владимир Кантор приводит в этой связи (Кантор, 2003. С. 99—100) интересное наблюдение Виктора Шкловского:
«Когда случают лошадей, это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс и не дается. Она может даже лягнуть жеребца.
Заводской жеребец не предназначен для любовных интриг, его путь должен быть усыпан розами, и только переутомление может прекратить его роман.
Тогда берут малорослого жеребца, душа у него, может быть, самая красивая, и подпускают к кобыле.
Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться (не в прямом значении этого слова), так бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.
Первого жеребца зовут пробник. <…>
Русская интеллигенция сыграла в русской истории роль пробников. <…> Вся русская литература была посвящена описаниям переживаний пробников.
Писатели тщательно рассказывали, каким именно образом их герои не получали того, к чему они стремились» (Шкловский, 1990. С. 186).
Хотя язвительные слова Шкловского во многом справедливы, к ним нужны комментарии.
Во-первых, подмеченный им факт не только русское явление. О любви и сексуальности больше всего рассуждают те, у кого в этой сфере есть проблемы, «практикам» не до философии. Характернейший пример – создатель теории романтической любви Стендаль, у которого с реальными женщинами ничего не получалось. И смеяться тут не над чем. О муках и блаженстве любви «пробник» знает больше чем жеребец-производитель, у которого все получается само собой, а отчасти он приходит на готовое. Между прочим, книги о том, как разбогатеть, пишут тоже не миллионеры, а теорию искусства разрабатывают не художники.
Во-вторых, сексуальные неудачи – явление отчасти социальное. Аристократы пушкинского времени, с детства получившие хорошее светское воспитание, сравнительно легко дистанцировались от официального ханжества, а свои запретные сексуальные переживания выплескивали в шутливой похабщине. Разночинцам, выходцам из духовной среды и бывшим семинаристам, это давалось значительно труднее. Порывая с одними устоями своей прошлой жизни, они не могли преодолеть другие. Перенесенные в чуждую социальную среду, многие из них страдали от застенчивости и тщетно старались подавить волнения собственной плоти. Тем более что, как и у прочих людей, их сексуальные чувства и желания не всегда были строго «каноническими».
В-третьих, далеко не все русские мыслители были неудачниками в любви, а за сходными психосексуальными проблемами стояли разные индивидуальности, которые нельзя подводить под один и тот же стандарт (см. Shatz, 1988).