Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пушкин на юге

<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
15 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А англичанке горчицы в чулки: это нация нежная…

– Марию и Соню в постель: поколь не согреются. Пушкин отдался во власть своей няньки – Никиты.

Тот быстро стянул с него сапоги, одежду, белье, растер Александра Сергеевича грубою простыней и подал свежее белье, от которого пахнуло ставшим привычным за последнее время ароматом фиалок: у Раевских сухие фиалки клали в белье.

Переодевание не много заняло времени, но Пушкин, отослав Никиту, сам медлил сойти вниз. Николай играл что-то грустное, даже мечтательное, такое, казалось бы, неподходящее этому здоровяку и богатырю. Когда-то из всех Раевских он знал его одного, и вот теперь – сколько уже! – живет вместе с ними со всеми. Сейчас он отсюда, с этого чердака, как бы глядел на весь этот дом и на себя между другими. Было ему здесь хорошо, как никогда еще в жизни, как не бывало и в родной семье своей. Но отчего ж это так?

Он уже много думал об этом: «Не семья, а друзья!» И уже свыкся с мыслью – так жить. И вот он теперь в чужой, но какой дружной семье! И на свободу его здесь не посягали, и был он меж ними как свой, хоть и не родной: в этом было своеобразие, какая-то новая свежесть очарования, неповторимая прелесть.

Пушкин так и не вышел до вечера. Он то писал, то, бросая перо, подпирал обеими руками голову и глядел в открытое окно. Между чистой и гладкой листвой уже глянули первые редкие звезды, спокойные, ясные, также как бы омытые влагой. В этот час он обычно любил побродить по берегу моря или постоять у фонтана, куда в мирные синие сумерки доносятся отдельные голоса из низеньких хижин, а неспящее море шумит и шумит, и далекие горы как бы придвинулись ближе, и листва на деревьях вот-вот заколышет свой ночной разговор… – это ль забыть?

Ничего не забыть! И зовут уже снизу: ужин и самовар. И слышится смех. Вот Николай заиграл что-то веселое. Свечи зажгли. Молодость. Юг. Сердце Тавриды.

Нет, ничего и никогда не забыть!

Глава пятая

Прощание с Тавридой

Новости: пора уезжать! Новости: Инзов переведен из Екатеринослава в Кишинев – новая страна, Бессарабия, ждала Пушкина.

Эти три недели в Юрзуфе, сердце Тавриды, были и длительны в милом своем однообразии, и пролетели, как краткий миг счастья. Жизнь опять меняла русло. Все последнее время существование Пушкина было в движении, подобном течению реки, пересекшей огромную империю из конца в конец. И наконец-то, казалось, река достигла своего устья при впадении в море; тут-то как раз и наступал светлый покой… Но это только казалось: опять на коня, опять путешествие!

Раевский-отец выехал первым и взял с собой Пушкина: вместе им предстояло перевалить через горы. Экипажи, прислуга – все предоставлено дамам. Николай также остался с матерью и сестрами. Что делать? Великая благодарность судьбе за это блаженное время, но уезжать все-таки надо. Пушкин даже и пошутил. Няня всегда, бывало, говаривала, когда перед отъездом в молчании все должны были присесть: «Не садитесь у печки!» – это была дурная примета. Так Пушкин и тут заботливо предостерег:

– Не садитесь у печки!

Все знали отлично, что во всем палаццо дюка Ришелье не было ни единой печки; все вспомнили это, но никто сейчас даже не улыбнулся. Раевский перекрестил жену и детей, подставил всем щеку для поцелуя, но у жены, наклонившись, поцеловал, кроме того, ее верную руку; она, в свою очередь, ответила тем же.

Путешествие предстояло нелегкое, но Раевский-отец чувствовал себя после кавказских вод и отдыха у моря совершенно здоровым, окрепшим. Дочери нежно-почтительно еще раз с ним распрощались на воздухе. Пушкин молча пожал им руки; волнение стеснило его грудь. Девушки все стали в сторонке, и с высоты гнедой своей лошади в последний раз окинул он взглядом всю эту юную стайку.

Летние платья придавали легким фигурам их что-то воздушное. Как милы они были все вместе и как каждая из них мила по-особому! И с каждой он встретился взглядом… Как бы по уговору, они дружно молчали в последнюю эту минуту перед расставанием. Молчали – о чем? Как это знать?.. Пушкин вздохнул. Он никак не мог и подумать, что все они вместе и каждая в отдельности молчали – о нем.

С морем прощание было более длительным. Дорога лежала по берегу, по чудесным местам. Копыта лошадей цокали и цокали по каменистой земле, и стук их копыт был как отличный кованый ямб, а море размеренно пело и пело широкой волною гекзаметра. Эта спокойная торжественность древней Тавриды и еще более древней священной Эллады, материнская тень которой лежала на всем побережье, и звонкий ритм непрерываемой жизни текущего дня – ничто не мешало друг другу, располагаясь в душе, широко воспринимающей мир, так же просторно и гармонично, как и в самой природе, у которой место есть для всего, кроме скученности и тесноты.

Трудно словами было бы выразить мысли отъезжавшего Пушкина. Есть очень плодотворные душевные состояния, когда мысли и чувства, рождаемые одним и тем же внутренним волнением, еще не полностью нашли раздельное свое существование и когда форма словесного осознания еще не родилась из этого бытия, подвижного, колеблемого, а это и значит – трижды живого.

Недавний сегодняшний день уже отходил в область воспоминаний, а в эту страну только вступить, как вдруг зазвучат и самые заветные струны… Вся юность с тревогами ее, порывами, и чудачествами, и минутами высокого волнения опять и опять оживает перед внутренним взором. В сущности, можно сказать, что Пушкина друзья не покидают, ибо он сам помнит о них. Казалось бы, думать теперь о Марии, или Елене, или Екатерине, но думать о них мешает, быть может, это молчание их, что как замочком повисло в минуту разлуки… Зато ничто не мешало думать о Николае, и особенно о том, как они распрощались.

Наедине они обнялись, и все то ровное в их отношениях, пусть неизменно теплое, дружеское, но все же с каким-то уже налетом привычки, обыденности, что проявлялось изо дня в день, всколыхнулось в эту минуту на глубине с силою и остротой, и на мгновение как-то почти пронзительно они ощутили близость свою, чистую и молодую: дружбу и верность. Для Пушкина ощущение это – сознание и утверждение дружбы – было одним из самых заветных. Не многое с ним стало бы в ряд. И Николай, и Александр поняли оба, что они теряют друг в друге в предстоящей долгой разлуке, конец которой неясен, невидим. Но таково удивительное свойство настоящих ценностей, что их невозможно потерять в разлуке, ибо они – часть нас самих. Так, и покидая друзей, Пушкин их не терял.

По этому пути и потекли его воспоминания и размышления. Самая природа, порою дикая и величественная, как-то теперь не поражала его. Да и то надо сказать, что после Кавказа Крымские горы уже не тревожили его с тою же силой, как могучие видения снеговых исполинских вершин…

И все же, конечно, он не совершал путешествия каким-то отшельником, погрузившимся в думы и отрекшимся от мира. Его весьма забавляло, как по горной лестнице взбирались они пешком, держась за хвосты своих лошадей; те, впрочем, не проявляли при этом никаких признаков беспокойства.

– Будто проделываем мы какой-то таинственный восточный обряд, – смеясь, говорил Александр.

И важно с ним соглашался Раевский, чуть улыбаясь знакомою спокойной улыбкой. И сквозь эту улыбку веяло опять и опять очарованием незабываемых дней, проведенных в Юрзуфе, недавнего еще и уже такого далекого расставания, когда эти девушки, вдруг отделившись, как облачка, отплыли к сторонке.

Переехали горы. Пушкин все еще видел и тополя, и виноградные лозы, но то, что запомнилось особенно крепко, и поразило его, и заставило сердце сжаться тоской, – это была береза – северная береза!

Раевский решил по пути завернуть в Георгиевский монастырь, и там еще раз Таврида дохнула на путешественников всем своим очарованием: почти отвесные горы к самому морю и могучий лес – многовековые дубы, каштаны, маслины, смоковницы. Огромный заросший монах, с единственным глазом, как у Полифема, когда-то, видимо, проживший бурную жизнь, показывал им монастырь, стукая по камням крепкой маслинной дубиной. Невзирая на этот свой вид дикаря, он все время блистал своеобразной ученостью.

Раевского просил пожаловать в свои покои отец-настоятель, но Пушкину не захотелось ему сопутствовать, и он отпросился остаться на воле.

– Я уж заметил, как вы поглядывали, – говорил ему на дворе этот мохнатый гигант, – то на личность мою, то на дубинку, а известно ли вам, что и у Полифема действительного узловатая дубинка его именно что была из маслины, а такожде и у самого Геркулеса, о чем Феокрит нам свидетельствует? Древние греки, позвольте вам доложить, чтили весьма ее вечную зелень и ствол негниющий. Секиры героев Гомеровых насаживались на молодые маслины…

Монах сощурил единственный глаз, огляделся вокруг и продолжал, понизивши голос:

– Вы – молодой человек, вам это можно сказать. Припомните сами, такая несокрушимость в маслине, что сам Одиссей свое брачное ложе – да и что же зазорного в том? – где он устроил то ложе? А опять же на пне старой маслины.

Пушкин не мог не рассмеяться. Этот человек так забавно в себе сочетал самый вид и воспоминания мифологические с крепким укладом древлего православия.

Но ученый циклоп Полифем не был лишен и поэтической жилки.

– Не пью уже скоро дванадесять лет!

И он шумно вздохнул от сознания тяжести подвига, а затем доверительно начал рассказывать, как ему было трудно отвыкнуть от этого дьявольского зелья и как и теперь еще бес манит порою его. И вот он выходит тогда «на широкую хвою»; именно так он и выразился – как говорят: «на широкую дорогу» или «на вольную волю»… Выходит – и дышит смолой.

– Возьму молодую кору, бальзамическую, отковырну ее ногтем и обоняю. Но как обоняю? Во-об-ра-жа-я! А ведь одни мечтания эти суть уже грех-с… И так, с перерывчиками – как чарку за чаркой; и когда как случится: то «выпью» под ветер, а то под росу, что этак блестит и маслянится наподобие лучшей икры. А в темную ночь, что особенно сладостно – божественно сладостно! – пью и под звезды… Да, и божественно, но оттого-то, конечно, и сугубо греховно, ибо все это являет собою обман. Но послушайте вы, молодой человек!..

И, быстро перехватив дубинку свою, он двинул ею перед собою с сокрушительной силой, как бы внезапный какой-то неотразимый аргумент, в конце концов все-таки его защищавший от беса:

– И все же я мыслю: простительно! Простительно – ради невинности сего обмана и простодушной, как установлено, сладости чувств, игре сей сопутствующих…

Время от времени на монастырском дворе раздавался сухой, но мелодический треск, и зеленый, с иглами, плод падал на землю. Падал и трескался. И было забавно, подняв, легким движением пальцев отколупнуть его колючую шкуру. Немного неправильной формы, чуть угловатые, эти каштаны были очень приятны для осязания – холодноватые, блестящие, гладкие, но матовые и потеплей на шершавой, четко очерченной лысинке. Пушкин помнил такие каштаны еще и в Юрзуфе. Он наклонился и поднял два или три; подержав их в ладони, согрев, машинально сунул в карман. Насколько все это было приятнее монастырских покоев с запахом ароматических «монашек» и застоявшегося благочестия!

– А масло масличное, от которого и самое древо носит название? – И неутомимый циклоп опять продолжал об Элладе. – Ведь еще сама верховная богиня тогдашнего мира – супруга Зевеса, для соблазна его и чтобы посиживал дома, не рыская по земле за красавицами, – их же бысть изобилие, – умащалась владычица сия, Герою именуемая, все тем же оливковым маслом, сладостный запах коего – заметьте, опять-таки запах! – проникает собою небо и землю.

Где и когда, только гораздо скромнее, подобный же был разговор об Элладе и об этих священных деревьях – маслине и лавре, и кипарисе?

И на минуту снова пред Пушкиным встало: квартира Жуковского и лощеный паркет, отсветы свечей на клавесине, дыхание многочисленных книг и эта пузатая кадочка, а в ней молоденький кипарис и рядом Елена, такая же строгая юною чистою строгостью, такая же легкая и немного печальная.

Пушкин тихонько спросил:

– Вы все о маслине. А что о кипарисе вы скажете?

Монах поглядел исподлобья.

– А кипарис есть дерево смерти.

Пушкин невольно сжал брови, точно что укололо в самое сердце.

Он не прочь уже был и расстаться с этим любителем классической древности. Но и сам Полифем не склонен был распространяться на мрачные темы. Пушкин узнал от него, что поблизости от монастыря расположены баснословные развалины храма Дианы, и монах провел его через лес, указал и тропу, но далее сам проводить не решился.

– Не подобает мне, грешному, следовать в это древлеблагочестивое место… то есть, – поправился он с лукавой улыбкой, – то есть, хотел я сказать, в этот вертеп языческой мерзости.

И, приложив левую руку к груди, он смиренно и низко склонил свою кудлатую голову, а чуть погодя, освободив от дубинки правую руку, коснулся ею до самой земли, отдавая «большой поклон».
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
15 из 17

Другие электронные книги автора Иван Алексеевич Новиков