…
– Ты куда?
– За сачком. Опять лягушки повадились в купель.
– И что ты будешь с ними делать?
– Понятия не имею! В пруду ужи, в кустах ворон, на заборе ястреб… Куда им, бедным, податься, ума не приложу.
И тогда, и позже, и теперь…
Что мы помним из детства? Водянистое молочное мороженое за три копейки с изюмом. Сладковатый вкус муравьиного сока на травинке, возню жука в спичечном коробке. Безвкусные чёрные ягоды с безвестного кустарника, сытную волну аромата поджаренных на широкой чугунной сковороде семян подсолнуха со скамейки у подъезда, где сидят чьи-то бабушки. От ничьих пахло иначе, – духами, ванилью или опилками, в зависимости от того, где служили они: в театре, в музее или в цирке.
Вспоминается вкусный запах заледенелого белья. Принесённое с мороза, оно стояло колом, в форме высушившего его ветра, со следами верёвки, да чёрных, изморённых трудом и морёных дождём деревянных прищепок. Бельё глухо ломалось, источая радость, ту беспричинную, настоящую, которую не выдумать, про которую не соврать. Она просто случалась, – каждое утро, в любой день, во всякий вечер.
Безразмерный послеобеденный сон и слишком короткие кинокартины по воскресеньям, предвкушение Рождества и разочарование первой новогодней ночи, когда, переводя взгляд с тёмного, побитого молью, неба на керамические указатели с фамилиями жильцов подъезда, ты находишь вдруг свою, видел которую не единожды. И не понимаешь, – отчего оно, это чувство несбывшегося, переживание потери, когда у тебя, вроде бы, всё ещё впереди. Конечно, если верить тем, кто уверяет в этом.
А после, на границе детства и того, что дальше: тень первого трамвая за окном, заляпанные грязью огоньки уходящего последнего автобуса в ночи, и долгая дорога домой, как к себе. С неизменными соловьиными распевами, либо скрипом половиц снега под ногами.
Мы сверяем своё сегодняшнее с теми вкусами, запахами и звуками из прошлого. Но можно ли так, уместно ли, нет ли в том подвоха? Ведь кто-нибудь позже, потом станет равнять своё настоящее с минувшим, и ему тоже покажется, что «всё было не так». А жизнь-то, она одна… так старается угодить всем. И тогда, и позже, и теперь…
До-ми-соль-до…
Холодной рукой осень проводит по влажной спине августа. Не подумавши, сходу. И нежна вроде, да студит до иззябу. На слабом уже огне солнца воздух густеет лишь к полудню. Кузнечики грузно скачут, подбрасывая ввысь щепоть пыли, глухо бьются о землю, отлетают в паутину травы, где плутают недолго, а выпутываясь, не рассчитав сил, иль от обиды и с досады, подпрыгивают так высоко, что царапают угловатыми локтями редких прохожих.
В забытьи отрешённости, увитый заученными с жёлтого клюва трелями, будто плющом, соловей блуждает среди ветвей старой яблони. Покинутая собственными плодами, привечает она от тоски любого, предоставляя: кому кров, иному тень, а которому достаёт из-за пазухи припрятанное для себя яблочко. Пусть пыльное с одного боку, тёплое, вялое, душное, но от души.
Дождавшись заката, коротко стриженый юный ёж на высоких ножках, голубоглазый, но толковый, как почнёт сумерничать, шурша ламбрекенами золотистых трав, подле растрескавшихся, натруженных пяток яблоньки, так что звёзды примутся моргать от умиления, в такт стука его честного сердца.
…Нам бы набрать вновь россыпь мелких груш с междупутья, и стоя на верхней ступени станка хора, поспешно скусывать их с хрустящего мелким песком хвоста, дабы быть готовыми отозваться на призыв к распеву:" Улыбнулись. Вдох, выдох, вдох. Животики подобрали… До-ми-соль-до…"
Все невыплаканные слёзы лета оставлены на осень. Да точно ли, что все?..
За поворотом календаря
Август пакует вещи. Туго укладывает прозрачное летнее бельишко в безразмерные виноградные листы, вместо него надевает плотный золотистый, чуть ли не до пола, жакет, точь-в-точь под цвет поля спелой ржи. Скрепив на шее длинный седой шарф брошкой паука, небрежно оборачивает пергаментом кленовых листьев заплаканные в предвкушении расставания шёлковые платочки паутины, со слабой надеждой отстирать их после.
То, что не выйдет унести с собой, раздарит август. Не враз, но вдумчиво, дабы нужное кому, а не так, чтобы взяли да бросили стыдливо после, едва скроется он за поворотом календаря.
Провизию, – калёные неколотые орехи, да вяленые плоды, оставит на потом в высоких туесках полых деревьев, неглубоких дуплах и лукошках оврагов, выстланных для сохранности стружками сена.
Устраиваясь с краю нагретого солнцем пенька, август присаживается на дорожку, и глядит, как вослед закату редеет, рдея лес, как воздух делается лёгким и мятным. Прислушиваясь к тихому редкому теперь разговору птиц между собой, старший месяц лета грустит, ибо, – хотя им и в разные стороны, но всё же тоже придётся улетать.
Никого не желая обременять проводами, август уходит поздно ночью, своим ходом, пешком, пока все улыбаются во сне, вспоминая добрым словом его ласковое тепло и вкусное, как запах свежего хлеба, дыхание разнотравья.
Что остаётся после? Вата чертополоха, сухие лоскуты мха, бухты суровых, режущих руки нитей осоки; разбросанные, невымытые сразу трубочки стеблей одуванчиков с засахарившимся в них бледным соком; и наколотые на иглах сосен берёзовые листочки с трогательными записками тем, с кем он наверняка не успеет уже проститься.
Август… Долгий жданный месяц с извечно негаданным, всем известным концом лета. Оглядывая его сухую сутулую спину, которая скрывается за поворотом календаря, мы грустим о нём так жарко, что он не может не обернуться, не сможет не вернуться… потом.
Белое
– Ну, что, ещё по одной?
– Не, я – пас.
– На дорожку…!
– Ладно, уговорил, ещё по пять капель и тогда уже всё…
Только где это видано, чтобы последний дождь лета, осенний почти, да по каплям?! Коли уж почнёт он лить, так доверху, срезавши об острый край седой чуб холодной пены. Июльский не таковский. Через силу, подчас не веря себе сам – тот может и вовсе не собраться, а хмурить лоб, кукситься долго, да после, увлекшись бабочкой или птицей в поднебесье, враз передумать сердиться, и, обведя округу ясными своими очами, приняться хохотать звонко, в квинту с совой. Надсаживаясь, дабы перекричать её вселенское, наигранное разочарование судьбой.
После, быть может, последнего горячего душа дождя, едва ли не на каждом камне клубится снежным шаром букет капустниц. Проходящих мимо они охотно принимают в свой круг, нежно и одобрительно трогают за щёки, гладят по волосам, кладут руки на плечи… Глядишь на них, не в силах удержаться от улыбки, радуешься им, как себе, и уходишь нехотя, оглядываясь.
Кузнечик предупредительно уступает дорогу. И даже если есть в этом некая корысть… Что ж, пусть так, зато каков он, в грубо тканном твидовом охотничьем пиджаке, – галантен, величав, и даже, так мнится, оступись кто, кузнечик непременно исхитрится поддержать под локоток.
Немного погодя, когда ночь возжигает помятый с одного боку светильник луны, замечаешь вдруг некоторую скованность в лице, возвращение утраченной привычки улыбаться, печать безотчётной радости. И несёшь её бережно, долго страшась обронить, с неведомой доселе теплотой поглядывая на свод небес, невольно отыскав сходство промежду бабочек и звёзд.
И те и другие трепещут прозрачными крылами, голубят нас, как могут, – кто вблизи, кто издали. А от нас только и надо, что остановиться, поднять голову, да дать прикоснуться белому свету или бледному крылу.
Только для взрослых
Совы с вечера до утра перекликаются друг с другом через дорогу. Они приходятся друг другу сёстрами. Одна обосновалась в лиственном лесу, другая расположилась в сосновом. Вышли замуж, хорошо живут, дружно, детишек растят, а вот, гляди-ка, всё равно – скучают. Вспоминают ночами ветхий[50 - гнездо сов весьма условно можно считать таковым, ко времени появления птенцов, оно теряет форму], но тёплый, уютный родительский дом, нежность отца и к маме, и к ним, да его странное увлечение поделками из сосновой коры и гнилушек. Бывало, расстарается папенька, добудет очередной трут, мама нахмурится, мол, – почто тащить в дом всякий мусор, а как засветится[51 - Hispidin C
H
O
биолюминесцент, предшественник лицефирина, обуславливающий свечение гнилушек] причудливая сухая деревяшка в ночи таинственным парящим зелёным цветом, взглянет она на мужа влюблённо и улыбнётся:
– Затейник ты у меня…![52 - смесью из раскрошенных гнилушек и погадок поддерживается чистота гнезда]
Как-то раз встрял в беседу сестёр и я. К удивлению, на моё разноголосое, невпопад «У-у!», они ответствовали охотно и участливо. Засыпали вопросами: что я, как, да почему. И всё ли хорошо у меня в дому, добра ли жена, послушны ли дети, и бываю ли увлечён чем, кроме…
Ну, так я и рад стараться. Рассказал про жену и детей, да про то, как видал шмелей поутру, что выбивали, как вывязаные из лоскутков половики, последнюю пыльцу осенних цветов. Не позабыл упомянуть и синицу, старинную приятельницу, что заглядывала намедни в окно, проверяя, готовы ли мы ко встрече осени. А как можно приготовиться к тому, чего не ждёшь?
Пока я говорил, совы внимали, не перебивая. Сперва поддакивали сочувственно, а после, кажется даже вовсе задремали под мою болтовню. И когда на робкое очередное «У-у!» я, наконец, не получил никакого ответа, то устыдившись своей навязчивости, тихо побрёл восвояси. Рядом со мной, стараясь ступать в ногу, так же неслышно ступал дождь.
Словно сваренные вкрутую яйца, сбоку тропинки под струями холодной осенней, льющейся с небес воды, стыли грибы-дождевики. Я позавидовал очевидной простоте их судьбы, и в тот же самый миг погоревал о ней. В их молчаливой покорности было куда больше смысла, нежели в моём велеречии.
– Смотри! Смотри, как они пылят! – Наступая на спелый гриб и радуясь фонтану спор, которым чихал тот во все стороны, кричал малыш. А я стоял рядом молча и смотрел, старясь не мешать ему взрослеть. Сам-то я уже, вроде бы, того....
Образ осени
Парит в небе вата облака. Не пошлая, как вульгарная латынь[53 - предвестник романских языков, народный вариант академической латыни], не сахарная хрупкая тянучка, и не клёклый цветочный хлопок с семенами и сором, но безупречное во всём воздушное перламутровое облако, отороченное плотной атласной серо-голубой каймой по краям. Таких облаков не бывает зимой или летом. Те – другие, из иных мест и погод.
А нынче… осень просит синицу постучаться в окошко, дабы сообщить о себе. Занятые корзинами её руки, доверху наполнены виноградом. В котомке за спиной томится в ожидании заморозков калина. На бархатной зелёной шляпке из мха – коричневые блестящие пуговки грибов. Под мышкой – веник из ссутулившихся дубовых листьев. За пазухой дремлет ёж, а на плече, как полагается – лущит орешек белка. Карманы полны лягушек и ужей, в швах и промеж складок одежд – личинки майских жуков и бабочек, под воротником, знамо дело, – пушистым тёплым шарфом роятся шмели, да пчёлы.
Оглядевши гостью с головы до ног, я заметил крошечные жёлуди на кончиках шнурков её ботинок, и только вознамерился спросить, надолго ли она к нам, как кузнечик толкнул под руку. Обернувшись на него, дабы поинтересоваться из-за чего он со мной так, разглядел в его, чуть навыкате, глазах, обращённое на меня изумление, и скоро вошёл в память. Как я мог позабыть об осени, и про её чудной… чудный вид.