– Здравствуйте, Параскева Саввишна.
Параша поклонилась, оправила бархатный колпачок. За нею стоял мальчонка в черной кофте, вероятно, сшитой из подрясника.
– Я найденыша вашего привела, – сказала черница. – Он один и скучает… Погуляли бы.
– Хорошо, конечно.
– А кабы знали вы, Петр Григорьевич, как матушка Ифигения серчала, зачем я с вами сидела… Так ввечеру я найденыша заберу.
– Но ввечеру мы уходим.
– Я до сумерек буду.
– Глас хлада, тонкое дуновение, – прошептал Кошелев, когда черничка отошла. Издали она оглянулась с улыбкой.
– Тебя как зовут? – Кошелев присел перед мальчиком на корточки. – Тебя Петя зовут, не так ли?
– Петел, – хмуро подтвердил светловолосый малец с полным бледным лицом.
– А я умею мельницу делать и дом, – сказал Кошелев. Ты, Петел, умеешь?
– Нет, – и собрался заплакать. Кошелев торопливо стал чертить сучком на земле.
– Вот тут, братец, река, а тут мы мельницу поставим…
Каретник сидел под стеной, прилаживая пуговицу у китайки. Он оставил свое занятие, слушая Кошелева с таким же любопытством, как мальчик.
Втроем они вышли на Девичье поле. Мальчик не выпускал теперь пальца Кошелева. Тот забрал весь теплый кулачок в ладонь. Кулачок стал вывертываться. Малец засопел, выдергивая руку.
– Да что, братец, с тобой? – сказал Кошелев.
Мальчик вырвался и побежал.
Они подходили к обгорелому одеялу. Человек в красном колпаке развешивал пеленки на поднятой крышке сундука. Другой человек, в женском капоте, сидел к ним спиной. Мальчик подбежал к человеку в женском капоте, с разбега уперся кулачками в колени:
– Тятя!
Человек в красном колпаке, это был скрипач Поляков, вскрикнул: «Петел», – рассмеялся, выглянуло бледное лицо женщины в чепце, шест затрясся, одеяло накрыло женщину с головой, много голосов закричало, а человек в женском капоте, виолончелист Татаринов, подкинул мальчика, поймал и побежал кругами в поле. Его капот развивался, он потерял войлочную туфлю. Скрипач тряс Кошелеву руку.
– Этта ребята, этта российские, в такое-то время чужого дитятю спасти, оберечь, этта ребята…
Кошелеву было приятнее всего, что человек в колпаке не узнает в нем барина и говорит так, как говорят с простонародьем.
XXVII
В то утро комиссар Ларька с партией солдат в семь человек ходил по монастырю.
Было приказано собирать по Москве русских пленных. Брали и дворовых, почитая их за бородатых казаков, брали и барских слуг. Их ливреи с многоярусными воротниками и медными гербами на пуговицах принимали за неуклюжие шинели московского гвардейского полка. Брали под ружья и купцов.
За той же стеной Новодевичьего купцы откупались от Ларьки червонцами, а то бирюзовыми серьгами и перстнями, выбирая их из холщовых тряпиц, из-за пазух. А семеро солдат ждали комиссара поодаль. Это были французские пехотинцы, все в разношенных сапогах, чернявые, низкорослые, в синих шинельках и в помятых шако с медными цифрами 59, семеро бретонских мужиков, послушных и молчаливых.
Послушно ходили они во время террора за шуанами, также послушно подымались в атаки, а когда им читали звонкие приказы о победах в славе, они, вряд ли понимая, смаргивали ресницами и думали о чем-то своем.
Комиссар Ларька с насмешливым презрением смотрел на семерых французишек, приданных ему для полицейских дел. Он научился подымать руку, как их офицеры, подзывать их.
Ларька понял, что с ними он может брать и миловать, как хочет, и словно щекотка разбирала его: он забавлялся не червонцами и не перстнями, которыми уже набил карманы ватошного жилета, а всем тем, что теперь дозволено ему.
Но в движениях Ларьки, когда он подступал к толпе, в его особом сфыркивании, в том, как он расправлял на рукаве красную повязку, был страх. Он и забавлялся, и трусил.
Он страшился, что семеро солдат вдруг ткнут его в спину штыками, что накинутся дворовые и мастеровые.
Но французишки ходили послушно, а в толпе стягивали шапки, и этот комиссар, щербатовский подбуфетный, важно подступал к толпе. Многим он казался дородным барином, но с первого его слова все понимали, что это не барин, а лакейская харя, флигельный хам, и хотя никто не надевал пред ним шапок, но во всех глазах загорались ненависть и презрение.
Кошелев и каретник вернулись с поля под монастырские ворота. Мело редкий снег, сухую крупу. Комиссар, за ним семеро солдат, проходил под воротами.
– Хамец, кого ищешь мучать? – проворчал каретник, стуча зубами от холода.
Комиссар услышал и обернулся:
– Эфта ты кому говоришь?
– А никому, – ответил каретник, подымаясь.
– Нет, ты эфто кому?
Солдаты стали в воротах, обволоклись паром дыхания.
– Ты эфто кому, тварь, сказал?
Ларька шагнул к каретнику. Они были одного роста, оба тяжелые, грузные, только каретник костлявее, а слуга подебелее.
От стены и со двора подошли люди. Мастеровые, подгибаясь от холода, глубоко совали руки в халаты и повертывали обритые головы то к каретнику, то к комиссару. Молча подступили купцы.
– Ты эфто на кого? – еще раз крикнул Ларька. Каретник покойно и пристально смотрел на него, смаргивая рыжими бровями:
– Эва, завизжал, ровно боров… А хотя бы и на тебя.
В толпе засмеялись. Смолкли.
Ларька круто повернулся к Кошелеву:
– А, ваше благородие, и ты…
Ларька уже не раз проходил мимо и смотрел так, точно не узнавал Кошелева или не было его вовсе. Теперь вдруг узнал.
– Вот каков, ваше благородие, стал: в овчинке, бородкой оснастился, и не признать… Давно тут хоронишься?
– Давно, – сказал Кошелев. – А ты, подлый, меня тыкать не смеешь.