Благодетель - читать онлайн бесплатно, автор Ирина Маркина, ЛитПортал
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ирина Маркина

Благодетель


© И. Маркина, текст, 2026

© А. Веселов, обложка, 2026

https://litmatrix.ru/

Пролог

– Красильников, lege[1]… читайте.

Тишина.

– Красильников!

– Красильников болен, – отвечает густой бас с камчатки.

Раздаются смешки.

– Молчи, дубина! – огрызается Красильников.

– Читайте, Красильников, – устало повторяет латинист, замечая наконец, что в классе стоит тяжелый винный дух. – А вы, Колесников, откройте окно, дышать нечем.

За окном лает собака; ее громко, визгливо бранит какая-то баба. Красильников начинает читать по хрестоматии, слегка модулируя голосом, точно в церкви, но его никто не слушает, не исключая, как кажется, и латиниста. Пользуясь этим, он прочитывает несколько строк, а потом повторяет их же во второй и в третий раз. Снова слышатся смешки. Латинист шевелится на своем стуле.

– Жаль, Красильников, что вы и с третьей попытки не можете прочесть правильно. Да, к слову, потрудитесь переписать вашу проповедь.

– Лексей Ларионыч, – привычно начинает Красильников.

– Эта проповедь не ваша.

– Лексей Ларионыч, Христом-Богом…

– Не совестно вам? Вы ее слово в слово взяли у Иннокентия Херсонского.

Алексею Илларионычу Фаворскому двадцать седьмой год. Красильников одного с ним роста и заметно шире в плечах. Он знает, что перепишет проповедь откуда-нибудь еще, и латинист ее примет. Алексей Илларионыч тоже это знает.

– Аедоницкий, переведите…

Класс заканчивается. В коридоре латинист встречается с математиком, своим однокашником по академии.

– Слыхал, Цветков рукополагается?

– Будто? – удивляется латинист. – На какое место?

– К Успенью, место хорошее.

– А Петропавловский? Он сам мне говорил…

– Э, куда ему! – математик презрительно присвистывает.

Петропавловский против воли архиерея женился на благородной, но ничего, кроме пары модных платьев с хвостом, за нею не взял, и перебивается с хлеба на воду в одном из самых бедных городских приходов.

– Что, будешь нынче у Яхонтовых? – спрашивает математик.

– Нет… Занят, времени нет.

– А старик о тебе справлялся. Ты бы подумал, брат…

– Оставь, пожалуйста! – сердится латинист.

Математик смеется.

Алексей Илларионыч выходит; ему подворачивается извозчик. До архиерейского дома рукой подать, и в другое время Фаворский прошелся бы пешком, чтобы проветрить голову и заодно сберечь десять копеек, однако на улице очень уж грязно и гадко, и он садится в ветхую пролетку.

Пролетка трясется и прыгает, но седок едва это замечает. Дорогой он думает о том, что к Рождеству сшил у хорошего портного сюртук и купил хоть дешевые, но недурные запонки – их, пожалуй, надо снести оценщику… Потом на ум ему приходит театр. Студентом он смотрел в Москве «Эмилию Галотти» и еще одну русскую комедию – знаменитый Вильде, исполнявший главную роль, произвел на него большое впечатление…

Уже выйдя от архиерея, он вдруг встречает Яхонтова, чиновника из консистории, и хочет, поздоровавшись, пройти мимо, но тот останавливает его. Алексею Илларионычу жаль старика – так же, как свой новый сюртук. Он хочет сказать Яхонтову что-нибудь утешительное, но не находится. В самом деле, что скажешь отцу двух немолодых, некрасивых дочерей, для которых и он, Фаворский, подходящий жених, хотя за душой у него, как поется в известной бурсацкой песне, одни словари?

– Что, у владыки были? – спрашивает Яхонтов.

– Да. – Алексей Илларионыч медлит, но потом решает, что скрываться уже нечего. – Я прошение подал, через месяц постриг.

Яхонтов открывает рот, потом закрывает его и кисло улыбается.

– Вон оно что. Дай Бог, молодой человек, дай Бог. Вы, кажется, далеко пойдете.

Часть I

Глава первая

В начале мая 187* года у парадного подъезда старого барского дома в Пустом, что в десяти верстах от губернского города N., остановился ветхий экипаж. В нем сидел монах – молодой, лет тридцати, в клобуке и хорошей полушелковой рясе. Подобрав, чтобы не запачкать, полы рясы, он сошел с подножки.

Это был Алексей Илларионыч Фаворский, теперь Герман, архимандрит Митрофаньево-Мизгиревой пустыни. С того дня, как над ним пропели «Объятия отча», минуло два с половиною года. Монашество шло ему: ряса скрадывала недостатки его роста и сложения, а отпущенные волосы и жидкая русая бородка делали непримечательное узкое лицо довольно благообразным.

Дверь отворил лакей во фраке и белом галстуке. Фаворский справился, дома ли барин, и подал свою карточку. Впустив его в темную переднюю, лакей пошел докладывать. Через минуту где-то наверху, на лестнице, послышался раздраженный низкий баритон:

– Монах? К черту…

У Фаворского, прекрасно это расслышавшего, немного дернулось лицо.

– Не могут принять-с, – сказал лакей, вернувшись.


За неделю до того Фаворский пил у себя в покоях вечерний чай. Допив второй стакан, он окликнул келейника, возившегося в сенях. Келейник, малый лет двадцати по имени Григорий, явился на зов, вытирая ладони о полы нанкового подрясника.

– Ушел Ефим?

– Ушел, как не уйти, – пожал плечами Григорий.

– Покажи руки, – велел архимандрит. – Поди вымой… Вечно ты в чем-то вымажешься.

– Скверными словами вас ругал, – заметил келейник из-за дверей, гремя стержнем умывальника.

– Кто?

– Ефим, кому еще.

Фаворский поджал губы. Ефим был послушник, которому он давеча утром, после долгой переписки с консисторией, вручил паспорт и справку о поведении с тем, чтобы тот отправлялся из обители на все четыре стороны. За Ефимом числилось немало проступков, но последней каплей, переполнившей чашу терпения настоятеля, стало то, что, повздорив с каким-то мужиком в деревне, Ефим, по свидетельству очевидцев, схватился за нож, который у него, по счастью, тотчас отобрали.

– С генеральшей второй удар был, слыхали? – прервал размышления настоятеля Григорий, собиравший со стола посуду.

– Слышал, слышал, – поморщился Фаворский. – Ну, как Бог даст…

– Каков, а? – келейник имел в виду сына помянутой генеральши. – Барышню, приживалку, теперь наверно без гроша оставит… Она ведь в уме, старуха-то, но слаба, и он над ней всю волю взял. Ежели по духовной кому что и следовало…

– А тебе что за дело? – перебил архимандрит, недовольно уставившись на служку.

– Не прикажете еще чего? – спросил тот невозмутимо.

– Нет, ничего не нужно, ступай.

Григорий сложил руки корзиночкой и наклонил голову. Фаворский встал, осенил его крестом на сон грядущий и, снова сев к столу, взялся за книгу, все еще, впрочем, думая о генеральше. Но келейник не уходил и топтался на месте, видимо желая еще что-то сказать.

– Ну?

– В Пустое, говорят, намеднись баб согнали. – Григорий, разглядывавший носки своих сапог, не удержался и быстро взглянул на настоятеля, желая увидеть, какое впечатление произвели его слова.

– Каких баб? Зачем?

– Знамо, дом готовят. Едет, стал-быть, миллионщик, уж сколько его ждали.

Слух о приезде в Пустое, село рядом с монастырем, богача помещика из Петербурга действительно ходил давно.

– Он, может, имение продаст и обратно уедет, – не совсем уверенно отвечал архимандрит.

– Надо ему самолично ехать продавать, – фыркнул служка, глядя на него как на скудоумного. – Не такой человек.

– Да тебе почем знать, что он за человек? – почти рассердился Фаворский.

Григорий пожал плечами, как бы говоря, что он-то, может, знает поболее прочих. Настоятелю захотелось расспросить его, но опускаться до сплетен он не желал. «Нашел кого слушать, дурака этакого», – сказал он себе, отослав Григория, однако весь оставшийся вечер пребывал в большой задумчивости.


Приезд в Пустое барина наделал в губернском городе много шуму – и не без причины. Звали его Аполлоном Владиславовичем Темирхановым; его отец был блестящий николаевский генерал, который, хотя рано овдовел и женился в другой раз, детей более не имел и, скончавшись, оставил единственного сына наследником своего немалого состояния. Аполлон Владиславович – ему минуло тогда лет семнадцать или восемнадцать – вел жизнь несколько беспорядочную и был даже болен расстройством нервов, так что опекуны отправили его лечиться за границу… С тех пор, однако, довольно утекло воды, и Темирханов был известен как человек практический и серьезный, имел знакомства в деловом мире и участвовал, не без успеха, в коммерческих предприятиях; на одном из этих предприятий кое-кто из бывших его опекунов почти совершенно разорился – и поговаривали, что это сделалось не само собою.

Газеты хвалили Темирханова за то, что администрация принадлежавших ему заводов пеклась об улучшении быта рабочих и их семейств, и еще за то, что во время недавней кампании он немало жертвовал на нужды раненых; писали в газетах, впрочем, и кое-что еще, и не только в газетах, а и в анонимных письмах, которые Темирханов получал, – но на всех, как известно, не угодишь, и на всякий роток платка не накинешь.

Имея тысяч триста годового дохода, Темирханов вел жизнь холостого и не обремененного службой человека, более усердного к вину и к банку, нежели к церкви. Зато мачеха его, во втором замужестве Липницкая, входила в число тех добродетельных светских дам, которые, к радости одних духовных особ и к негодованию других, имеют в высших церковных кругах вес и влияние. В сборных книжках имя ее помещалось рядом с именами княгини Мещерской и графини Ламберт; была она и одною из защитниц знаменитой игуменьи Митрофании, урожденной баронессы Розен, и вместе с другими сделала то, что Митрофания, приговоренная за подлог к ссылке в Енисейскую губернию, вместо этого отправилась на жительство в Ставрополь.

Темирханов находился в самых почтительных отношениях к мачехе и оплачивал как личные ее счета, так и ее благотворительность.

Будучи обо всем том более или менее наслышан, Фаворский предполагал найти в этом новом лице человека щедрого и если не благочестивого, то во всяком случае и не такого, каков был один из местных помещиков, не переносивший, по его словам, поповского духу, – и связывал с его приездом некоторые не лишенные приятности надежды. Посему легко понять, что нелюбезный прием, который он встретил в Пустом, явился для него довольно-таки горьким разочарованием.

Но минуло два дня – и, когда он сидел у себя и составлял новую проповедь, Григорий принес записку.

– Из Пустого привезли, – буркнул он.

Фаворский не глядя отмахнулся – не сейчас, мол. Служка, постояв, спросил недовольно:

– Будете, что ли, отвечать?

Архимандрит рассеянно посмотрел на Григория и только тогда сообразил – Пустое, Темирханов!

Сломав печать, он с большим волнением пробежал глазами несколько строк, писанных ровным, твердым почерком.

«Сожалею, – писал Темирханов, – что не имел возможности принять Ваше Высокопреподобие третьего дня по причине нездоровья. Почтительно прошу Вас пожаловать ко мне обедать, запросто, без церемоний. Я пришлю экипаж завтра, в половине шестого; если же Вам это почему-либо неудобно, Вы обяжете меня, назначив другой день. Имею честь оставаться…»

– Что сказать-то? – не вытерпел келейник. – Человек ихний ждет.

Тихонько заглядывая через плечо настоятелю, он силился что-нибудь разобрать, но не мог, поскольку умел читать только по печатному.

– Скажи, сейчас ответ будет.

Забыв про свою проповедь, Фаворский тут же, под нею, набросал несколько строк, из которых следовало, что он почтет за честь принять столь любезное приглашение etc., перечел, кое-что, на посторонний, впрочем, взгляд могшее показаться и совсем незначительным, вычеркнул, кое-что прибавил; перечел еще раз, нашел, что вышло недурно – почтительно, но без подобострастия, – выбрал перо, которое, как казалось ему, писало аккуратней прочих, и принялся переписывать набело.

Глава вторая

На другой день к монастырским воротам подъехала превосходная коляска парой, блестевшая свежим лаком. Фаворский нервничал, как перед ревизией, но успокаивал себя тем, что барин из Пустого сам пригласил его и что, стало быть, бояться нечего. Более того, внушал он себе, при известном везении это знакомство может оказаться полезным, очень полезным…

Тот же лакей, что и давеча, проводил его в залу. Хозяин уже ждал – это был господин средних лет, росту скорее высокого и хорошо сложенный. Лицо, правильное, что называется, породистое, имело выражение любезное, но несколько начальственное, темные глаза смотрели пристально; черные усы, соединенные с небольшой бородой, придавали всей физиономии резкость и определенность.

Несмотря на сделанную в записке оговорку – без церемоний, – сюртук на господине был черный и панталоны черные, а жилет белый, низко вырезанный, так что Фаворский порадовался про себя, что догадался явиться в клобуке, а не в шляпе, и с магистерским крестом в петлице. Вообще же следует сказать, что за своим костюмом он следил и, как только, кончив академию, получил место и жалованье, завел хорошее белье и платье и не скупился на прачку. И надев рясу, он своим привычкам не изменил, в особых случаях – как теперь – даже выставляя из-под ворота рясы белые крахмальные воротнички. Это было уже известным щегольством, и преосвященный владыка, если б увидал Фаворского в эту минуту, пришел бы в большое негодование. Но Темирханов, смеривший гостя немного слишком внимательным взглядом, остался, кажется, доволен и с вежливою фразой наклонил голову.

Монах ответил почтительным, слегка угловатым поклоном и, робея, пробормотал:

– Покорнейше благодарю за приглашение, ваше… – тут он немного замялся, – ваша милость.

Темирханов, усмехнувшись снисходительно, позволил называть себя по имени и отчеству.

– Простите мне это замечание, но вы довольно молоды, – сказал он с тою же снисходительной полуулыбкой, пригласив гостя сесть. – Давно вы управляете монастырем?

– Нет, немногим более года…

Приободрившись, архимандрит в нескольких словах изложил свое сurriculum vitae[2]; едва он закончил, как объявили, что обедать подано.

Вслед за хозяином Фаворский прошел в столовую, украдкой осматриваясь. Вся обстановка в доме, очевидно, оставалась та же, что при старом барине, после кончины которого Пустое несколько раз переходило из рук в руки и сделалось даже предметом тяжбы, пока наконец не попало к настоящему владельцу, Темирханову; и эта обстановка провинциальной барской усадьбы не шла ему, будто старомодное, с чужого плеча, попорченное молью платье. По временам он и сам поглядывал на темные портреты в простенках, выцветшие обои и тяжелые бронзовые, с подвесками, начищенные к его приезду подсвечники с выражением какой-то ленивой, полупрезрительной и вместе удивленной скуки, слегка сощуривая глаза, так, будто хотел спросить – что это, дескать, такое?..

В столовой на маленьком столике поставлена была водка нескольких сортов и закуски. Фаворский, чуть замявшись, сказал, что водки не пьет; Темирханов как-то неопределенно взглянул на него, однако промолчал. Самый обед – повара Аполлон Владиславович, по собственным его словам, привез с собою из Петербурга – состоял из блюд, даже и название которых не всегда было известно архимандриту, вроде какого-то супа из перетертого цыпленка, от которого он, впрочем, должен был отказаться, как и от паштета, в пользу ухи с пирожками и других кушаний из рыбы… Так или иначе, обед был очень и очень хорош, и в иное время Фаворский непременно отдал бы этому обеду должное – но теперь ему было не до того.

Господ вроде Темирханова ему прежде случалось видать разве что издали, на академических и лаврских торжествах, и хотя он старался еще загодя внушить себе, что преклонение перед богатством и знатным происхождением есть предрассудок, недостойный мыслящего человека, но все-таки не мог не потеряться. Притом, зная за собою недостаток светской выучки, свойственный в той или иной мере всем духовным, он сильней, чем обыкновенно, чувствовал, что не может ловко поклониться, а садясь, не знает, куда девать руки; и собственное неумение держаться, как это бывает, представлялось ему даже в преувеличенном свете.

Темирханов, верно, приметил это, но, не ожидая от монаха ничего иного, не подал виду. Сам он в продолжение всего обеда держался довольно любезно, отчасти даже рисуясь своим либеральным тоном – но вместе с тем, однако, отчетливо давая понять, что этим тоном снисходит до собеседника.

Говорил сперва больше хозяин, говорил неторопливо, очевидно будучи привычен к тому, что он говорит и его слушают, – о классическом образовании, затем о железных дорогах, – и Фаворский слушал со вниманием… Но порою Темирханов обращался к нему с каким-нибудь вопросом, иной раз даже не совсем простым, будто экзаменовал; и архимандриту стоило труда не скомпрометировать своего сана излишне смелыми речами и в то же время не выставить себя обскурантистом, чтобы угодить хозяину, который напоминал обыкновенного светского безбожника, esprit fort[3]… Проглядывало в нем, впрочем, и что-то от отрицателей в новом вкусе, что-то, чего нельзя было хорошенько понять и о чем Фаворскому, буквально пытавшемуся пройти между Сциллой и Харибдой, некогда было и подумать… Так или иначе, цели своей он достиг: Аполлон Владиславович, хотя время от времени принимал выражение отчасти насмешливое, казался довольным и собою, и своим гостем.

За третьей переменой речь зашла об имении: покойный хозяин, не сумевший, как и многие, примениться к новым условиям, сильно запустил его, так что главный доход, который приносило лесное хозяйство, год от году падал; пахотная же земля отдавалась в аренду, и по ней была большая недоимка.

Темирханов, по его словам, собирался продать Пустое.

– Не стоило и ехать… Такая скука здесь, – протянул он, поморщившись, и Фаворский догадался, что, должно быть, не чему иному, как этой скуке, и был обязан приглашением к обеду. – Не скучаете вы в монастыре? Вы, кажется, человек неглупый, образованный, – прибавил Аполлон Владиславович покровительственным тоном.

– Нет, я не скучаю, – бледно улыбнулся архимандрит и как бы между прочим уточнил: – Так вы ненадолго у нас?

Втайне он все же надеялся, что Темирханов не уедет скоро, – но тот подтвердил, что задерживаться не намерен. Испытав неприятное чувство, Фаворский, не подумав, сказал:

– Вы, Аполлон Владиславович, смо́трите на это глазами светского человека. Я же смотрю с той точки зрения, что на всяком месте прежде всего должно трудиться, тогда не будет и скуки.

В глазах Темирханова показалось словно недоумение, и, спохватившись, архимандрит поправился:

– Я хочу сказать, все мои обязанности здесь, потому…

Аполлон Владиславович благосклонно кивнул. Фаворский, радуясь, что ему удалось вывернуться, продолжил, что-то соображая про себя:

– Вы говорите – монастырь… Но кроме монастыря есть масса людей, и их благополучие… Я подразумеваю не только пастырское попечение, – он несколько задохнулся, – я не могу не думать… не могу закрывать глаза на самые простые, самые естественные потребности жителей здешней округи… Представьте, местные крестьяне до сих пор лечатся у знахарей – то есть наговорами и тому подобным…

– А что же земство? У меня есть приятель, член управы, я наслышан…

– О, не подумайте, что я критикую земства, – Фаворский ответил чуть поспешнее, чем следовало, сам заметил это и слегка покраснел, – но это именно то, о чем можно сказать: жатвы много, а делателей мало. У нас на весь уезд, то есть на сто с лишним тысяч человек, одна больница, в городе, и два фельдшерских пункта. Сочтите сами! Но дело не только в этом. Земских врачей и фельдшеров мужики боятся – в их глазах это все равно что чиновники… У карел есть даже поверье, что при обнаружении оспы сообщать о ней властям нельзя – плохая примета!

Темирханов усмехнулся.

– Больница при монастыре с этой точки зрения была бы истинным благом… Но для нее нужно помещение… оно, пожалуй, найдется… Но врачу, фельдшеру надо платить, на необходимые инструменты нужны деньги. Наконец, нужна аптека, и лекарства в ней должны быть бесплатны или по крайней мере дешевы, иначе здесь, в уезде, от нее не будет проку.

– Вы хорошо говорите, – похвалил Аполлон Владиславович.

Эта похвала показалась Фаворскому как будто двусмысленной.

– Я говорю, что думаю, – ответил он натурально, как мог. – Когда в одной деревне вспышка малярии, в другой нет ни одной семьи, где бы не болели сифилисом, а на фабрике цинга…

– Цингой болеют от дурных условий – здесь нужны не лекарства.

– Вы правы, нужны систематические меры, нужно просвещение… но и лекарства нужны. Действительно, цингой чаще болеют там, где тяжелый труд, дурные помещения, мало света и воздуха, то есть на фабриках, в острогах, это известно… Но и обычные сельские жители бывают ей подвержены, особенно в голодные зимы…

– Вы хотите строить больницу? – почти перебив, спросил Темирханов лениво, точно ему наскучило слушать.

– Нет, что вы, – самую малость растерявшись, Фаворский поспешил улыбнуться, – это одни мечты… То есть я желал бы, но доходы монастыря таковы, что не хватает и на самое необходимое – я даже с долгами расплатиться не могу…

Еще раз неловко улыбнувшись, он замолчал с таким видом, словно хотел сказать: вам это неинтересно, не буду докучать, – ожидая, конечно, что хозяин попросит его продолжать. Фаворский слишком не привык еще просить, и притом самолюбию его льстило, что богач и аристократ Темирханов принимает его не как просителя…

Тот, однако, ничего не ответил на это и перевел разговор. Только за кофе, который подали в зале, он, закурив сигару, заметил задумчиво:

– Я согласен, что в работе земских учреждений много путаницы и что им надобно помогать, у меня есть в этом небольшой опыт. И тому, что вы говорите, нельзя не сочувствовать…

Он говорил неторопливо, с тем же снисходительным видом важной особы, и нарочито серьезно – серьезней, чем прежде. Фаворский, начавший к тому времени немало беспокоиться, что все его усилия пропадут втуне, обратился в слух.

– Приятно, знаете ли, видеть, что молодой, образованный человек желает трудиться ради пользы общественной… и не боится при этом черной работы…

Темирханов затянулся и выпустил изо рта дым.

– И вы хорошо сказали: дело можно делать на всяком месте. Напрасно, выходит, уверяют, что нынешние монахи все карьеристы.

Переменившись в лице, архимандрит принужденно улыбнулся. Темирханов внимательно смотрел на него, и от этого взгляда ему стало не по себе.

– Я допускаю, что и это бывает, – пробормотал он нетвердым голосом.

Аполлон Владиславович удовлетворенно кивнул, откровенно уже потешаясь:

– Да, и вы близко к сердцу принимаете нужды здешних жителей – это похвально… В том случае, разумеется, если вы действительно говорили, что думали.

– Я не понимаю, – монах, потерявшись, как-то тупо смотрел на говорившего, – вы изволите шутить…

– Нет, это вы изволите шутить, – сухо ответил Темирханов ему в тон, и у Фаворского холод прошел по спине.

– Помилуйте, Аполлон Владиславович, я вовсе не…

– Нет? В таком случае извините меня, – пожал плечами Темирханов, – вы и правда хорошо говорите, но я слишком часто слышу подобные речи, чтобы легко принимать их на веру. Хотите еще кофе? Да, вот, если угодно, один случай в этом роде – вы мне теперь напомнили…

Он начал рассказывать какой-то анекдот, но Фаворский слушал невнимательно, мечтая только о том, чтобы унести поскорее ноги. Через четверть часа он стал откланиваться. Темирханов его не удерживал и приказал заложить коляску, а прощаясь, с улыбкой подал руку – небольшую, холеную, с твердыми блестящими ногтями:

– Я очень рад нашему знакомству.

Глава третья

В последнем классе семинарии Фаворский, хотя был первым учеником, немало колебался относительно того, какую избрать дорогу. Его мать, дьяконица, овдовела, когда ему шел четвертый год, и на шестом году отдала его в ученье на казенный кошт, а сама перебивалась тем, что мыла полы, нянчила детей и тому подобное. Таким образом, Фаворский, выйдя из семинарии, должен был поскорее искать места, чтобы поддерживать мать, хотя мечтал об академии. Но старуха, высохшая от беспросветной нужды, сама велела ему ехать учиться: «Выйдешь в начальники – тогда меня упокоишь», – коротко сказала она; выйти в начальники значило стать архиереем, или по крайней мере архимандритом.

Экзамены в академию Фаворский выдержал, а на Казанскую из письма, писанного знакомым церковным старостой, узнал, что старая дьяконица вскоре по его отъезде слегла и, прохворав дня два, преставилась. Получив это известие, Фаворский помолился Богу и, хоть и не был привязан к матери, вздохнул довольно горько и пролил несколько слез, оплакивая и покойницу, и свое сиротство.

На страницу:
1 из 4