В стране жемчугов и алмазов, в прекрасных райских садах, в пении диковинных птиц бродил Тибр – великий наместник престола грозного шаха. В золотых причудливых клетках пели его невольницы. Среди них была одна…
Горело сердце его, как солнце, и боль вела его меж сказочных изумрудных деревьев с яркими живыми плодами.
И открыл Тибр клетку, и схватил её. И умерла птица в огненном его объятии. И сгорел смертью Тибр.
И исчезли райские сады.
Так перестал существовать великий наместник великого шаха, шахский тибр Тибр.
– Спасибо, маэстро. Вы рассказали удивительную историю. Мне очень запомнилась та, которую я слышал от Вас вчера. О тех великолепных белых майских каштанах, что причудливыми тенями упали на серую плоскость. А вправо горел закат, пляшущей кровью, и звон Солнца плескал жемчугом в розовую мякоть.
– Да Вы и сам мастер рассказывать разные небылицы. И немало меня удивили, поведав о том, как Ваша чёрная кошка стала ночью белой. Не могу поверить, что она начисто испачкалась молоком. В то время, когда за окном гремел гром, и спорили две женщины. А Вы видели всё это во сне.
– Почему вздор. Просто Вы сейчас спите.
– От чего же сплю?! Если угловой радиус расщепить касательной кривой, то в точке Абсолюта возникнет лучевое кольцо, способное продлить бесконечное множество сияющих осколков, которые в цифровой системе обозначали бы число ocumus. Это и есть та делимая ломанная, о которой говорил Гелиос.
Применив эти теоретические знания в практике, я получу «ровное количество». И могущество моё будет не ограничено.
– Это всё очень интересно, что Вы сказали. Но так как Вы являетесь собакой. То у Вас, при слюновыделении, появляется щёлочь, испаряющаяся в облако. А ночной кот светом своих зелёных глаз отразит луну в чёрной воде. И любовь, о это великое чувство, возвысит небо, в полет призрачных звуков. Я скажу тебе это слово. И оно очарует тебя, и, похитив твоё сердце, завладеет тобой. Я люблю тебя, Эзуэла!
– Вы, мой дорогой, перекислили перец. Теперь это невозможно есть. Придется идти в ближайшую гостиную, чтоб прихлебнуть там бурду. Черт подери. Испорчен весь день.
– Извините, дорогой маэстро, Я вовсе не хотел говорить об этом. Но сегодня моя горничная забеременела. И у меня всё утро в ушах плач ребёнка. Мне право очень жаль, что я не могу вытащить его из них. И даже вижу порой крупные розовые его губы у Вас на столе средь салата.
– Вы сошли с ума!!! Прочь из моего дома!
…Молодой человек, лет тридцати, бьёт в комнате кулаком. Старик падает на колени.
Занавес.
* * *
Говорят, что голос большого русского колокола
воспроизводит имя – И-в-а-а-н-н-н…
БАЙКА – БАБАЛАЙКА
– Балалайка.
– Сам дурак.
…Но лимонное, вяло, и в кисло-сладкое, вместе, и желто-зеленое, всё в ажУринах, да на выпь смотрела, где седА сидела, гонимая тем омутом сонливым. Что издали в шорох отзовется средь мелькания бледных на блёсках дудок в чёрном полутрАвье.
Имя её было…?
И я так начинаю нимало играть для в песни детей и тех взрослых, прикованных к этому месту, где у нормальных людей по две кошки растут.
Вот то был привычный октябрьский вечер, и МАтря Петровна, всегда как, решила пройтись лишь немного всердцах в магазинах. Хоть в сетке и было что пусто. Но пальцем в очках попадать она в небо умела, и, ловко сучЕвую нитку вдевая в ту летнюю Иглу, низАла на пригоршни птиц, разметавших по синему небу пирог с облаками.
Неправда.
Всегда в веселе своей беленькой грусти, как будто в последний день еще первого царства, надевала она, издали, кумачовую впроширь косынку, и, да в кои то веки, гулять выходила вприпрыжку по скУлым собак подворотням, хоть дождя то еще не бывало. А сын её Ваня совсем уже был озверелый, не выдавил ся он присутствий протяжным и нежными звуком, хотя и печаль его сердце томила, томила по Марье (иль, бог его знает, как звали ту девку), совсем уже был озверелый.
А может и солнце светило задворки, расцвЕтило лужи для мошек скопленья, и бледными пятнами, рысками черными побило берез перламутр, как их отраженье линейное в глади зрачка его, в небо смотрящего, в ту устремленного, словно бы на потолке, или, все же, чем в небо за рамами. Где мать его шла же от права на левую сторону, картонкой рисованной липло подвИгалась, и к центру, к секущей всё тени, скрывающей щели – в меж беглых пространств, чтобы там (ишь, верно, задумала с хитростью всех обмануть так) избыть, удалиться в незнанное и незаметное исчезновение (а может за ней – как её там зовут? слышны ли звуки? помнит ли голос? его черно-белое фото? – на мятых лежащего, над срытыми серыми, внутри со снотворным, в глазах его с вечной минутою).
Но мяч вниз слетел из глубин голубых в зеленые бусы стекла, при рваной записке, простой этикетке от бывшей… не водки – вина препурпурного, как крови печеные. И Матря Петровна сдала уж бутылки. В кармане её хрящевые морщинами пальцы, хрустя, отсчитали вслепую всю мелочь, ум на которую впрорех склерозный (отвлек глаза …: и глухая, слепая) подсчитывал, раз, два… еще не сходилось. … Ещё нужно было сынишке, себе и на хлеб и на курицу чтобы осталось… а впрочем… а впрочем…
Она уже шлепала сиро и косо язЫками тапок впотьмах поколений, и ногти, скользящие ног желтизною, оскал скрежетали на белых пунктирах дорог пешеходных, чтоб выползти вкривь на объЕздные парки, с висячими, дутыми красок шарами, для вольных пусканий небесных, где мерной походкой, без трех шепелявых, вы птиц удивляли, на лёте едящих.
Осталось всего то немного. Вот и «молочный» зеркальный вдали позади оказался, с ракАльной резной колбасою, со с белыми яйцами, белою курицей, желтеющим сыром, с названием «Ма..я». То ноги иные, впритык под собою, в движениях немо ((лишь дома, на розах скрипучем шипов без диване, слыхала она тех забытых времен, всё тянущие ей о тягучих и чувственных нотах, о черных бликующих гУбах, по-мутному серых глазах искрозвездных. И треск проэктОра, и запах и шорох всем весом влекомый – мужчины – лишь ветры табачные, сопы и вздохи – в слушАнии мнила уныло она се. И не слыхала только, что сына то «маги» гремели, что сына кумиры горлали и пели, по струнам «кентАми”* всё били (для него невидИмы, но в представлениях, открывай хоть глаза, закрывай-образа). Иностранцы. Орали. В барабаны дули, гудели, что бесы. Да. это слушала она – не слышала, и наоборот.)) … но толь у дверей крошенных, крашенных половыми красно-коричневыми коричнево-красностями, в облуплинах, в зазываниях на гомон ищущих, уже латунную близость чуяла она шершавым холодом, ощупью, скрипела, ширила темноты просвет… входила, исчезала – к сыну шла, со снами во снах скользящему за сон, снами оставленному… было…
(* кенты – костяшки пальцев – сленг). Было: и охота – под лебедя брали, и на рюмочку лили, лишь воды бы к осени, ведь и лист уж не тот, как бельё разлучённое. А действительно – было же: на порогах задАми сидели, скособоча фуфаечно выли, на узду и кобылу хватило б, не ко времени та принесет ведь, не к воде, а в полуденный холод. И даже: имя было, но как меть в иглу и на небо, и своё имя давать – иже рЕчное, аз имЯчное, сыроешное, еловИчное, с духом, просекой, как души щекой – всё Мария всё (а может – было – и совсем забыла, и вовсю иначе, ведь соседка паче).. Но остыли уж простыни, в просини улетели застылыми листьями, навалившие мути белёсые на глаза простынями и слёзами. Всё простил ей. Забыла. Привела. Ведь соседкой была. Не спросила. Но пришла. А смотрела. Да. Успела. Иван, со временем, уж и вовсе понимать перестал. Как ложился, то встречею болел ((недаром таблетки ел) И пил)). Затем, бред был, в стекло, стекленелость, за… хотел, чтоб звук помнила, фото его черно-белое, имя своё, говорила чтоб, пусть глазами (но покуда).
Остыло время. Остеклело. Разыконилось пятнами ликообрАзными, расплывалось, плыло, но дрожью в центре редело. Глянь – и лик (её – всё Марьи), и смотрит, но нет уж Ивана. А смотрит, не видя (ведь нет его больше, ведь шёл всё за ней он, ведь думал… нашел ведь… да только… не видит). То мать еще с нею склонилась («Всего с молоком то ходила, бутылки сдала, да одну не принЯли. Я дома глядела, и на – проглядела. Весь глаз своей музыкой сбил. Не бЫла как пил. Ведь только пришла. С нею вот подошла. Да вышло некстати… Аксти..!…его ради»).
А по небу так плывут, плывут, не зная времени и перемен. И кто на них смотрит. Уж спелая и теплая и ароматная и податливая не унимается, хоть желает, впрочем, а слово то закидывает, и радио слушает – что там город кушает, да я – автор пью, всё мёды да пивА в…
И-в-а-н-н! И-в-а-н-н! И-в-а-а-н-н-н…
* * *
УТРО АНТОНА ЛЬВОВИЧА
Часть первая
…Быть может… Что?..Сижу… Светит лампа. Нервный свет – слепящий – вокруг полумрак…
Градусы в голове и груди. Тоска… Жду… Кого?..Её… – ту, которая не моя. Которая не со мной.
Которая не для меня… – не в моих мечтах… Она – не та. У неё другие ноги. У неё другое прошлое. Другое настоящее… Я мечтал, я мечтаю о другой… – неизвестной… За стеной неврозы сеют голоса, режут уши, колют сердце… За окном: чернота и фары, мат и пьяные, счастливые и убогие – ложь… И ложь здесь… Мне грустно… Я жду… Кого?..Её?..
Был друг. Пили (может, потому и грустно). Говорили… говорили… молчали… – грустно… Мы ждем. Кого? Её… её… её…
Он говорит, что завтра наступит завтра… А сейчас?.. Пусто… Он говорит, что говорит потому, что молчит. Когда-нибудь он замолчит, – но это будут его слова…
Я говорю, – но я молчу… потому, что – жду. Кого? Её. Которая не моя. Но почему я жду? Почему грустно? Почему так режут мозги те резкие голоса за стеной… Машины, люди, фонари… машины, люди, слова… люди, мысли, чувства… мысли, чувства – ложь… чувства – ложь – пустота… пустота, пустота, грусть… Грусть о ком? О себе? Я жду себя… Нет – её. Её – не мою. Нет – себя – не своего. Нет – всех – не моих. Нет – всё – моё… Грустно…
Мы встретились. Я был спокоен и молчалив. Она восторженна. Говорила, что любит меня. – Почему ты молчишь? Почему ты грустный? – Я спокоен…
Мне нравилось ходить на базар за продуктами. «Маленькие радости семейной жизни»…
Мы встречались взглядом… Её нет… Может, думает обо мне. Вспоминает… Грустно помнить.
Лучше забыть. Лучше не ждать – не тосковать… Я пью. Мне грустно. Я жду себя – её – неизвестного себя – незнакомую – её…
Спать. Нужно спать. Завтра будет завтра. Может расстояние дней выпьет мою тоску. Я вновь стану прежним – без неё… О, зачем я жду: ведь она – не моя; моя – мечта… Грустно…