
Благодетель
Монашеского духа в академиях тогда почти не осталось: ректоров-архимандритов потеснили ректоры-протоиереи, и студентов, не в пример прошлым годам, никто не склонял к постригу, так что студенческие постриги совершенно было прекратились. Неудивительно, что мысль, внушенную матерью, Фаворский позабыл, с азартом взявшись сперва за немецких богословов, а после и за немецких философов. Только несколько лет спустя, кончив академию и с год прослужив в провинциальной семинарии наставником, он начал подумывать, что мать, полуграмотная, с ее невежественными, устарелыми понятиями, была, пожалуй, в чем-то права…
Что ожидало его, останься он в семинарии? На службе – бесконечное, тупое повторение одного и того же; после дурной обед, поданный кухаркой, а вечером, чтоб только не сидеть на квартире, копеечный винт у одного из товарищей, бессмысленные, праздные разговоры, мелкие интриги, сплетни, скука, грязь – и, наконец, пьянство, тихое, в своем углу, или дикое, безобразное, пока не погонят со службы…
Монашеские карьеры, напротив, несмотря на все веяния времени, делаются у нас быстро – вакантные кафедры нужно же кому-то занимать.
Итак, сразу после пострига Фаворского посвятили в иеродьяконы, а через день в иеромонахи и невдолге назначили хотя в такую же провинциальную семинарию, но уже не наставником, а инспектором. Со временем он был бы переведен в одну из академий или сделался бы ректором тоже где-нибудь в провинции, а там… Аксиос, аксиос![4]
Увы, на проторенной этой дороге скоро явились свои aspera[5]. В семинарии, где служил Фаворский, вышла одна неприятная история, в которой сам он, впрочем, менее всего был виноват, но которой ловко сумели воспользоваться его недоброжелатели; его уволили от должности и произвели в архимандриты маленького захолустного монастыря.
Приехал Фаворский в конце зимы. От старых рам в его покоях тянуло холодом, вылинявшие обои кое-где отставали от стен, а рассохшиеся половицы протяжно скрипели при каждом шаге. Новоиспеченный настоятель сперва немного потерялся; тем паче что и епархиальное начальство встретило его прохладно. Архиерей, преосвященный Нектарий, немолодой, строгий с подчиненными, сидел на N-ской кафедре десятый год и на повышение не надеялся. Делам он предоставлял идти своим чередом и не терпел, когда его зря беспокоили, находя это вредным для своего здоровья: он страдал геморроидальными припадками. Вообще это был владыка в некотором роде старозаветный; в старые же времена, по выражению одного из наших историков, высшей служебной задачей духовного лица было изучить характер преосвященного и примениться к нему. Но Фаворскому, как человеку молодому, ничего, кроме духовно-учебной службы, не видавшему, половину своих понятий усвоившему из книг, а не из действительной жизни и совсем еще немного успевшему наступить себе на горло ради требований этой самой действительной жизни, – такому человеку примениться к характеру владыки было нелегко. Сыграло против архимандрита даже то, что голос у него был слабый, жиденький тенорок, и служил он безо всякой аффектации: преосвященный, высоко ценивший красоту церковного служения, нашел, что он служит неблаголепно и слишком скоро.
В оправдание Фаворского заметим, что кое-какие порядки он все-таки знал и, наведя по приезде справки, занес нечто, из последних своих сбережений, секретарю консистории Малыгину – сущую, впрочем, безделицу, – а засим стиснул зубы и, сказав себе, что эта ссылка ненадолго и что о нем непременно еще вспомнят, начал хозяйничать во вверенной ему Богом и Святейшим Синодом обители.
«По введении в 1764 году штатов Мизгирева пустынь была записана в третьем классе и имела управление игуменское, – указывал Фаворский в историко-статистическом очерке, за который было принялся. – В 1805 году на основании высочайшего Указа 18 декабря 1797 года в ней была учреждена архимандрия».
Сообщив это обстоятельство, он перечислял длинный ряд своих предшественников – мизгиревских архимандритов, которые почти все, по известному обычаю, подвизались на духовно-учебном поприще и в саму обитель наезжали нечасто, иные даже вовсе никогда; зато положенную часть монастырского дохода требовали исправно. Но поскольку обычай этот был не так давно упразднен, последним предшественником Фаворского был старец из простых.
«Ныне братство пустыни, – продолжал Фаворский, – состоит из 12 человек: а) настоятель (архимандрит), б) 3 иеромонаха, в) 1 иеродьякон, г) 4 монаха, д) 3 послушника штатных…»
Над этой-то братией, с прибавлением еще внештатных послушников и работников, число которых постоянно менялось, Фаворский сделан был начальником.
За дела он взялся сперва даже с азартом: надев теплый полурясок на вате и валяные сапоги, разбирал приходно-расходные книги; в церкви выговаривал старцу-иеромонаху за ошибки, а пономарю – за невыбитые ковры в алтаре и грязный стихарь; следил, чтобы скатерти и посуда в трапезной были чистыми, а келарь не отпускал на кухню мороженого картофеля и гнилой рыбы; наконец, вызывал для увещевания запойных пьяниц, хотя и без большой пользы – истребить в пустыни пьянственное житие было ему не под силу.
Эти хлопоты поначалу заняли Фаворского, но минуло несколько месяцев, и он должен был признать, что попал из огня да в полымя: в монастыре было еще хуже, чем в семинарии, где он служил прежде пострига. Хотя дела в пустыни точно хватало, но на все, решительно на все нужны были деньги, а денег не было, так что даже вход на ветхую деревянную галерею пришлось закрыть, чтобы никто из братии не убился, – в отпуске леса для ремонта консистория отказала, а купить было не на что.
Фаворский захандрил, забросил недописанный очерк, перестал появляться в трапезной и вечера все чаще проводил бездельно, за книгой, не столько даже читая – пригодные для чтения книги были наперечет, – сколько глядя в окно, на белую, в осыпавшейся штукатурке монастырскую стену, и раздумывая то о своей не слишком удачно начавшейся карьере, то о том, где все-таки достать денег. Не на починку галереи – Бог с ней, с галереей, – а на то, чтобы заплатить долги, сделанные при прежних настоятелях.
Эти долги скоро сделались главной, насущной его заботой. Первое время он с большим трудом выкраивал нечто из скудных доходов, чтобы вносить хотя бы проценты, и вел переписку с кредиторами, прося отсрочки; но платить так или иначе пришлось бы, и ему не придумалось ничего лучше, как обратиться к владыке с покорнейшею просьбой похлопотать о выделении монастырю единовременного пособия. Просьба эта чрезвычайно раздосадовала Нектария.
– Ты, отец, поставлен начальствовать – вот и начальствуй, – коротко сказал он, – а не хочешь – я тебя не держу.
Надо было искать благотворителей, и Фаворский почти преуспел – но, отчасти по неопытности, отчасти по несчастливому стечению обстоятельств, денег не достал и лишь нажил себе новые неприятности.
Более отчетливо, чем прежде, он стал понимать, что успех зависит от случая, от фортуны, а фортуна не благоволила ему; требовались колоссальные силы, чтобы не опустить руки и не отступиться от намеченного пути, – но он не был колоссом и сам сознавал это.
Глава четвертая
В конце мая Фаворский получил письмо от одного из кредиторов, в котором тот, ссылаясь на обстоятельства личного свойства, уведомлял, что не может дать новой отсрочки. Это известие поразило архимандрита как громом: в монастырской казне было не более пятисот рублей, а внести следовало шесть тысяч.
Ничего, кажется, нельзя было сделать, кроме как упасть в ноги владыке. Но Фаворский знал уже, что Нектарий не станет и разбирать, прав он или виноват, и не затруднится сделать его козлом отпущения; тогда о карьере останется разве мечтать… Словом, деньги нужны были ему как воздух – и, почти отчаявшись, архимандрит вдруг вспомнил о Темирханове.
Со странным этим барином, который, Бог знает, не то в самом деле видел его насквозь, не то попросту хотел соригинальничать и так, забавы ради, навести на монашка страху, Фаворский совсем не желал более встречаться, но выбирать не приходилось. Потребная сумма была для Темирханова не так значительна – что, если, не пытаясь уже хитрить, прямо попросить его ссудить монастырю денег заимообразно? Не разозлится же он на такую просьбу?.. Эта мысль, на первый взгляд нелепая, стала той соломинкой, за которую, по пословице, держится утопающий, и на следующее же утро архимандрит снова отправился в Пустое.
Лакей впустил его, не выказав ни малейшего удивления, и отправился докладывать. Фаворский, спохватившись, велел передать, что имеет до Аполлона Владиславовича дело.
– Просят обождать, пожалуйте-с в залу, – пригласил лакей, вернувшись, и у архимандрита несколько отлегло от сердца: он боялся, что Темирханов вовсе его не примет.
В зале он сперва скромно встал в уголку, невольно припоминая свой предыдущий визит. Темирханов захотел проучить его – но за что? Ну, сказал он несколько громких слов… Не признаваться же, что он ничего так не желал, как служить в Москве или в Петербурге – да что там, хоть в Казани!.. Светское лицо, услыхав от монаха такое признание, сейчас и раскричится – ах, карьерист! в архиереи метит! – и даже такое лицо, которое само не верует ни в Бога ни в черта и зевая выстаивает обедню, чтобы понравиться новому начальству… С мрачной злобой Фаворский сжал губы. Духовные – те хоть понимают, что по порядку, не нами заведенному, ни один кандидат и ни один магистр, принимающий монашество, не может не вообразить, хоть на минуту, митры на своей голове…
Совесть его, однако, не была вполне покойна – не оттого ли и задели его нелепые, в сущности говоря, намеки Темирханова? Но его ли это вина, что он не наклонен к религиозной экзальтации и, главное, не настолько глуп, чтобы успокоиться на том, на чем успокаивается большинство, не идя далее?
Притом он почти и не лгал, когда говорил, что хорошо было бы устроить больницу… Ну, пусть не больницу, но хоть аптеку, или, скажем, нанять фельдшера. Но без денег этого не сделаешь, а денег было не сыскать, так что вместо этого Фаворский сам, на свои средства, пополнял скудный запас лекарств и сам же, сверяясь с лечебником, выдавал братии, а по случаю и мужикам, касторовое масло, свинцовую воду и хинный порошок. Как говорится, не до жиру – быть бы живу, хорошо, никто пока не хворал серьезно…
Забили стенные часы, и Фаворский вздрогнул. Больница! О том ли теперь надо думать?..
Не слишком ли рано он явился? Сам он в монастыре привык подниматься в шестом часу, но у светских людей другие привычки; вот только Темирханов наверно не спал, лакей не стал бы будить его. Или он нарочно – подумал Фаворский – заставляет посетителя ждать?..
Присев на край кресла с потертой бархатной обивкой и сцепив пальцы в замок, он принялся рассеянно разглядывать висевшие на стене картинки в узких рамках, изображавшие псовую охоту. От нарастающего волнения его начинало мутить. Не в дурном ли настроении Темирханов нынче проснулся? Подумать только, от какого пустяка, может быть, зависит теперь его, Фаворского, будущность!
Прошло не менее сорока минут, прежде чем за дверью послышались шаги. Монах поспешно встал с места.
– Простите, что заставил ждать, я иногда поздно встаю, – любезно, но с оттенком небрежности сказал Темирханов, подавая руку, то есть не руку, а так только, два пальца. – Прошу, садитесь. Я вас слушаю.
Тщательно вымытый и причесанный, с гладко выбритыми щеками, он был в прекрасном шлафроке на шелковой подкладке и в черном галстуке, заколотом очень простой и, верно, очень дорогой булавкой.
– Аполлон Владиславович, – начал архимандрит, чувствуя, что в горле у него пересохло, – я прежде всего хотел извиниться. Я надеюсь, вы не приняли за… за неуважение…
– Не беспокойтесь, – усмехнулся тот.
Не зная, как перейти к цели своего визита, Фаворский замялся.
– Вы сказали, у вас до меня дело? – Темирханов догадался прийти ему на помощь.
– Да, именно так. Я… Я бы не стал вас тревожить, но мои обстоятельства… Я упоминал, кажется, что у монастыря есть долги… Я делаю что могу, но я не чудотворец, и за такой срок… Теперь надо платить, а в отсрочке мне отказали. Если бы вы… Если бы вы были так добры…
От стыда он едва мог говорить. Но Аполлон Владиславович, очевидно привычный к подобным разговорам, смотрел на него с брезгливой скукой, и этого взгляда Фаворский не выдержал. Будто это он сам, лично наделал долгов!
– Я прошу только поверить мне в долг, то есть не мне, а монастырю… Я напишу вексель… что угодно, – быстро сказал он сквозь зубы, не глядя на Темирханова.
Тот колебался – ему, кажется, пришла какая-то мысль.
– Позвольте, я буду говорить откровенно, – начал он неторопливо. – Вы ведь не такой идеалист, каким прикидывались…
Фаворский, не отвечая, опустил глаза.
– Так послушайте, я опытнее вас – я дам вам совет. Вы просите поверить вам в долг и тут же говорите, что деньги вам нужны, чтобы расплатиться с другими долгами – подумайте сами, многие ли захотят дать?
– Вы правы, правы! – боясь услышать отказ, заторопился архимандрит. – И я не посмел бы беспокоить… но крайняя необходимость…
Слова словно застревали у него в горле, рот жалко кривился.
– Я хочу сказать, – спокойно пояснил Темирханов, – что вы ищете денег, а надо искать покровительства; деньги приложатся. Без этого карьеры не сделать, поверьте, я знаю, о чем говорю.
Фаворский в первый миг не мог скрыть досады. Покровительство! Легко сказать! Будь у него, к примеру, знатная родня… Но близкой родни у него не осталось, а от дальней он сам раза два получал слезные письма с денежными просьбами и посылал просителям сколько мог – одному восемь рублей, а другому пять. Профессора были довольны им, но в академии не оставили и хорошего места занять не помогли; начальники по службе или не замечали его, или прямо ему вредили, а благодетельствовали другим. Верно, надо было льстить, заискивать, но это было гадко, да он и не умел этого – не приведи Господь, какое-нибудь важное лицо обидится, приняв его неловкую лесть за насмешку.
Но, главное, даже найдись добрая душа – когда это еще будет, а деньги нужны были сейчас…
– Ваш совет очень хорош, – уклончиво ответил он, чтобы не раздражить Темирханова, – и я был бы рад ему последовать…
Тот, усмехнувшись, посмотрел на него с одобрением.
– Это умно… Много вы должны?
Не веря своим ушам, Фаворский чуть дрогнувшим голосом ответил:
– Восемь тысяч… То есть всего восемь, но теперь надо отдать шесть, – прибавил он, точно испугавшись, что назвал слишком крупную цифру.
Велев ему подождать, Темирханов вышел. Монах, поднявшийся с места, когда он встал, проводил его взглядом, снова сел, достал из кармана рясы платок и, сняв клобук, вытер лицо и шею.
Вернувшись, Аполлон Владиславович подал ему два банковые билета, всего на восемь тысяч рублей.
– Расписок не надо, – предупредил он, – я не в долг вам даю.
– Вы… Вы не шутите? – растерялся Фаворский. – Покорнейше благодарю! Аполлон Владиславович…
– Не стоит, – остановил его Темирханов. – Я еще не пил сегодня кофе – составьте мне компанию.
Фаворский, само собою, согласился, но, несмотря на всю свою радость, под насмешливым взглядом Аполлона Владиславовича чувствовал себя весьма неловко и откланялся, как только счел это приличным.
Глава пятая
В начале июня Фаворский слушал обедню в летней церкви. «Холодная Введенская церковь построена в начале восемнадцатого столетия, о чем свидетельствует памятная надпись, расположенная с правой стороны от входа, – писал он в своем очерке. – Церковь эта довольно высока, но не обширна, с одною главой, и соединена крытою галереей с трапезной палатой. Иконы в иконостасе работы довольно хорошей, сам же иконостас украшен позолоченной резьбою…»
Фаворский стоял в алтаре, и взгляд его упирался в потемневший образ святителя Николая, с мужицким лицом и глазами, которые смотрели вправо и вверх. Стена за образом была желтоватая, в трещинах, с бурыми потеками. От вида этой стены и еще оттого, что хор из двух послушников и одного монаха пел нестройно, фальшивя и слишком торопясь, настоятель то и дело досадливо морщился, так что можно было подумать, будто у него болят зубы. На певчих он, однако, махнул рукой – все равно день был будний, и богомольцев почти не было…
После запричастного стиха один из певчих дребезжащим старческим голосом, растягивая слова, стал читать по книге. Фаворский, не слушая, думал о своем, когда в алтарь вошел казначей с тарелкой для сбора – на тарелке, обтянутой сукном, среди нескольких копеек и гривенников лежала радужная бумажка.
– Кто? – удивился Фаворский.
– Господь его знает, из благородных. Да вы сами поглядите, – прошептал казначей, кивая на алтарную дверь.
Сквозь резьбу с облезшей позолотой, изображавшую виноградную лозу, Фаворский увидел Темирханова – тот стоял возле колонны и, кажется, внимательно слушал чтение.
Фаворский почувствовал замешательство. Он, само собою, был чрезвычайно признателен этому господину, и в то же время на душе у него от их недавней встречи остался неприятный осадок. Просить, так просить было все-таки унизительно, и унизительна была та циническая откровенность, с какой Темирханов говорил с ним, говорил так, будто он, Фаворский, не свои обязанности исполнял, а был каким-то лгуном и проходимцем…
У него даже мелькнула малодушная мысль не выходить сразу из алтаря – Темирханов, может быть, уедет и не станет его спрашивать; но этой мысли Фаворский устыдился. Что бы там ни было, Аполлон Владиславович истинный его благодетель, избегать его нехорошо… И что за ребячество – прятаться!
Выйдя тотчас после отпуста, Фаворский должен был, однако, постоять немного в сторонке – благодетель как раз пошел ко кресту, и чередной иеромонах стал благословлять его крестом… Поймав взгляд Темирханова, Фаворский поклонился, но вместо того, чтобы тоже поклониться по-светски, Темирханов, подойдя, взял у него благословение и поцеловал руку, которую растерявшийся архимандрит не догадался убрать.
– Простите, Аполлон Владиславович, я не ждал вас, – сконфузившись, зачем-то извинился он и поспешно предложил благодетелю выпить чаю.
Проводив Темирханова в свои покои, Фаворский пригласил его садиться, а сам, выйдя в сени, зашептал келейнику:
– Подай чаю, того, хорошего, от Афанасьева. Обеда не надо. Поживей…
В это время архимандрит обыкновенно обедал, но его обед по большей части был тот же, что в братской трапезной, то есть каша, щи со снятками, картофель и тому подобное, – предлагать его такому гостю было бы неудобно. Зато чай Фаворский покупал особо, по три рубля за фунт…
Аполлон Владиславович, держа в руках шляпу, лениво, несколько снисходительно разглядывал ветхую мебель красного дерева, портреты каких-то архиереев, писанные не очень умелою рукой, горшки с чахлой геранью и белую кисею на окнах.
– По правде говоря, я приехал звать вас вечером к себе, – объявил он, когда Фаворский вернулся. – Я нынче именинник, по такому поводу грех не выпить шампанского, а в одиночку как-то глупо.
В минее за этот день была только одна служба – священномученику Дорофею. Архимандрит смутился.
– Я не знал, извините, – позвольте вас поздравить…
– Так вы приедете?
Фаворский, разумеется, отвечал, что приедет. Явился келейник с самоваром, и, отослав его, чтобы не подслушивал, монах стал заваривать чай. Темирханов просидел недолго и уехал, обещав прислать коляску в пять; проводив его, архимандрит поглядел в окно, выходившее на монастырский двор, а затем достал месяцеслов – в нем и точно значилась память мученика Аполлона.
– Представьте, – говорил Темирханов, разливая по стаканам шампанское, – какой-то здешний лавочник прислал целую дюжину «Редерера». Вот и пригодилось.
– Ваше здоровье, Аполлон Владиславович.
– Не нравится? – спросил тот, видя, что Фаворский выпил совсем мало.
– Помилуйте, вино очень хорошее.
– Но вы не пьете?
– Я не привык пить много, – извиняющимся голосом пояснил архимандрит.
– Вы говорили – я помню, но я думал, вы это так…
– Я понимаю, почему вы подумали, – Фаворский опустил глаза, стараясь не показать, что задет. – Пьянство – распространенный порок в нашем сословии, и на него нередко смотрят снисходительно, но в действительности это настоящий бич…
Темирханов, сдерживая усмешку, подлил вина и себе, и ему.
– Простите, я не собирался читать проповедь, – смутился монах, сообразив, что выбрал не совсем подходящий к случаю предмет.
Взять того прямого до фамильярности тона, который задавал хозяин, он не мог и, не понимая, как держаться, досадовал на себя и на него. Право, разве подходящая он компания для такого барина?..
Наконец Аполлон Владиславович, тщетно пытавшийся его разговорить и начинавший уже поглядывать с неудовольствием, как бы невзначай спросил:
– Да, а что это значит, что вы уморили какую-то генеральшу?
Фаворский вспыхнул.
– Это… это неправда!
– Я слышал, вы внушали ей мрачные идеи, чтобы заставить ее завещать монастырю капиталы, и довели бедную старуху чуть не до могилы, – спокойно продолжал Темирханов.
– Нет, я и не думал! Я…
– Говорят, у ней тысяч семьдесят или восемьдесят? У вас хороший аппетит.
– Аполлон Владиславович, уверяю вас, я ничего этого не делал!
– Нет, почему же, – возразил Темирханов, пожимая плечами, – я понимаю, куш немаленький.
– Это все сплетни, она хотела дать в монастырь тысячи три, не больше, и не по духовной, а так… Она и прежде делала такие вклады, это известно, и у меня в мыслях не было…
– Ну а все-таки, признавайтесь, запугивали старуху?
– Нет, не запугивал! Я и был-то у нее всего раза три, ну четыре… У нее была нездоровая мнительность, и что-то вроде… что-то вроде idée fixe[6]… – с трудом подбирая слова, пытался объяснить Фаворский, – но я бы не стал… Аполлон Владиславович, поверьте! Это все выдумали, когда она слегла… Я приехал – ради приличия, справиться о здоровье, а меня приказали не принимать и еще растрезвонили по всему городу, что я их только что не ограбил!..
Случай с генеральшей и был тем новым беспокойством, которое по вине Фаворского причинили владыке. Старуха-генеральша, богатая, вздорная и скупая, почти определенно обещала сделать к Пасхе щедрое пожертвование – но в Лазареву субботу с ней сделался удар, от которого, как передавали, она едва ли могла вполне оправиться. Чаемая лепта, таким образом, ушла у Фаворского буквально из-под носа, так что он не мог не досадовать и вместе совестился своей досады.
Но этим не кончилось. Узнав, что генеральша плоха, приехала из Москвы ее дочь со своим семейством, потом сын, сам уже немолодой человек, чиновник, служивший где-то в Сибири. Фаворского они сгоряча обвинили Бог знает в чем – и монах имел очень неприятный разговор с владыкой; по счастью, сын генеральши был человек благочестивый, пел даже на клиросе, да притом и сам почувствовал небольшую неловкость оттого, что слишком уж раздул эту историю, и в конце концов согласился извинить мизгиревского архимандрита…
– Я не отрицаю, что ездил к ней, но ведь это… это обычное дело! И я никогда не стал бы…
Задетый до чрезвычайности, Фаворский не понимал, как Темирханов может считать его мерзавцем, способным издеваться над полубезумной старухой, и продолжал оправдываться – пока не заметил, что Аполлон Владиславович насмешливо улыбается.
– Вы и не поверили! Вы это нарочно, вас забавляет…
– Забавляет, само собой, – не переставая улыбаться, Темирханов пожал плечами.
– Я не понимаю…
– Вы же хотите сделать карьеру?
– Но не карьеру шута, – возразил монах, и, от заговорившей ли в нем старой обиды, или от почти двух стаканов вина, которые его все-таки заставили выпить, его слова прозвучали слишком резко.
Он спохватился – но было поздно. Темирханов не спеша вытер рот салфеткой и бросил ее на стол.
– Вот как? – спросил он после паузы. – Надо полагать, вы считаете, что это унижает ваше достоинство?
Не дождавшись ответа, Аполлон Владиславович так же спокойно и медленно продолжил:
– Но для чего же вы в таком случае взяли у меня деньги?
«Ищите покровительства». Фаворский залился краской. Вот кого видел в нем Темирханов – не мерзавца, а просто прихлебателя, шута, паразита…
– Я думал, вы… я… Я верну вам, – залепетал он беспомощно, начиная сознавать, в какой переплет он попал.
У Темирханова на скулах показался темный румянец.
– Не трудитесь, нет нужды, – перебил он ледяным тоном. – Я виноват, каюсь! Я ошибся на ваш счет… Это мой недостаток – я часто думаю о людях дурно. Виноват!
Язык у Фаворского прильпе к гортани; но Темирханову показалось, что ему хотят возразить, и он, предупреждая, поднял руку.
– Нет, позвольте, я понимаю – вы не желаете подличать, пусть и за протекцию… Я, однако, возьму на себя смелость напомнить: при нашей первой встрече вы ломали комедию, разыгрывали какого-то бессребреника, а сами только ждали, чтобы я предложил денег… Это вы за подлость не считаете?