Оценить:
 Рейтинг: 0

Адольф Гитлер (Том 2)

Год написания книги
1973
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 42 >>
На страницу:
8 из 42
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Ибо истинно говорю вам, – возвестил Гитлер в обычном для него проповедническом тоне, – каждое собрание – это противоборство двух противоположных сил»; в его понимании природы таких противоборств агитатору были дозволены любые средства. Каждое из его рассуждений должно было служить «отключению мышления», «суггестивному параличу», созданию «состояния готовности к фанатическому самопожертвованию». Массовое собрание и само было в не меньшей степени, чем помещение, время, маршевая музыка и световые эффекты, оружием психотехнического ведения борьбы. Когда человек, пояснял Гитлер, «со своего места работы или с большого завода, где он кажется себе совсем маленьким, впервые приходит на массовое собрание и видит вокруг себя многие тысячи единомышленников; когда он, этот ищущий индивид, подпадает под мощное, пьянящее воздействие суггестивного воодушевления трех-четырех тысяч человек; когда видимый успех и согласие тысяч подтверждают в нём сомнение в правильности его прежних убеждений – тогда он подпадает под волшебное влияние того, что мы называем внушением. Желания и устремления, но также и сила тысяч людей накапливаются в каждом из них. Человек, пришедший на такое собрание полным сомнений и колебаний, покидает его, будучи внутренне гораздо более сильным: он стал членом некоего сообщества».[252 - Ibid. S. 535 ff.]

Гитлер считал, что его режиссёрские находки и демагогические фразы, в которых, как он хвастливо заявлял, «учтены все человеческие слабости», прямо-таки с «математической точностью» обречены на успех. Во время своего первого полёта по Германии он после речи в Герлице случайно открыл для себя, какое магическое воздействие на десятки тысяч напряжённо всматривающихся людей оказывает зрелище освещённого самолёта на фоне ночного неба[253 - См.: Dietrich O. Mit4 Hitler in die Macht, S. 86 f., а также: Hitler A. Mein Kampf, S. 45 f.]; он снова и снова стал прибегать уже намеренно к этому приёму, чтобы вызвать в людях то настроение жертвенности и жажды вождя, которому он потакал, предлагая себя в качестве идола и кумира. Он, не таясь, публично возносил хвалу всевышнему за то, что тот дал движению людей, проливавших кровь, и мучеников. После первого поражения на президентских выборах Гитлер упрекал партийную печать в том, что она «скучна, монотонна, лишена самостоятельности мысли и всякого подобия темперамента», и сердито спрашивал, как она пропагандистски использовала смерть многих штурмовиков. Один из очевидцев вспоминал слова Гитлера о том, что наших мёртвых товарищей «похоронили под звуки барабанов и флейт, а партийные газетёнки написали об этом напыщенно, жалобно и нудно. Почему в витринах редакций партийных газет не показали народу покойников, их раздроблённые черепа, их исполосованные ножами окровавленные рубахи? Почему сами газеты не воззвали к народу у гробов, не призвали его к мятежу, к восстанию против убийц и их закулисных покровителей, вместо того, чтобы публиковать прописные истины, жалкие и политически половинчатые? Для матросов броненосца „Потёмкин“ достаточно было скверной жратвы, чтобы совершить революцию, а нас и смерть наших товарищей не подвигает на национальную борьбу за освобождение».[254 - Krebs A. Op. cit. S. 154; Adolf Hitler in Franken, S. 73.]

Однако снова и снова все его мысли, вся его любовь к психологии обращаются к массовым митингам, которые «воспламеняли в жалком, маленьком человеке гордое сознание того, что пусть он и червь, однако он – часть большого дракона, от огненного дыхания которого однажды погибнет в пламени ненавистный буржуазный мир»[255 - Hitler A. Mein Kampf, S. 529; это замечание, как и многочисленные выводы Гитлера, относятся конечно же к противнику-марксисту, однако это не больше чем внешняя оболочка.]. Ход мероприятия основывался на неизменном тактическом и литургическом ритуале, который по мысли Гитлера должен был все больше подчёркивать значимость и эффектность его появления перед публикой. Пока знамёна, маршевые ритмы и крики ожидания погружали массы в состояние предпраздничной суматохи, сам он, нервничая, сидел в гостинице или каком-либо партийном помещении, беспрерывно пил минеральную воду и выслушивал частые донесения о настроении в зале. Нередко он давал ещё несколько полезных указаний или подсказывал особо тщательно сформулированные сообщения для передачи в зал. Только когда нетерпение масс грозило снизиться, а искусственно подогреваемая лихорадочная жажда слияния схлынуть, он отправлялся в путь.

Он предпочитал длинные коридоры, переход по которым ещё увеличивал напряжение, и всегда входил в зал не через сцену, а через проход для публики. В «Баденвайлерском марше» у него была своя, только для него предназначенная выходная тема, и её приближающиеся издалека звуки заставляли утихнуть шум в зале и в едином порыве срывали людей с мест. Застыв с поднятыми для приветствия руками, они исходили криком, доведённые всеми этими манипуляциями до состояния полного блаженства: ОН пришёл. Многие фильмы того времени донесли до нас эту картину: в свете следующих за ним прожекторов он шествует между беснующимися, рыдающими живыми шпалерами, в первых рядах которых часто стояли женщины. «Via triumphalis… из живых людских тел», как высокопарно писал Геббельс.[256 - Goebbels J. Kaiserhof, S. 307 f.]

И на этом фоне сам Гитлер, замкнутый, как бы недоступный для этой жажды психологического изнасилования. Он не терпел ничьих вступительных речей или зачитывания приветствий, все это только отвлекало внимание от его собственной персоны. На несколько мгновений он задерживался у сцены, машинально пожимал чьи-то руки, молча, с отсутствующим видом и беспокойным взглядом, но в то же время готовый, как медиум, впитать в себя силу, исходящую от кричащей толпы, чтобы вознестись над ней же.

Первые слова негромко, как бы ища опоры, падали в бездыханную тишину, часто им предшествовала минутная пауза, нужная ему для концентрации и делавшая ожидание слушателей невыносимым. Начало было монотонным, обычным, чаще всего связанным с легендой его восхождения: «Когда я, безымянный фронтовик, в 1918 году… „Таким формализованным началом он не только ещё и ещё подстёгивал ожидание уже во время самой речи, но и получал возможность почувствовать атмосферу зала и настроиться на неё. Какой-нибудь выкрик из зала мог его внезапно вдохновить на ответ или острое замечание, и тогда вспыхивали долгожданные первые аплодисменты. Они давали ему чувство контакта, ощущение восторга, и „четверть часа спустя“, замечал один из современников, «наступает то, что можно описать только примитивной старинной формулой: в него вселяется дух“[257 - Miltenberg W. v. (т. е. Герберт Бланк, входивший в окружение О. Штрассера). Op. cit. S. 69.]. Тогда Гитлер, беспорядочно, импульсивно жестикулируя, поднимая голос, приобретающий металлический тембр, до немыслимых нот, извергал из себя слова. Нередко в пылу заклинаний он закрывал себе лицо сжатыми кулаками и закрывал глаза, весь во власти своей замещённой сексуальности.

Его речи были тщательно подготовлены и произносились строго по записям, всегда находившимся у него под рукой, но как феномен они рождались все же в тесном общении, в обратной связи с аудиторией. Одному из его временных попутчиков казалось, что Гитлер ощущения своих слушателей просто впитывает в себя с воздухом, и именно эта присущая ему необыкновенная чуткость к реакции публики, распространявшая вокруг него ни с чем не сравнимую женственную ауру, создавала возможность того оргиастического соединения с публикой, в котором она «познавала его» в библейском смысле этого слова. Ни психологическое чутьё, ни расчётливая режиссура его митингов сами по себе не дали бы ему такой колдовской власти, если бы он не разделял с массой самые потаённые движения её души и не сосредоточил бы в себе самым наглядным образом все её извращённые реакции. Стоя перед его ораторской трибуной, она видела в нём себя, становилась объектом обожания и поклонения; это был взаимный обмен патологическими реакциями, соединение индивидуальных и коллективных комплексов внутреннего кризиса в опьяняющем празднике вытеснения этих комплексов.

Поэтому постоянный рефрен, что Гитлер, мол, говорил каждому собранию только то, что оно хотело слышать, лишь весьма поверхностно отражает суть дела. Он отнюдь не был краснобаем-оппортунистом, льстящим толпе, но выражал чувства тысяч и тысяч людей – их потрясение, их страх и ненависть, объединяя их и превращая в динамичный фактор политики. После одного из массовых митингов в Мюнхене американский журналист Х. Р. Никербокер сделал такую запись: «Гитлер выступал в цирке. Он был евангелистом, несущим своё слово собравшимся на митинг, был Билли Сэнди немецкой политики. Его новообращённые послушно следовали за его мыслью, смеялись вместе с ним, разделяли все его чувства. Вместе с ним они издевались над французами. Вместе с ним они ошикивали республику»; в ходе таких контактов ему «удавалось ощутить собственный невроз как некую универсальную истину, а коллективный невроз превратить в резонатор собственной одержимости»[258 - Broszat M. Soziale Motivation und Fuehrerbindung des Nationalsotialismus. In: VJHfZ, 1970, H. 4, S. 402; цитату из книги X. Р. Никербокера см.: Knickerbocker H. r. Deutschland so oder so? S. 206.]. Именно по этой причине он так зависел от производимого им впечатления, ему необходимы были аплодисменты, чтобы полностью раскрыть свой ораторский дар. Малейшее несогласие в зале выбивало его из колеи, и штурмовики, с самых первых выступлений постоянно его окружавшие, нужны ему были не столько как служба порядка, сколько для того, чтобы подавлять любое возражение, любой намёк на сопротивление и угрозами доводить ликование до нужной точки. Многие свидетельствуют, что Гитлер в неприязненной аудитории вдруг терял нить, прерывал выступление и немедленно покидал помещение.

Но ликование толпы было ему нужно и чисто физиологически, так как когда-то оно пробудило его к жизни, а теперь поддерживало в нём тонус и несло все дальше вперёд. Впрочем, он и сам говорил, что в обстановке ликования и восторга чувствует себя «совсем другим человеком». Историк Карл фон Мюллер, слышавший ранние упражнения участника своего семинара по ораторскому искусству, говорил, что у него было такое чувство, будто Гитлер заражает слушателей возбуждением, которое потом передаётся ему самому и заставляет крепнуть его голос. Конечно же, он был выдающимся тактиком, способным организатором в делах власти, недюжинным психологом и, несмотря на все срывы, случавшиеся холостые ходы и низменные черты характера, одним из необычнейших явлений общественной жизни тех лет. Но ту гениальность, которая казалась неодолимой и далеко уносила его от тёмных сторон жизни, он обретал только перед лицом большого скопления людей. Тогда изрекаемые им банальности обретали звучание мощного пророчества, и он, казалось, в самом деле превращался в того вождя, изображать которого в повседневности ему было не так просто. Основным его душевным состоянием была апатия в сочетании с типично австрийской «утомлённостью», и ему постоянно приходилось бороться с искушением удовольствоваться хождением по кино, в оперетту на «Весёлую вдову», шоколадными пирожными в Карлтонских кафе или бесконечными разговорами об архитектуре. И только лихорадочная суета, поднимавшаяся вокруг его выступлений, подвигала его к тому постоянному волевому усилию, которое придавало ему не только энергию, настойчивость и самоуверенную агрессивность, но и психологическую стойкость во время необыкновенно изнурительных кампаний и полётов по Германии. Это был наркотик, необходимый ему в этом судорожном существовании. Во время своей первой частной встречи с Брюнингом в начале октября 1931 года он, по свидетельству канцлера, произнёс часовой монолог, в ходе которого прямо-таки на глазах становился все резче и круче – его воодушевляли колонны штурмовиков, которые по его приказанию через равные промежутки времени с песнями маршировали под окнами. Очевидно, это делалось как для устрашения Брюнинга, так и для «подзарядки» самого Гитлера.[259 - Bruening H. Memoiren 1918—1934, S. 195; к предыдущему замечанию см.: Dietrich О. Zwoelf Jahre, S. 160.]

Именно глубинная связь с массами позволила Гитлеру подняться над образом уверенного в своих приёмах демагога, и, например, обеспечила ему несравненно больший успех, чем Геббельсу, хотя тот и действовал более тонко и хитроумно. Мысль о том, чтобы нанять для своих предвыборных путешествий самолёт, именно в этом контексте обретает черты гениальности, так как придаёт его выступлениям налёт мессианства. Словно избавитель, Гитлер спускался с небес к бурлящим толпам, покорно ждущим его час за часом, и стряхивал с них отупение и отчаяние, чтобы пробудить их к «подгоняющей вперёд истерии», как он сам это охарактеризовал. Геббельс как-то назвал эти митинги «литургиями нашей политической работы», а одна гамбургская учительница в апреле 1932 года писала после предвыборного митинга, собравшего 120 тыс. человек, о картинах «трогающей душу веры» в Гитлера как «опору и спасителя, как избавителя от великих бед». Нечто похожее высказывала и Элизабет Ферстер-Ницше, сестра философа, после одной из поездок Гитлера в Веймар: как она писала, он «производил впечатление фигуры скорее религиозной, чем политической».[260 - Kessler H. Graf. Op. cit. S. 681; Jochmann W. Nationalsozialismus und Revolution, S. 405; а также: Heiber H. Joseph Goebbels, S. 65.]

Вот эти-то метафизические элементы в гораздо большей степени, чем идеологические, и привлекли к нему стольких людей и обеспечили триумфальный подъем на том этапе. Массовый успех Гитлера был прежде всего феноменом религиозно-психологического свойства, который выявлял не столько политические убеждения, сколько душевное состояние людей в каждый данный момент. Разумеется, Гитлер в этом смысле отталкивался от обширной системы традиционных норм поведения и реагирования на те или иные жизненные ситуации: от предрасположенности немцев к авторитарному порядку и иррациональному типу мышления, от глубоко укоренённой потребности следовать за каким-то авторитетом или неадекватного отношения к политике. Но такими достаточно общими точками соприкосновения совпадение это в основном и исчерпывалось. Так, особый резонанс гитлеровских призывов к ненависти объясняется не каким-то чрезмерным антисемитизмом немцев, а эффектным возвращением к старому, испытанному приёму создания видимого образа врага. И не в том дело, что он мобилизовал якобы единственную в своём роде воинственность немцев, но он апеллировал к чувствам самоуважения и национального своенравия, которые так долго игнорировались другими. Массы шли за ним вовсе не потому, что картинами украинских равнин он разжигал безудержную империалистическую жадность нации, а потому, что они стосковались по гордому сознанию своей новой причастности к формированию истории. Поразительно малое число людей, читавших «Майн кампф», хотя по тиражу книга побила все рекорды, до известной степени объясняет то духовное равнодушие, с которым они всегда относились к конкретным программам Гитлера.

Вопреки более поздним утверждениям, подъем и усиление НСДАП не были большим заговором немцев против всего мира во имя империалистических и антисемитских целей. В речах Гитлера в годы массового притока людей в его партию удивительно мало говорится о конкретных намерениях и почти ничего даже о его идеологических «пунктиках» – антисемитизме и жизненном пространстве. Наоборот, бросается в глаза зыбкая, очень общая тематика этих речей и обилие в них ни к чему не обязывающих мировоззренческих метафор. Что же касается наглядного определения целей, то тут они далеко отстают от откровенной книги «Майн кампф». Всего за несколько месяцев до начала второй мировой войны Гитлер в разгар одного из спровоцированных им кризисов признался в том, что годами придерживался «тактики невинности» и что обстоятельства заставляли его носить маску миротворца.[261 - См. речь Гитлера перед главными редакторами периодических изданий 10. 11. 1938, опубликовано в: VJHfZ, 1958, Н. 2, S. 182 ff.; Голо Манн как-то указал на то, что в предвыборном манифесте Гитлера 1930 года на тринадцати плотно исписанных страницах, где были перечислены все те, кого социал-националисты считали своими противниками и предателями, не было ни одного антисемитского высказывания; см. Deutsche und Juden. Frankfurt/M., 1967, S. 67.]

По мере того, как он проникался сознанием своего ораторского таланта, в его речах оставалось все меньше содержательности и конкретности. Он полагался на своё формальное мастерство. Его длительный успех наглядно показывает, что национал-социализм был не столько идеологическим, сколько харизматическим движением и ориентировался не на какую-либо программу, а на вождя. Только фигура вождя придавала той расплывчатой смеси идей, которая была на поверхности, некий контур и стержень, только вождь вообще делал возможным рождение этого движения из его первоначально туманного, призрачного состояния. У Гитлера была интонация, увлекавшая людей за собой, гипнотический голос, и сколько бы ни говорилось о том, что Гитлер ловко использовал чужие несбывшиеся мечты и притязания на гегемонию, все же большинство людей, встречавших его с восторгом на ораторской трибуне, хотели просто забыть хоть на время о своей крайней усталости и панике и вовсе не думали о Минске или Киеве, не говоря уж об Освенциме. Они хотели прежде всего перемен. Их политические взгляды вряд ли выходили за рамки слепого отрицания существующего положения вещей.

Гитлер лучше всех своих конкурентов и справа, и слева понял, какие возможности таил в себе этот комплекс отрицания. Его агитаторская тактика заключалась, собственно, всего-навсего в сочетании клеветы и провидческих картин, исходящих ненавистью обвинений в адрес настоящего и обещаний великого будущего; это были бесконечные вариации на тему восхваления сильного государства, возвеличивания нации, требования национально-расового возрождения и свободы действий в политике. Особенно он любил апеллировать к немецкой жажде единения, негодовал по поводу «самоубийственного внутреннего разброда» в недрах самой нации, называл классовую борьбу «религией людей с комплексом неполноценности», расхваливал своё движение как попытку «навести мосты» между её отдельными слоями или же запугивал предсказанием того, что немцы могут стать «удобрением для культуры» других наций мира.

Но постоянным его лейтмотивом, средством и самовозбуждения, и возбуждения масс были нападки на настоящее: «разрушение рейха», ослепление нации, угроза марксизма, «противоестественность многопартийного государства», «трагедия мелких вкладчиков», голод, безработица, самоубийства. Нарочито общие формулировки в описаниях бедственного положения не только давали ему возможность найти наиболее общий знаменатель для масс своих последователей; Гитлер к тому времени уже понял: внутренние раздоры в партиях всегда являются следствием слишком конкретных обещаний, а неясность целей, наоборот, увеличивает силу любого движения. Массы, а в конечном итоге и власть должны будут достаться тому, кто сумеет сочетать самое радикальное отрицание настоящего с самыми неопределёнными обещаниями в отношении будущего. Так, прибегая к одной из таких типичных, бесконечно варьируемых комбинаций картины и антикартины, проклятья и утопии, он говорил: «Разве это по-немецки, это дробление нашего народа на тридцать партий, из которых ни одна не ладит с другими? А я говорю всем этим горе-политикам: „Германия станет одной единственной партией, единой партией великого народа-героя!“.[262 - Adolf Hitler in Franken, S. 81 (речь, произнесённая 30. 07. 1932).]

Одновременно по-агитаторски резкое отрицание действительности давало ему возможность для той простоты изложения, в которой он сам видел одну из причин своего успеха и, больше того, блестящее подтверждение собственного пропагандистского кредо: «Любая пропаганда должна быть народной и в своём интеллектуальном уровне равняться на восприятие самых ограниченных слушателей». Примером может служить отрывок из одного выступления в марте 1932 года, в котором Гитлер упрекал режим в том, что ему было дано долгих тринадцать лет, чтобы проявить свои возможности, а он вместо того привёл только к «серии катастроф»:

«С самого первого дня революции и вплоть до эпохи подчинения и порабощения, вплоть до времени договоров и чрезвычайных законов мы видим только ошибку за ошибкой, крах за крахом, бедствие за бедствием; робость, летаргия, безнадёжность – вот постоянные вехи этих катастроф… Крестьянство сегодня в упадке, ремесло вот-вот рухнет, миллионы людей потеряли свои с трудом накопленные гроши, миллионы других остались без работы. Все, что было раньше, опрокинуто, все, что раньше казалось великим, свергнуто. Единственное, что нам осталось – это те люди и те партии, которые повинны в наших несчастьях. Они все ещё у руля».[263 - Ibid. S. 179 (речь, произнесённая 7. 03. 1932).]

Вот такими тысячекратно повторяемыми и варьируемыми, очень убедительно звучащими обвинениями, будоражащими призывами к возмущению, туманными рецептами и советами, касающимися Отечества, чести, величия, мощи и мести, он и мобилизовал массы. Ему было важно, взвинчивая своих слушателей, ещё больше усилить хаос, против которого он так сурово и яростно выступал. Гитлер рассчитывал на все то, что разлагало и расшатывало существующие отношения, ибо динамика событий подтачивала систему и в итоге играла ему на руку. Никто другой так убедительно, решительно и эффективно не формулировал уже невыносимое стремление к переменам. Люди настолько отчаялись, писал Харольд Николсон в дневнике во время пребывания в Берлине в начале 1932 года, что «примут все, что хотя бы немного напоминает собой альтернативу».[264 - Nicolson H. Tagebuecher und Briefe, S. 105.]

Агитация Гитлера, будучи неопределённой по содержанию и направленной единственно на развязывание реактивных сил общества, именно в силу этих обстоятельств позволяла ему не касаться социальных конфликтов и топить противоречия в многословных тирадах. Геббельс писал в дневнике об одной из речей Гитлера, которую он произнёс в полночь в берлинском районе Фридрихсхайн: «Там сплошь совсем маленькие люди. Речь фюрера их очень растрогала». Но такое же действие его речи оказывали и на очень больших людей, как и на группы, находящиеся между обоими этими полюсами. Некий профессор Бурмайстер рекомендовал его как «кандидата немецких деятелей искусства» и хвалил «его ораторское искусство, своей сердечностью согревающее душу». После двухчасового выступления Гитлера перед руководителями аграрного союза[265 - Так Гитлер заявил 24 февраля 1937 года, вспоминая о времени до прихода к власти; опубликовано в: Kotze Н., Krausnick H. Op. cit. S. 85. О высказывании в кругу аграриев сообщает д-р Гмелин в письме от 4. 02. 1931, см.: ВАК, NS 26/513; затем: Jochmann W. Nationalsozialismus und Revolution, S. 369, а также: Goebbels J. Kaiserhof, S. 75.] и представителями дворянства Бранденбурга один из крупных аграриев попросил «от имени всех присутствующих» разрешение не открывать дискуссию: конечно, речь шла о кризисах, интересах и социальных конфликтах, но «не следует нарушать чем бы то ни было святости только что пережитого». Со скептиками, говорил Гитлер в оправдание своего постоянного требования верить ему безоглядно, «невозможно, разумеется, завоевать мир, с ними нельзя штурмовать ни небеса, ни государство»[266 - Так в изобилующей намёками биографии Наполеона, вышедшей в 1942 году якобы по инициативе самого Гитлера, написанной рейхсляйтером Филиппом Булером; цит. по: Jacobsen H.-A., Jochmann W. Op. cit. S. 48.]. Из пёстрой смеси его лозунгов, философской эклектики и тонко продуманной аффектации каждый мог выбрать то, что сам в них вкладывал: для перепуганного бюргерства это было обещание порядка и возвращение его социальной значимости, для революционно настроенной молодёжи – проект нового, окрашенного в романтические тона общества, для деморализованных рабочих – социальная защищённость и хлеб, для военнослужащих стотысячной армии – надежда на карьеру и ордена, для интеллектуалов, наконец, – смелый, живительный ответ на модные настроения, в основе которых лежали презрение к разуму и языческое обожествление жизни. Вся эта многозначность основывалась не столько на лжи и обмане всех и вся, сколько на способности уловить основной тон аполитичного типа поведения. Подобно Наполеону, он мог сказать о себе, что каждый сам стремился попасть в его сети и что к моменту его прихода к власти не было ни одной группы, которая не возлагала бы на него каких-то надежд.[267 - Dietrich О. Zwoelf Jahre, S. 21, 29 f., а также общий портрет национал-социализма в его собственной интерпретации. То, в какой мере Гитлер уже во время войны, особенно терпя поражения в её второй фазе, обращался к опыту «времени борьбы» и черпал в нём свою уверенность, наглядно демонстрируют «Застольные беседы».]

1932 год был в целом, несомненно, временем величайших ораторских триумфов Гитлера. Судя по некоторым отдельным свидетельствам его ближайшего окружения, он в прежние годы говорил ярче и убедительнее, а позже, на великолепно ритуализованных массовых мероприятиях в годы своего канцлерства, собирал гораздо большую, поистине уже неисчислимую аудиторию, но никогда ни до, ни после того он не достигал такого «алхимического» слияния всех мотивов: тоски по избавлению, личного сознания своей харизматической проповеднической силы и исключительной устремлённости на одну-единственную цель и веры в собственное избранничество – и все это на драматическом фоне бедственного положения страны. Для самого Гитлера тот отрезок времени стал тем глубинным переживанием, которое наложило на него неизгладимую печать и, в качестве прецедента, долго ещё определяло его решения. Это ощущение сохранилось в мифе о «времени борьбы», прославлявшемся как «героический эпос», «преодолённый ад» или «борьба титанических характеров».[268 - Krebs A. Op. cit. S. 136, затем: Luedecke К. G. W. Op. cit. S. 479. См. также: Schirach H. Der Preis der Herrlichkeit. Wiesbaden, 1956, S. 226, где она пишет: Однажды я увидела его после выступления. Осунувшийся и бледный, обессиленный и притихший, он ждал, накинув свою шинель, когда ему принесут новый костюм и свежее бельё».]

Точно просчитанному ритуалу открытия митинга соответствовала и его заключительная часть. В шум и восторженные крики врывалась музыка оркестра, исполнявшего «Германскую песнь» или один из партийных гимнов. Это должно было не только закрепить впечатление, сплочённости и заговорщического единства, но и просто задержать собравшихся, пока Гитлер, ещё не пришедший в себя, весь мокрый от пережитого напряжения, не покидал помещение и не садился в ожидавший его автомобиль. Иногда он ещё несколько минут стоял, приветствуя присутствующих и машинально улыбаясь, рядом с шофёром, в то время как толпа старалась придвинуться к нему как можно ближе, или пока штурмовики и эсэсовцы строились в широкие колонны для факельного шествия. Сам же он, усталый, без сил, растративший всего себя, отправлялся в гостиничный номер, и это странное состояние опьянения и отупения, наступавшее после его речей, должным образом завершает картину вакханалий, какими являлись его выходы на большую публику. Одному из современников, встретившему его в такие мгновения, когда он выходил, притихший, с остекленевшим взглядом, адъютант Брюкнер преградил дорогу со словами: «Оставьте же его в покое, он только что кончил!» А один из гауляйтеров нашёл Гитлера уже наутро после одной из речей в самой задней комнате анфилады, которую он занимал со своей свитой. Там он «с усталым и унылым видом сидел в одиночестве, сгорбившись, за круглым столом и медленно, с неохотой ел свой обычный овощной суп».[269 - Goebbels J. Kaiserhof, S. 307. Небезынтересен и состав фракции национал-социалистов в рейхстаге после июльских выборов 1932 г. Из 230 депутатов было 55 рабочих и служащих, 50 крестьян, 43 самостоятельных представителей торговли, ремесла и промышленности, 29 функционеров, 20 чиновников, 12 учителей и 9 бывших офицеров. См.: Reichstage-Handbuch. 6. Wahlperiode. Berlin 1932, S. 270.]

Но одно только возбуждение, вызываемое агитацией Гитлера, конечно, никогда не привело бы его к власти. Правда, выборы в ландтаг Пруссии принесли НСДАП 36, 3 процента голосов, в результате чего с перевесом прежней коалиции социал-демократов и партий центра было покончено. Желанного абсолютного большинства однако же не получилось – так же как и тремя месяцами позже, на выборах в рейхстаг 31-го июля. Тем не менее, НСДАП, получив в парламенте 230 мест (больше чем вдвое по сравнению с прошлыми выборами), далеко опередила все другие партии. Однако все указывало на то, что Гитлер в этом смысле достиг предела своих возможностей. Он переманил к себе множество членов буржуазных партий центра и правых, а некоторые из них просто поглотил, но прорыв на главном участке, в Социал-демократическую и Коммунистическую партии, ему не удался. Весь гигантский агитационный аппарат, все эти беспрерывные массовые мероприятия, шествия, акции по распространению плакатов и листовок, речи партийных ораторов, выступавших до полного изнеможения, и, наконец, третий полет Гитлера по Германии, в ходе которого он за 15 дней выступил в 50 городах, принесли партии прирост всего около одного процента голосов по сравнению с выборами в прусский ландтаг. Уже тогда Геббельс так прокомментировал этот результат: «Теперь должно что-то произойти. Мы должны прийти к власти в обозримом будущем. Иначе мы напобеждаемся на выборах до собственной гибели».[270 - «Имперский аграрный союз», образовался в 1921 году в результате слияния «Союза сельских хозяев» и «Немецкого аграрного союза», насчитывал до пяти миллионов членов, из них 1,5 миллиона землевладельцев; союз защищал интересы главным образом крупных земельных собственников. – Примеч. ред.]

Для подобных ожиданий вскоре появились и первые основания. Перейдя к системе безусловного чрезвычайного положения, Гинденбург, особенно после своего вторичного избрания, все чаще интерпретировал свою власть как личную и все своевольнее и упрямее отождествлял свои желания с благом государства. В этом его поддерживала небольшая группа безответственных советчиков, среди которых не только его сын Оскар не был, как тогда острили, «предусмотрен конституцией». Сюда относились прежде всего статс-секретарь Майснер и генерал Шляйхер, молодой консервативный депутат д-р Тереке, а кроме того, сосед Гинденбурга по имению фон Ольденбург-Янушау, обожавший ещё со времён кайзера разыгрывать из себя «реакционного грубияна» и потрясший общественность, например, заявлением, что следует всегда иметь возможность с помощью одного лейтенанта и десяти солдат распустить парламент. К этой группе относились, далее, некоторые другие юнкера с восточного берега Эльбы; позже к ней присоединился и Франц фон Папен. Последующие месяцы были временем их активной закулисной деятельности. Гитлер возвышался над политическим ландшафтом, словно одинокая, дерзко торчащая скала, и они намеревались интегрировать его, привязать к своим интересам, а по возможности и использовать для запугивания левых сил. Это была внушённая иллюзией высокомерного превосходства последняя попытка старой Германии вернуть себе утраченную ею историческую роль.

По иронии судьбы первой жертвой этой попытки стал Брюнинг. Полагаясь на поддержку президента, канцлер настроил против себя некоторых из тех «могущественных», заручиться благоволением которых его противник Гитлер так настойчиво – и небезуспешно – старался. Отказ считаться с определёнными требованиями промышленников заставил их ещё более отойти от правительства, а теперь от него отвернулись и крупные аграрии, группировавшиеся вокруг Гинденбурга. Особенно их возмутило намерение Брюнинга поставить размер материальной помощи хозяйствам, испытывавшим трудности, в зависимость от их рентабельности, а владения, безнадёжно увязшие в долгах, предоставить переселенцам в ходе задуманной широкомасштабной акции по смягчению последствий безработицы. Немедленно начались нападки на канцлера со стороны затронутых групп, и дело дошло до того, что его стали упрекать в большевистских наклонностях. Теперь уже невозможно доказательно утверждать, какая именно мотивировка подействовала на старого и уже плохо ориентирующегося президента, подвергнутого массированному давлению, однако не подлежит сомнению, что это сыграло свою роль в его решении расстаться с Брюнингом. Помимо прочего, для Гинденбурга канцлер оставался человеком, приведшим его перед переизбранием не на ту сторону фронта, и он – опять-таки не без влияния своего окружения – не захотел простить Брюнингу того глубокого личного конфликта, в который он из-за него попал. Конец Брюнинга наступил, когда он в довершение ко всему вышел из доверия и у Шляйхера, утверждавшего, что он говорит от имени рейхсвера.

Прологом к этому стало событие, выглядевшее как энергичный шаг правительства, на деле же обострившее скрытые противоречия внутри руководства страны и тем самым приблизившее агонию республики. Речь идёт о запрете СА и СС. Со времени обнаружения боксхаймских документов снова появились основания полагать, что национал-социалисты по-прежнему не исключали из своих планов возможность насильственного переворота. Армия партии становилась все нетерпеливее и самоувереннее, а составной частью гитлеровской тактики «легальности» являлись его тревожные раздумья на публике о том, как долго ему ещё удастся держать в узде коричневые отряды штурмовиков. Людендорф в сердцах как-то назвал Германию «оккупационной зоной СА». За два дня до первых президентских выборов Геббельс писал в дневнике: «Обсудил с руководством СА и СС меры сдерживания на ближайшие дни. Повсюду царит ужасное возбуждение. Слово „путч“ у всех на устах»[271 - Goebbels J. Kaiserhof, S. 60, Heiden К. Geburt, S 52, где приводится высказывание Людендорфа.]. А в самый день выборов Рем привёл свои соединения в состояние полной боевой готовности и приказал коричневорубашечникам окружить Берлин. Когда прусская полиция обнаружила несколько организационных центров штурмовиков, она наткнулась на бумаги, которые хоть и не содержали широкого плана переворота, но всё же предписывали подробно перечисленные меры по боевой готовности и применению силы на случай победы Гитлера на выборах и называли тайный пароль для начала путча: «Бабушка умерла»[272 - Так, во всяком случае, у К. Хайдена: Heiden К Geburt, S. 57.]. Кроме того, были найдены приказы, в которых штурмовикам восточных областей предписывалось в случае нападения со стороны Польши отказываться от какого-то бы ни было участия в обороне страны. Эта находка поразила особенно Гинденбурга. Итак, решение о запрете, состоявшееся не в последнюю очередь по ультимативному настоянию правительств некоторых земель было принято единодушно, положив конец долгим раздумьям и проволочкам.

Однако за несколько дней до опубликования запрета события приняли драматический оборот. Шляйхер, сначала согласившийся с этим планом и даже хвалившийся своим авторством, «вдруг» изменил все свои взгляды и, не найдя немедленного согласия, развил бурную деятельность против запрета. Он втянул в неё и Гинденбурга, внушив ему опасение, что запрет ещё увеличит враждебность его и без того разочарованных сторонников в стане правых. Шляйхер исходил из соображения, что предпочтительней было бы сначала распустить вместе с СА все вооружённые формирования вроде «Стального шлема» или сохраняющего верность республике «Рейхсбаннера», а затем объединить их в широкий милицейский или военно-спортивный союз, подчинённый рейхсверу. Кроме того, его характеру интригана не соответствовало такое грубое средство как запрет; ему были по душе тонкие ходы и хитросплетения. Характерно, что его контрпредложение предусматривало целый ряд ультимативных требований к Гитлеру о демилитаризации СА. Требования были совершенно невыполнимы, но их отклонение было бы незаконным.

Не без угрызений совести и с тревожной думой о «старых боевых товарищах», состоящих в СА и СС, Гинденбург в конце концов подписал запрет, и 14-го апреля в ходе обширной полицейской акции частная армия Гитлера была распущена. Полицейские заняли её штаб-квартиры, общежития, школы и арсеналы. Это был самый энергичный удар государственной власти по национал-социализму с ноября 1923 года. Официальное обоснование, в котором в качестве причины запрета назывались не отдельные происшествия, но само существование частной армии, прежде всего снова демонстрировало стремление государства к самоутверждению: «Содержание организованных военных формирований является прерогативой государства. Если такая сила организуется в частном порядке, а государство это допускает, то возникает угроза порядку и спокойствию… Не подлежит сомнению, что в правовом государстве военная сила может быть организована только конституционными органами самого государства. Поэтому ни одна частная организация, основанная на силе, по сути своей не может быть легальным институтом… Мера по роспуску служит поддержанию самого государства».[273 - Ursachen und Folgen, Bd. VIII, S. 459; о нерешительности Гинденбурга см.: Bruening H. Op. cit. S. 542 ff Президент, очевидно, не в последнюю очередь беспокоился о том, что после его переизбрания «не теми» людьми ему придётся отвечать и за «не ту» политику этих людей.]

Рем, опиравшийся на агрессивность и мощь своих 400 000 человек, в первый момент, казалось, был настроен на пробу сил; но Гитлер на это не пошёл. Он без промедления включил СА в Политическую организацию и тем самым сохранил отряды штурмовиков в целости. Снова оказалось, что фашистские движения при первом же сопротивлении государства отступают без боя. Так, Габриеле д'Аннунцио в 1920 году очистил город Фиуме после одного-единственного пушечного выстрела, а теперь Гитлер в специальном призыве к легальности предписал строгое соблюдение мер запрета не из страха, а потому, что выстрел здесь означал больше, чем просто выстрел, а запрет – нечто большее, чем ограниченную защитную меру. Он означал аннулирование «фашистской конъюнктуры», союза консервативной власти с революционным народным движением.

Возможно, что уступчивость далась Гитлеру сравнительно легко, поскольку он через Шляйхера получил информацию о разногласиях внутри правительства. На этом он и строил свою дальнейшую тактику. Он держался уверенно. Вечером того самого дня, который должен был положить начало процессу одоления гитлеровского движения, Геббельс после разговора с Гитлером в «Кайзерхофе» записал в дневнике: «Мы обсуждали кадровые вопросы в связи с приходом к власти, как если бы мы уже были в правительстве. Мне думается, ни одно оппозиционное движение не было так уверено в успехе, как наше!».[274 - Goebbels J. Kaiserhof, S. 84.]

Уже на следующий день Гренер получил холодное письмо от Гинденбурга, послужившее началом обширной интриги. Она сопровождалась безудержной кампанией в правой прессе, к которой присоединился хор известных представителей национального лагеря. По мнению наследного принца было «просто непонятно», что именно министр рейхсвера помогает в разгроме «великолепного человеческого материала, объединённого в рядах СС и СА и получающего там ценное воспитание». Шляйхер сам посоветовал своему начальнику-министру, который всё ещё видел в генерале своего «протеже», уйти в отставку и распространял злостные слухи (или, во всяком случае, не препятствовал их распространению) о том, что Гренер болен, что он пацифист, что он опозорил армию преждевременным рождением ребёнка от второй жены. Президенту же Шляйхер рассказывал, что в рейхсвере ребёнка называют «Нурми» – по имени финского бегуна, известного своим феноменальным спуртом.[275 - Т. Эшенбург писал, что «осуществление руководства страной до этого момента в значительной степени основывалось на добрых человеческих отношениях между Брюнингом, Тренером, Шляйхером и Гинденбургом. „К тому же у этой четвёрки было больше возможностей поддерживать непосредственные тесные контакты, поскольку Гинденбург и Тренер были вдовцами, а Брюнинг и Шляйхер – холостяками. Необремененность семьёй усиливала их взаимную привязанность“. Эти отношения расстроились по еле повторного брака Тренера. „Тренер и Шляйхер виделись теперь реже, меньше обменивались мнениями, что сказывалось и на их прежнем доверительном отношению к друг другу“. Заметная отчуждённость ощущалась и по отношению к Гинденбургу. После досрочного появления на свет ребёнка упрёки в адрес Тренера возобновились с новой силой. Гинденбург и его друзья считали республику и демократию проявлением деградации, которая не могла не затронуть и нравственные устои. Тренер казался им жертвой аморального духа этой эпохи. Впрочем, в июле 1931 года женился и Шляйхер – на жене одного генерала, которая из-за него развелась с мужем, это также шло вразрез со строгими представлениями Гинденбурга о морали. См.: Eschenburg Th. Die Rolle der Persoenlichkeit in der Krise der Weimarer Republik, In: VJHfZ, 1961, H. I, S. 13 ff.]

Одновременно Шляйхер сообщил руководству НСДАП, что он лично не согласен с запретом СА. Он по-прежнему считал, что надо допустить национал-социалистов к участию во власти, лишив их тем самым главного козыря, и дать им в виде кабинета влиятельных специалистов нужное «обрамление» – таково было новое волшебное слово, хотя пример Муссолини должен был бы показать, что это волшебство не действует на народных трибунов, имеющих к тому же собственную армию. В конце апреля Шляйхер встретился с Гитлером для первой беседы. Геббельс писал в дневнике: «Разговор прошёл хорошо», а вскоре, после второй встречи, в которой участвовали Майснер и Оскар фон Гинденбург и в ходе которой обсуждалось уже свержение не только Тренера, но и всего кабинета Брюнинга, Геббельс отмечал: «Все идёт хорошо… Блаженное ощущение: ещё никто не подозревает, и меньше всех – сам Брюнинг».

После почти месяца непрерывной подрывной работы ситуация, наконец, разрешилась. 10-го мая Гренер защищал в рейхстаге запрет СА от яростных атак справа. Но протест Тренера, который к тому же был неважным оратором, против национал-социалистического «государства в государстве», «государства против государства» потонул в диком шуме, поднятом национал-социалистами, так что вместе с министром, который был ошеломлён, беспомощен и, вероятно, сломлен, потерпело поражение и дело, которое он отстаивал. Во всяком случае к нему вскоре подошли Шляйхер и генерал фон Хаммерштайн, начальник управления сухопутных войск, и холодно сообщили, что он потерял доверие рейхсвера и должен уйти в отставку. Два дня спустя Гренер после безуспешного обращения к Гинденбургу подал прошение об отставке.

Однако по замыслу камарильи это было только прологом, и вслед за плащом вскоре появился и герцог. 12-го мая Гинденбург отправился недели на две в Нойдек, и когда Брюнинг выразил желание побеседовать с ним, он недовольно отмахнулся. Президент в это время испытывал давление своих собратьев по сословию, которые приготовились к атаке на качающееся кресло канцлера. Каковы бы ни были аргументы, они наверняка приводились «крупными землевладельцами и кадровыми офицерами с присущей им тяжеловесностью и без оглядки на честность и верность принципам». Поэтому Гинденбург, вернувшись в Берлин в конце месяца; был полон решимости расстаться со своим канцлером. Брюнинг сам в это время считал, что стоит на пороге внешнеполитических успехов. Ещё утром 30-го мая, отправляясь к Гинденбургу, он получил информацию, сулившую решающий поворот в вопросе разоружения. Но хитроумно задуманная протокольная процедура лишила его шанса уведомить об этом президента хотя бы в последние минуты. Годом раньше Гинденбург заверял его, что Брюнинг – его последний канцлер и он никогда с ним не расстанется. Теперь же его в несколько минут оскорбительно-бесцеремонно выставили за дверь, так как Гинденбургу не хотелось опаздывать на церемониал по случаю годовщины битвы у пролива Скагеррак[276 - 31 мая – 1 июня 1916 г. у пролива Скагеррак, соединяющего Балтийское и Северное моря, произошло крупнейшее в годы первой мировой войны Ютландское сражение на море, в котором принимали участие главные силы британского и германского флотов. – Примеч. ред.]. Военные воспоминания и желание полюбоваться второстепенным военным зрелищем оказались сильнее аргумента, имевшего решающее значение для судеб республики.[277 - См. в этой связи в частности: Bracher К. D. Aufloesung, S. 522 f.; затем: Conze W. Zum Sturz Bruenings. In: VJHfZ, 1953, H. 3, S. 261 f., а также: Bruening H. Op. cit. S. 597 ff и S. 273. Значение информации о благоприятном повороте в переговорах по разоружению не бесспорно с исторической точки зрения, кое-что говорит о том, что Брюнинг его переоценил. О характере давления, которое испытывал Гинденбург в имении Нойдек, см.: Eschenburg Th. Op. cit. S. 25.]

В качестве преемника Брюнинга генерал фон Шляйхер убедил президента назначить человека, чья политическая карьера не случайно долго не выходила за рамки дилетантских попыток. Это был Франц фон Папен, отпрыск старинного дворянского рода из Вестфалии. Когда-то он служил в привилегированном кавалерийском полку и впервые обрёл некую, причём сразу же специфическую известность, когда его в 1916 году, во время первой мировой войны, выслали из Соединённых Штатов, где он служил военным атташе, за шпионскую деятельность; но плывя в Европу, он по легкомыслию допустил, чтобы важные бумаги, свидетельствовавшие об этой его деятельности тайного агента, попали в руки британских властей. Благодаря женитьбе на дочери крупного саарского промышленника он приобрёл значительное состояние и прекрасные связи в промышленных кругах. Кроме того, будучи дворянином-католиком, он был связан и с церковными сановниками, а как бывший офицер генерального штаба поддерживал разного рода контакты с рейхсвером. Вероятно, именно тот факт, что Папен находился в центре пересечения столь многих интересов, и привлёк внимание Шляйхера. Папен производил впечатление до гротеска старорежимного человека, и его журавлиная походка, чванство и высокомерная манера говорить в нос делали его похожим на собственную карикатуру, на фигуру из «Алисы в стране чудес», как остроумно заметил один из современников. При всём при том у него была репутация человека легкомысленного и опрометчивого; никто не принимал его всерьёз: «Если ему что-то удаётся, он весел и доволен, а если не удаётся, то и это его не печалит».[278 - Fransois-Poncet A. Op. cit. P. 49, а также Kessler H. Graf, Op. cit. S. 671.]

Но, по-видимому, именно эта бесшабашная лёгкость и беззаботность «наездника»-Папена особенно привлекала Шляйхера, так как могла помочь ему в проталкивании все более конкретных планов устранения скомпрометированной парламентской системы в рамках концепции «умеренной» диктатуры. Помимо этого, очевидно, сыграло роль и предположение, что тщеславие неопытного и поверхностного Папена удовлетворится самим фактом предоставления ему поста канцлера и связанными с ним представительскими функциями, а в остальном он будет послушным орудием. Именно это соображение соответствовало характеру Шляйхера, одновременно честолюбивого и предпочитавшего действовать за кулисами. Удивлённые друзья говорили ему, что Папен – это не голова, на что генерал возражал: «Этого от него никто и не ждёт, зато он – шляпа на голове».

Но если Шляйхер думал, что Папен со своими обширными связями сумеет создать коалицию или хотя бы обеспечить терпимость всех партий, стоящих справа от социал-демократии, то вскоре ему пришлось убедиться в собственной ошибке. У нового канцлера не было никакой политической опоры. Партия католического Центра, ожесточённая предательством по отношению к Брюнингу, ушла в жёсткую оппозицию, да и Гугенберг не скрывал своего возмущения, тем более, что его опять обошли, не считаясь с его амбициями. Общественность тоже оказала Папену враждебный приём. Даже когда он в самом начале пребывания на новом посту пожал успех, подготовленный Брюнингом, и добился на конференции в Лозанне закрытия вопроса о репарациях, это не дало ожидаемого эффекта. Его кабинет действительно никак не мог считаться ни демократическим, ни правительством специалистов. Это все были люди состоятельные и из старинных дворянских родов, которые не смогли отказать Гинденбургу, когда тот обратился к ним от имени Отечества, и теперь «окружали его как офицеры своего генерала»[279 - Bracher K. D. Aufloesung, S. 532 f.]: семеро дворян, двое директоров концернов, с ними покровитель Гитлера ещё с мюнхенских дней Франц Гюртнер и ещё один генерал. Не было ни одного представителя от средних слоёв или рабочих. Казалось, тени прошлого возвращаются. Тот факт, что массовое возмущение, насмешки и протесты населения не дали никаких результатов, продемонстрировал, насколько старые руководящие слои оторвались от действительности. «Кабинет баронов», как вскоре окрестили это правительство, опирался только на авторитет Гинденбурга и силу рейхсвера.

Крайняя непопулярность правительства вынуждала и Гитлера к сдержанности и осторожности. На переговорах со Шляйхером он обещал терпимо относиться к правительству, если будут назначены новые выборы и отменены запреты против СА, а самой НСДАП будет предоставлена свобода агитации. Всего за несколько часов до отставки Брюнинга, во второй половине дня 30-го мая, он ответил «да» на вопрос президента, согласен ли он с назначением Папена. И хотя канцлер уже 4 июня открыл целую серию уступок роспуском парламента и одновременно пообещал скорую отмену запрета СА, национал-социалисты постепенно от него отступались. Геббельс писал в дневнике: «Мы как можно скорее должны дистанцироваться от буржуазного переходного кабинета; все это вопросы, требующие тонкого чутья нюансов». И несколькими днями позже: «Наша задача – как можно быстрее избежать компрометирующего нас соседства с этими буржуазными слабаками. Иначе мы погибли. Я предпринял в „Ангрифф“ новую атаку на кабинет Папена». Когда, вопреки ожиданиям, запрет на СА не был отменён в первые же дни, он в один из вечеров «вместе с 40—50 командирами штурмовых отрядов, облачёнными наперекор запрету в полную форму, с провокационной целью заявился в большое кафе на Потсдамерплац. У нас было только одно заветное желание – быть арестованными полицией… В полночь мы не торопясь прошлись по Потсдамерплац и Потсдамерштрассе. Но ни одна собака даже не забеспокоилась. Полицейские только удивлённо глазели на нас, а потом сконфуженно отводили глаза».[280 - Goebbels J. Kaiserhof, S. Ill, S. 107 ff.]

Два дня спустя, 16-го июня, запрет был, наконец, отменён, но все предшествовавшие проволочки уже создали впечатление, что «государство, потеряв уважение, буквально пало на колени перед надвигавшейся новой властью»[281 - Stampfer F. Die vierzehn Jahre. S. 628.]. Прозрачная попытка Папена в последний момент выторговать у национал-социалистов в обмен на свою уступчивость согласие на будущее участие в правительстве в тактическом плане запоздала, поскольку Шляйхер и сам не дремал, а кроме того обнаружилось просто гротескное непонимание того, насколько яростно Гитлер рвался к власти. Поэтому Папену пришлось удовольствоваться обещанием партнёра вернуться к его требованиям после выборов в рейхстаг, причём дано оно было холодным и непререкаемым тоном.

Сразу же возобновились столкновения на улицах, похожие уже на гражданскую войну. Теперь они достигли своего апогея. За пять недель, предшествовавших 20-му июля, только в Пруссии произошло почти 500 столкновений, в которых 99 человек были убиты и 1125 ранены; 10-го июля во всей территории государства насчитывалось 17 убитых; во многих местах в ожесточённые уличные драки вынуждены были вмешаться солдаты рейхсвера. Эрнст Тельман был прав, говоря, что отмен запрета СА был прямым подстрекательством к убийствам; однако он умолчал о том, имело ли его замечание ввиду активную или пассивную роль его собственных боевых отрядов. 17-го июля в гамбургском районе Альтона произошёл самый кровавый конфликт этого лета. В ответ на провокационное шествие семи тысяч национал-социалистов по улицам красного рабочего района коммунисты открыли огонь с крыш и из окон домов, что, в свою очередь, вызвало яростную реакцию. За этим последовало ожесточённое побоище у срочно сооружённых баррикад. В результате 17 человек были убиты, многие тяжело ранены. Из 68 человек, погибших в июле 1932 года в политических схватках, 30 были сторонниками коммунистов, а 38 – национал-социалистов. «Дело дошло до драк и стрельбы, – писал Геббельс, – это последний выход режима на сцену».[282 - Goebbels J. Kaiserhof, S. 104. О так называемом кровавом воскресенье в Альтоне см.: Severing С. Op. cit. Bd. II, S. 345 f. Данные о количестве убитых и раненных за кровавые недели после отмены запрета на СА во многом разнятся. См. например, Hoegner W. Die verratene Republik, S. 629, или: Bullock A. Op. cit. S. 210, где даётся ссылка на А. Гжезинского. В целом же точных окончательных данных о числе жертв нет и по сей день. Позже X. Фольц приведёт такие цифры потерь среди национал-социалистов: 1929 г. – 11 убитых, 1930 г. – 17, 1931 г. – 43, 1932 г. – 87; см.: Volz H. Ehrenliste der Ermordeten der Bewegung.]

Не понимая того, что именно уступки укрепляли национал-социалистов в сознании своей силы, Папен пошёл ещё на один шаг. Надеясь укрепить престиж своего почти полностью изолированного правительства грандиозным авторитарным жестом и одновременно несколько успокоить Гитлера и его окружение, он утром 20-го июля приказал троим членам тогдашнего прусского правительства явиться в имперскую канцелярию и в резкой форме сообщил им, что на основании Чрезвычайного закона смещает премьер-министра Брауна и министра внутренних дел Зеверинга и будет сам в качестве имперского комиссара исполнять обязанности премьер-министра земли. Зеверинг заявил, что покорится только силе, на что Папен, «кавалер с ног до головы даже при совершении государственного переворота», спросил, может ли он узнать, что тот имеет в виду. Министр заверил, что покинет свой служебный кабинет только под давлением. Так было заключено впоследствии много раз цитировавшееся устное соглашение о том, что сила тем же вечером будет применена в форме одностороннего действия полиции. На основании подготовленного второго Чрезвычайного закона Папен тем временем ввёл военное положение в Берлине и Брандснбурге и таким образом сконцентрировал в своих руках силы полиции. Вечером в министерство внутренних дел к Зеверингу явились три полицейских чина и попросили его очистить помещение, и он со словами – теперь он-де уступает силе – покинул кабинет и отправился в свою квартиру, находившуюся рядом. Уже во второй половине следующего дня точно так же, без малейшего сопротивления, была повержена вся верхушка прусской полиции, которая раньше внушала такой страх. Когда берлинского полицай-президента Гжезински, его заместителя Вайса и полицейского офицера Хаймансберга вели через двор полицай-президиума, чтобы на короткое время поместить их в арестантские камеры, то, как рассказывают, некоторые служащие полиции прощались со своим начальником, выкрикивая ему вслед лозунг «Рейхсбаннера». Они кричали: «Свобода!», и правильно было сказано, что это было прощание с давно уже ослабевшей, никому не нужной, а теперь и без сопротивления преданной свободой Веймарской республики.[283 - Heiden К. Geburt, S. 71, по поводу переговоров, состоявшихся 20 июля, см. официальный протокол, опубликованный в: Ursachen und Folgen, Bd. VIII, S. 572 f. К. Хайден, в частности, метко заметил, что 20 июля 1932 года положило конец социал-демократическому полицейскому социализму: «Для борьбы за бессмысленную, ни на что полезное не применявшуюся власть это правительство годами оттачивало и полировало полицейскую саблю, но как только дело наконец-то дошло до её применения, оно не решилось испортить зазубринами эту красивую вещицу».]

Естественно, в полиции думали о возможности широкого сопротивления. По свидетельству одного из современников, Гжезински и Хаймансберг вместе с министериальдиректором Клаузенером будто бы настойчиво требовали у Зеверинга «проведения борьбы всеми средствами», в частности, «немедленной и беспощадной акции берлинской полиции, объявления всеобщей забастовки, немедленного ареста имперского правительства и президента, а также объявления его недееспособным»; но это предложение было отклонено[284 - Предложение депутата от партии Центра Якоба Диля, см.: Diel J. Das Ermaechtigungsgesetz. In: Die Freiheit, 1, Nr. 5 (Okt. 1946), S. 28. О подобном настойчивом требовании, предъявленном Зеверингу, и оказавшемся тщетным, свидетельствует министр финансов Пруссии Клеппер, см.: Kessler H. Graf, Op. cit. S. 690 f.]. Отпор не вышел за рамки бессильных протестов в публицистике и обращений к высшему государственному суду. И это при том, что в распоряжении прусского правительства были превосходно обученные силы полиции численностью в 90 тыс. человек, кроме того, «Рейхсбаннер», приверженцы республиканских партий и профсоюзы; к тому же оно занимало все ключевые позиции. Но боязнь гражданской войны, благоговение перед конституцией, сомнения в действенности всеобщей забастовки в условиях царившей безработицы и многие другие подобные соображения в конечном итоге заблокировали все планы сопротивления. Папен сумел без помех, сопровождаемый лишь взглядами своих смирившихся противников, захватить власть в «сильнейшем бастионе республики». Мотивы прусских политиков были, конечно, весомы и внушали уважение, а если взвесить все обстоятельства, то приходишь к выводу, что их решение, вероятно, было все же разумным. Но перед лицом истории эта разумность мало что значит. Там не возникло и мысли о каком-то проявлении сопротивления вопреки всему, и ни на одном из этапов событий Зеверинг и его ослабленные, морально сломленные соратники даже и не подумали о том, чтобы хотя бы почётным концом заставить забыть свою половинчатость и упущения прошедших тринадцати лет и дать импульс обновлению демократического самосознания. Подлинная суть дня 20-го июля 1932 года, которую нельзя недооценивать, заключается как раз в психологических последствиях: этот день лишил мужества одних и одновременно показал другим, что особого отпора со стороны республики можно не опасаться.

Потому событие это только подогрело нетерпение национал-социалистов. Теперь в борьбе за власть противостояли друг другу три резко очерченных лагеря: национал-авторитарная группа вокруг Папена, представлявшая в парламенте едва 10 процентов избирателей, но зато располагавшая прикрытием в лице Гинденбурга и рейхсвера; далее отыгравшие своё демократические группы, которые, правда, все ещё могли рассчитывать на значительную опору в общественности; наконец, их тоталитарные противники национал-социалистической и коммунистической ориентации, вместе имевшие негативное большинство в 53 процента. Так же как эти две группы, остальные тоже блокировали и парализовали друг друга. Лето и осень 1932 года прошли под знаком беспрерывных попыток взломать застывшие друг против друга фронты все новыми тактическими манёврами.[285 - Акцию, проведённую 20 июля, Папен рассматривал под этим же углом зрения. По своей собственной инициативе он довёл до сведения Брюнинга, что вовсе не собирается допускать Гитлера к власти, а наоборот, хочет лишь поводить его за нос; см.: Bruening H. Op. cit. S. 619.]

5-го августа Гитлер встретился с Шляйхером в Фюрстенберге под Берлином и впервые потребовал всю полноту власти: пост канцлера для себя, кроме того, министерства внутренних дел, юстиции, сельского хозяйства и воздушного сообщения, создания специального министерства пропаганды, а также, исходя из событий 20-го июля, посты прусского премьер-министра и министра внутренних дел; заодно предоставления его правительству права на введение закона о чрезвычайных полномочиях, включая неограниченные полномочия управлять страной посредством специальных указов. Ибо, как заметил Геббельс, «если уж мы придём к власти, то никогда больше её не отдадим – разве что наши трупы вынесут из служебных кабинетов».

Гитлер расстался с Шляйхером в полном убеждении, что стоит непосредственно перед обретением власти. При прощании он был в прекрасном настроении и даже предложил в память об их встрече установить на доме в Фюрстенберге мемориальную доску. Для подкрепления своих требований и одновременно успокоения волнующихся штурмовиков, часть из которых уже бросили работу и готовились к дню победы, к его празднествам, эксцессам и обещанным «тёплым местечкам», Гитлер приказал им сосредоточиться и развернуться вокруг Берлина, так что город оказался в кольце, и кольцо это постепенно сжималось. Казалось, что он в последний момент, как когда-то, в 1923 году, в пивной «Бюргерброй», снова вот-вот вытащит пистолет. Кровавые столкновения ширились по всей стране, особенно в Силезии и Восточной Пруссии. В результате 9-го августа появился указ, направленный против политического террора и угрожавший смертной казнью каждому, кто «в пылу политической борьбы из чувства гнева или ненависти предпримет нападение на своего противника со смертельным исходом». Уже на следующую ночь одетые в форму штурмовики в верхне-силезской деревне Потемпа ворвались в жилище рабочего-коммуниста, вытащили его из постели и на глазах у матери буквально затоптали до смерти.

Ещё не выяснено, насколько эти происшествия стали одним из моментов, вызвавших поворот событий, который перечеркнул на время мечты национал-социалистов о власти. Возможно, Шляйхер сам отказался от своей концепции приручения гитлеровцев; во всяком случае, его план, заключавшийся в том, чтобы, сделав Гитлера канцлером правой коалиции, связать его определёнными обязательствами и тем подорвать его популярность, впервые натолкнулся на энергичное сопротивление президента, которому к тому времени уже полюбились лихость и фривольный шарм Папена, словно старому отцу шалости сына, и который не собирался менять его на «богемского» фанатика и псевдомессию Гитлера претендовавшего к тому же на то, чтобы лишить Гинденбурга любимой роли «эрзацкайзера». 13-го августа он провёл длительные переговоры с руководством национал-социалистов и вместе с Папеном отклонил все претензии Гитлера на власть, а вместо этого предложил ему войти в существующий кабинет в качестве вице-канцлера. Взбешённый, в том настроении «все или ничего», в котором он прибывал все эти дни, Гитлер отверг это унизительное для него предложение и не изменил своей позиции и тогда, когда Папен под честное слово пообещал передать ему пост канцлера позже, после некоторого времени «доверительного и плодотворного сотрудничества». Можно с уверенностью утверждать, что Гитлер уже заранее представлял себе пышное театральное действо: вот он демонстрирует удручённому, распадающемуся в прах миру зрелище своего призвания на власть. По дороге в Берлин в придорожном трактире у озера Химзее, «откусывая большие куски омлета», он рисовал своим командирам картину кровавой бани, которую они учинят марксистам. А его между тем просто одурачили. И как обычно в полосу неудач в его жизни за разочарованием последовал эффектный жест отчаяния. Когда его во второй половине того же дня пригласили к Гинденбургу, он сначала было склонился к отказу, и только заверения, поступившие к нему из президентского дворца, что ещё ничего не решено, внушили ему новые надежды. Однако Гинденбург ограничился лаконичным вопросом, готов ли Гитлер поддержать существующее правительство. Гитлер сказал, что нет. Апелляция к патриотическим чувствам, с помощью которой старец любил добиваться назначения нужных ему лиц, на Гитлера тоже не произвела впечатления. Дело кончилось увещеваниями и «ледяным прощанием». Идя по коридору, все ещё возбуждённый, Гитлер пророчил президенту скорое падение.[286 - Версии о ходе переговоров довольно существенно отличаются друг от друга. Широко распространена та из них, согласно которой Гинденбург принял Гитлера стоя, в неблагосклонном расположении духа и после короткого диалога, продемонстрировавшего непримиримость Гитлера, отпустил его, пригрозив, что будет стрелять, если Гитлеру вздумается прибегнуть к силе. Другую версию даёт, напр., Папен в своих воспоминаниях: Papen F. v. Erinnerungen, S. 224. Он подчёркивает царившую на встрече корректность и называет «ледяным» лишь само прощание, в то время как Майснер отмечает в записанном в тот же день по памяти протоколе, что Гинденбург, хотя и пригрозил прибегнуть к жёстким мерам, если штурмовики не прекратят своих дерзких выходок, закончил дружелюбно: «Мы же старые боевые товарищи (!), и давайте останемся ими, ведь наши пути смогут снова сойтись. А сейчас вот Вам моя рука боевого товарища». См.: Hubatsch W. Op. cit. S. 339. (Dok. 88), а также изложение этой истории у Кеслера: Kessler H. Graf. Op. cit. S. 692.]

Он ещё более ожесточился, когда прочитал вслед за этим опубликованное официальное сообщение. Его снова переиграли. В документе говорилось, что Гинденбург «решительно» отклонил требования Гитлера, «обосновав это тем, что не сможет отвечать перед собственной совестью и своим долгом перед Отечеством, если передаст всю правительственную власть исключительно национал-социалистическому движению, которое намерено использовать эту власть односторонне». Было выражено также официальное сожаление по поводу того, что Гитлер – вопреки прежним обещаниям – не видит для себя возможности поддержать созданное президентом национальное правительство, которому он доверяет. Это был намёк, даже упрёк, хоть и выраженный казённым языком, в нарушении данного слова, что вызвало в памяти фигуры из прошлого – Зайссера и ненавистного г-на фон Кара. Однако не прошло и нескольких месяцев, как все эти благоразумные соображения были забыты.

Национал-социалисты немедленно заняли положение жёсткой оппозиции и показали Папену, насколько необдуманной и напрасной была его политика постоянных авансов. Когда 22-го августа на основании указа против политического террора убийцы, действовавшие в Потемпе, были приговорены к смертной казни, в зале суда, битком набитом национал-социалистами, разыгрались дикие сцены. Эдмунд Хайнес, командир силезских СА, заявившийся в суд в полной форме, громогласно угрожал суду возмездием, а Гитлер отправил осуждённым телеграмму, в которой он заверял своих «товарищей перед лицом этого чудовищного кровавого приговора» в своей «безоговорочной преданности» и обещал им быстрое освобождение. Однозначная решимость, с которой он сбросил маску бюргерской благопристойности тщательно сохранявшуюся в последние два года, и снова открыто, как в старые, неистовые времена солидаризовался с убийцами, показывает всю меру его возмущения, хотя, вероятно, при этом сыграли свою роль и волнения, охватившие его приверженцев. Опять-таки самое глубокое разочарование испытывали штурмовики. СА являлись самой многочисленной боевой организацией страны, обладали безмерной самоуверенностью и презирали фрачных буржуа с Вильгельмштрассе[287 - Улица в центре Берлина, где располагалось министерство иностранных дел Германии. – Примеч. пер.]: им было непонятно, как мог Гитлер проглатывать беспрерывные унижения, вместо того, чтобы, наконец, открыть своим вернейшим борцам путь к тому кровавому карнавалу, на который они по их мнению имели полное право.

Как бы то ни было, Гитлер ввёл СА в игру, и теперь это была гораздо большая угроза, чем когда-либо прежде. И вот 2-го сентября, после их почти беспрерывной десятидневной кампании, Папен действительно дрогнул и пожертвовал последними остатками своего престижа: он рекомендовал президенту заменить смертную казнь пожизненным заключением. Всего несколько месяцев спустя осуждённые были выпущены на свободу и вернулись со славой, как заслуженные борцы. Даже речь, произнесённая Гитлером 4-го сентября, все ещё выдавала гнев и возмущение человека, которого обвели вокруг пальца:

«Я знаю, что у этих господ на уме: им хотелось бы дать нам кое-какие посты и тем заткнуть нам рот. Но долго им в этой древней карете не кататься… Нет, господа, я основал эту партию не для торгов, не для продажи или спекуляции! Партия – это не львиная шкура, которую может натянуть на себя какая-нибудь овца. Партия – это партия, и этим все сказано!.. Неужели вы и вправду верите, что можете поймать меня на приманку пары министерских кресел? Да я совсем не желаю быть в вашем обществе! Насколько мне наплевать на всё это, вы, господа, и представить не можете. Если бы Бог захотел, чтобы всё было так, как есть, тогда и мы родились бы с моноклем в глазу. Да зачем нам это? Можете сами занимать эти посты, все равно они вам не принадлежат!»[288 - Adolf Hitler in Franken, S. 194.]

Гитлер чувствовал себя настолько униженным тем, как обошлись с ним Гинденбург и Папен, что, кажется, впервые почувствовал искушение распрощаться с курсом на легальность и захватить власть посредством кровавого восстания. Дело в том, что этот афронт не только отбросил его назад в политике, но и оскорбил в его желании принадлежать к буржуазной среде. Чаще, чем когда-либо раньше, гремела на митингах угроза: «Час расплаты близится!» Он затеял переговоры с партией центра, надеясь свергнуть правительство Папена, и как-то даже всплыло авантюрное предложение сместить Гинденбурга с помощью разочаровавшихся левых, для чего использовать решение рейхстага и сразу же за ним – референдум. Или же, охваченный жаждой мести, Гитлер в те недели рисовал своему окружению обстоятельства и шансы революционного захвата ключевых позиций, опять-таки подробно останавливаясь на деталях насильственного устранения противников-марксистов. Надо заметить, что путь легальности, которым он старательно шёл годами, отвечал лишь холодно-рассудочной стороне его инстинкта искать поддержки; но одновременно свойственная ему агрессивность, его воспалённая фантазия и убеждённость в том, что историческое величие немыслимо без кровопролития, восставали против его же собственной осторожности.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 42 >>
На страницу:
8 из 42

Другие электронные книги автора Иоахим К. Фест