Разделавшись с Киевом, христолюбец взялся за Новгород, который князю вообще был бельмом на глазу. Но тут коса нашла на камень, и христолюбец был побит своим же собственным оружием: когда суздальская рать осадила Господин Великий Новгород, владыка Иоанн, не будь дурак, увидал в ночи видение, будто икона Спаса явилась и сказала ему: «Иди на Ильину улицу в церковь Спаса, возьми икону Пресвятой Богородицы и вознеси ее на забрало стены». Владыка так и поступил. И Богородица напустила на суздальцев такое затмение, что они стали пускать стрелы один в другого. Андрей вынужден был осаду снять. Но борясь не только с вечем новгородским, но и с новгородской Богородицей, он запер подвоз хлеба к Новгороду с Поволжья, в торговле образовался застой, и народ стал голодать. Начались переговоры: Новгород сохранил за собой старые права свои, а Андрей получил право посылать ему тех князей, которые ему, Андрею, были любы… Все более и более входя в силу, Андрей начал командовать князьями и боярами без всякого стеснения. Но он скоро кончил земное поприще: был убит боярами кучковичами, его же родственниками по жене, красавице Улите, дочери боярина Кучки, на крови которого стала Москва. Боголюбово было дотла сожжено, разграблено его же дружинниками и населением Боголюбова. И тело его, совершенно обнаженное, целых трое суток валялось на огороде…
Воспользовавшись смутой в Володимире, и Ростов, богомольная сторона, и Суздаль подняли голову. «Изначала новгородцы, смольняне, киевляне, полочане и все власти, как на думу, на вече сходятся, – мудро рассуждали они на вече, – и на чем старшие положат, на том и пригороды станут. Володимирцы наши холопы и каменщики – сожжем Володимир или поставим в нем опять своего посадника…» На сторону Ростова встали Суздаль, Муром и Рязань. Переславль колебался туда и сюда. И вот ростовская рать осадила Володимир и заставила его подчиниться: в Ростове стал княжить угодный ростовцам Ростислав, а в Володимире – Ярополк, сын Боголюбского. По молодости оба были в руках бояр, которые грабили народ, как только хотели. Посадники и тиуны Ростислава – все южане – тоже бесчинствовали чрезвычайно. Советники Ярополка захватили даже ключи от кладовых Богородицы Златоверхой и начали расхищать ее сокровища, а пограбить там было что: не говоря уже о злате, серебре и камнях самоцветных, сколько было там «порт шитых золотом и жемчугом, яже вешали на праздник в две верви от Золотых Ворот до Богородицы, а от Богородицы до Владычних сеней во две верви чудных…». Глеб Рязанский захватил даже чудотворную икону Владычицы. Этого володимирцы никак уж снести не могли, поднялись, и снова началась кровавая каша. Глеб привел половцев, сжег Москву, разграбил Боголюбово. Но володимирцы за это время успели утихомириться и выбрать себе князем брата Андрея Всеволода – во святом крещении Дмитрия, – который, встретив Глеба на берегах Коклюши, наголову разбил его.
Всеволод – за большую семью его прозвали Большим Гнездом – оказался человеком хозяйственным и твердым, быстро привел всех к повиновению и продолжал дело Андрея: укрепления на Руси единовластия, политического значения православия, тесного единения церкви и государства и возвеличения Суздальского края… Уделов в Суздальском княжестве он не давал никому и выгнал из пределов его даже сына Боголюбского, князя Юрия. Тот ушел в степи к половцам: его бабушка, жена князя Юрия Долгорукого, была половчанка. В Грузии в те времена сидела на престоле знаменитая царица Тамара. Ее вельможи и батюшки искали ей достойного жениха. Один знатный муж указал на князя Юрия Андреевича. Вельможи одобрили, и к князю Юрию в степь был послан для разговоров по душе один грузинский купец. Юрий прибыл в Грузию, женился на красавице Тамаре и вскоре ознаменовал себя ратными подвигами в войнах с соседями. Но потом, заскучав, стал пить, гулять, и Тамара вынуждена была боярами развестись с ним и выслать его из Грузии в Грецию. Он, однако, возвратился в Грузию, пытался поднять восстание, но был побежден и снова изгнан. Дальнейшая судьба его неизвестна…
Всеволод воздвигал в Володимире храмы, ходил ратью на соседей, на половцев, на болгар и всячески украшал свой стольный город. Но как только он помер, между князьями суздальскими снова начались кровавые свары, и один на другого воздвигал[9 - Воздвигать – здесь: поднимать.] с гневом брови. Дело кончилось тем, что на стол посадили Георгия II. Несмотря на постоянно опустошавшие столицу пожары, город продолжал украшаться как наружно, так и духовно: в 1230 году, шесть лет спустя после битвы на Калке, стольный город суздальский имел счастье обогатиться мощами святого Авраамия. Кто был этот Авраамий, совершенно неизвестно. Известно было только то, что был он купцом, нерусским и, по-видимому, даже неправославным. Он приехал откуда-то по торговым делам с Востока в Великие Болгары. Болгары схватили его и стали принуждать приобщиться к истинной вере Магометовой. Он не поддавался и потому был, как и полагается, умерщвлен. Русь, торговавшая тогда в городе, спрятала тело мученика на христианском кладбище, а в 1230 году отправила его в Володимир. Великий князь Георгий со всем своим семейством, епископ Митрофан с клиром и игуменами и великое множество народа суздальского встретили святые мощи за городом и с торжеством положили их в монастыре, основанном супругой великого князя Всеволода и названном потому Княгининым. Хотя в летописи 1218 года и говорится, что «приде епископ полотский из Цесаря-града к великому князю Костантину в Володимер, ведый любовь его и желание до всего божественного церковного строения до святых икон и мощей святых, и до всего душеполезного пути, ведущего в жизнь вечную, и принесе ему етеру (некоторую) часть от Страстей от Господень, яже нас ради владыка Иисус Христос от июдей претерпев пострада, и мощи святого Лонгина, мученика, сотника, святые его руце обе, и мощи святой Марья Магдалины», но к этому времени мощи Магдалины и «часть от Страстей от Господен» куда-то исчезли, и в городе были только мощи сотника Лонгина, частица их, тогда как в Ростове Великом почивали мощи святого Леонтия. В этом володимирцы видели поруху[10 - Поруха – бедствие, опустошение, несчастье.] стольному городу и потому были чрезвычайно обрадованы прибытию мощей неизвестного купца Авраамия, хотя бы и неправославного вероисповедания…
Но чем уж никак не могли ни Ростов, ни Суздаль с Володимиром равняться, даже отдаленно, это – местоположением. Ростов еще красило большое озеро Неро, а Суздаль лежал среди такого унытия, что просто плакать хотелось. Володимир же, раскинувшийся по зеленым холмам над светлой Клязьмой, удивительно напоминал собой Киев: та же река внизу, те же луга необозримые на той стороне, а за ними темно-синяя туча лесов дремучих, среди которых прятались редкие серенькие деревушки… О Киеве напоминали здесь и названия многих володимирских урочищ: как в Киеве, так и здесь была речка Лыбедь, как в Киеве, так и тут был пригород Переяславль, который, как и южный тезка его, лежал и тут на Трубеже. Золотые ворота были и в Киеве, и в Володимире. И если был Галич на Днестре, то и тут был Галич Мерский – в земле мери – и если на юге был Стародуб Черниговский, то и тут был Стародуб Клязьминский, и был Володимир на Волыни и был Володимир тут, в Залесье. В этом ярко сказалось глубинное единство племен славянских, раскидавшихся по необозримым пространствам Руси…
Город володимирский, среди которого царила Богородица Златоверхая, красовался на крутом берегу Клязьмы. Другим концом упирался он в Лыбедь. На Клязьму выходили ворота Волжские, а на Лыбедь – Медные и Оринины. Ворота внешнего города, острога, обращенные к устью Лыбеди, звались Серебряными, а на противоположном конце, к Москве, – Золотыми. На них, наверху, была устроена, по древнерусскому обычаю, церковка Ризоположения. В городе же стояли и хоромы княжеские, златоверхие, из которых в собор Дмитровский был поделан даже ход крытый для семейства княжеского. И если у Богородицы Златоверхой стояла сама Матушка Царица Небесная из Вышгорода, то в Дмитровском соборе была чудотворная икона святого Дмитрия Солунского, которая источала мирру, и хранилась срачица, сиречь рубаха, святого… Были по городу и другие церкви и монастыри, и красносмотрителен был стольный град с золочеными верхами своих соборов издали, из лесов дремучих, где наряду с русскими деревнями гнездилась еще и мещера, и мурома, коснеющая в глубоком язычестве…
А вокруг Володимира стольного неоглядно раскинулась Суздальская земля: на севере да на западе она с владениями Господина Великого Новгорода сумежна была, на востоке – с болгарами, а промежду болгар и суздальцев, по Свяге – ах, и гожи же в ней стерляди были!.. – мордва дикая уселась, которая поклонялась богу Шка, да богу Керемети, да дуплинам старым, источникам гремучим, и упорно, жестоко боролась с наседавшими на нее со всех сторон батюшками. С юга же лежали княжества Рязанское и Черниговское.
И по неоглядным лесам, болотам этим цвели под покровом Господа Бога, пречистой Матери Его и святых Божиих угодников города и селения всякие. В тридцати верстах от Володимира, среди равнин унылых, скучал старый Суздаль на речке Каменке. К западу от него красовался Юрьев Польской, названный так потому, что лежал он среди тучных черноземных полей, в отличие от другого Юрьева, что на Волге срублен был. На озере Клещине лежал Переяславль, славный своим Никитским монастырем. В нем спасался в свое время переяславльский гражданин Никита, который бросил вдруг все свое неправедно нажитое богатство и семью и жил на столпе, утруждая себя строгим постом и молитвой неустанной. Не менее святыни было и в Ростове Великом. Ростовская земля долго упиралась познать Бога истинного: просветители ее, епископы Феодор и Илларион, «не терпяще неверия и досаждения людей избегоша». Но с тех пор ростовцы исправились, и край их теперь так и звался повсюду: богомольной стороной. Ростовцы усердно занимались и огородничеством, и рыболовством, и солеварением, и хмелеводством, и льном, и звероловством – хлебопашество шло у них на болотах слабо. На устье Которосли и на берегу Волги Ярославль стоял, в устье Вазузы – Тверь, на Волге – Угличе Поле, а на Костромке – Кострома. Ниже ее был Городец Радилов, а еще пониже – Нижний Новгород, против болгар поставленный. Выше, к меже новгородской, цвел Устюг, на озере неоглядном красовался Белозерск, и Галич стоял на озере же, славном своими ершами и снетками. На Яхроме стоял Дмитров, а неподалеку от него затерялась среди лесов дремучих маленькая Москва. На высоком берегу реки Оки, среди могутных[11 - Могутный – могучий, сильный.] лесов, Муром царствовал, а неподалеку от Нижнего благоухал добродетелями граждан своих Городец, известный под именем города Богородицы, ибо князь Андрей отдал его своему любимому храму Богородицы Златоверхой… На речке же Тезе лежало бойкое селение Шуя…
И все эти города и городки были украшены храмами Божиими и святыми обитателями. Правда, сперва церкви эти частенько по неумению строителей падали, но потом суздальцы навострились ставить их как следует и своим искусством каменщиков прославились на всю Русь. Церкви эти были все об одном верхе, то есть одноглавые, и обильно были заплетены украшениями оборонными – то есть резьбой по камню, – что и составляло особую прелесть в строениях суздальских.
По городам и городкам этим князья сидели, а вокруг них, как полагается, дружина хоробрая кормилась да чины придворные всякие, дворяне: дворский, стольник, меченоша, печатник, ключник, конюший, ловчий, седельничий, писец, или дьяк, кормильцы, или дядьки для княжичей юных, игрецы и скоморохи. Старосты, тиуны, ключники смотрели за хозяйством княжеским, за его имениями, в которых трудами сотен кощеев воздвигались стога бесчисленные и золотые скирды, гуляли стада неоглядные и огромные табуны коней. И были у князей свои рыболовы, бобровники, бортники – они в северных краях древолазами назывались – и всякие другие искусные промышленники. В огромных кладовых, под замками железными, немецкими, сберегались большие запасы железа и меди, мехов, дорогих тканей и всякого добра. В медушах меда вековые пенные выдерживались… Дружинников у князей было немного, даже у больших князей несколько сот: этого было для поддержания порядка в княжестве достаточно. А для войны воев князья по городам набирали – опять-таки немного: самые сильные князья выставляли в поле не более трех тысяч…
Но суздальцы, видя великолепие князя своего, окруженного своими боярами, – летопись зовет их за свары постоянные «проклятыми думцами» – и воев его, оружием сверкающих, гордо подбоченивались и презрительно на недругов поплевывали: «Ну, чего там – седлами закидаем!..» Поэтому и бывали они не раз, и жестоко, биты. Но форсу своего они нисколько не спускали: «Мы-ста да вы-ста – ты погляди-ка, какая сила у князя-то нашего: семнадцать стягов, да труб сорок, да бубнов столько же… Говорить-то ты с нами говори, а оглядывайся!..»
О бесе, творящем мечту
По крутому скату зеленого холма, среди вишневых садов – вишня володимирская славилась как всем вишням вишня – стояла крохотная церковка Миколы Мокрого. Раз, в праздник святых Бориса и Глеба, благочестивые киевляне шли помолиться к гробницам святых в Вышгород – и сухопутьем, вдоль берега, и на челнах, Днепром. Туда же направился со своей семьей и один богатый киевлянин. На возвратном пути уставшая мать задремала и уронила своего младенца в воду. Тот, чистая душенька, утонул. Призывая святого Николая на помощь, огорченные родители прибыли в свое жилище. В ту же ночь, перед заутреней, свещегасы[12 - Свящегас – священнослужитель.] Софийского собора, пришедшие отпирать церковь, услыхали вдруг в ней крик младенца, а потом нашли и его самого: весь мокрый, он лежал перед иконой святого Николая. Немедленно дали знать митрополиту, а тот велел объявить о происшествии всему городу. В мокром младенце родители узнали, ко всеобщему изумлению, своего утонувшего на их глазах сына. И до того чудо это поразило верующих, что во имя этой иконы стали строиться церкви по всей Руси. Построили и в Володимире.
Вокруг церковки, как полагается, притулились те, которые ею кормились: стоял тут немудрящий домик в три окошечка отца Стефана, более известного в народе за свой нрав под кличкой Упирь Лихой, и его свещегаса, престарелого, всегда сердитого Звездилы, и крохотная, покосившаяся избенка вдовы Соломонихи, проскурницы, пекшей для церкви просфоры. Все три мизерных домика эти смотрели из-за вишен подслеповатыми окошечками своими на светлую Клязьму и на черно-синие леса заречья. Прямо перед ними расстилалась широкая луговина. На ней любила собираться по вечерам молодежь – песен попеть, поплясать, повеселиться, как бог на душу положит. Посреди поляны той лежал огромный камень, бог весть откуда взявшийся: таких камней по всей округе не было. Цветом был он иссера-красноватый и весь блестел, точно маслом вымазанный – до того гладка была его поверхность. В камне этом, как знали все володимирцы, исстари жил бес, который творил мечту. Камень привлекал к себе со всех сторон и мужей, и жен, и детей, и даже старцев. В особенности в Иванов день, в Купалье, творили володимирцы ему великую почесть скаканием, плясанием и плесканием неподобным…
Бесовский камень этот был бельмом на священном глазу отца Упиря: вся его жизнь была одним сплошным боем с нечистой силой. Может, и по духовной части пошел он больше оттого, чтобы больнее ударить по вратам адовым. Сын бедного свещегаса из княжного села Красного, он – как и многие бедняки – собирал по миру деньги, нужные для того, чтобы поставиться во священники. Высокий, здоровенный, с румянцем во всю щеку, с красивой бородкой, с сердцем, каждое мгновение готовым вспыхнуть священной ревностью о Господе, отец Упирь не жил, а горел, как некая купина неопалимая. Стоит ему остаться одному, голубые глаза его делаются мягкими, нежными, и отец Упирь на ковре-самолете уносится в страну чудес, о которой он не говорит никому, даже попадье своей, но как только вспомнит о силе нечистой и о служителях ее, володимирцах непутных, так из глаз его летят молнии, и отец Упирь гремит, как гремели встарь пророки в Израиле. Горячесть эта часто вовлекала его в большие неприятности. Так, не особенно давно пошел он в праздник после обедни в поля, что между селами Красным и Добрым легли: там исстари происходили кулачные бои между красноселами и доброселами. Владыка Володимирский Митрофан не раз поднимал свое пастырское слово против этого поганого обычая, но невегласы[13 - Невеглас – невежда.] не слушали пастыря и продолжали вышибать один другому ребра и сворачивать скулы. И вот отец Упирь решил в дело вмешаться лично. Он пришел к самому началу действа, когда уже двигалась с похвальбою великою и великим задирательством стенка на стенку.
– Братья! – возгласил он, простирая могучие длани свои между противниками. – Братья…
Его встретили дикие крики и разбойный, язвительный посвист: и красноселы, и доброселы исстари были великие перед Господом охальники.
– Батька, не мешайся… – крикнул ему кто-то. – А то и тебе по пути ребра прощупают!
– Знай свое кадило!
И враги ринулись стенка на стенку, и начался великий скуловорот. И сразу доброселы потеснили красноселов. Отцу Упирю было страшно досадно, что его земляки, красноселы, как бабы, сдали; сердце его загорелось, руки могучие зачесались.
– Эй, ты, там!.. – вдруг загремел он по полю на одного добросела. – Нешто это можно: под микитки давать, свинья?.. Ты по чести драться должен…
– А поди ты, батька, к… – буйно размахнулся парень.
– Как?! Как ты отцу своему духовному сказать осмелился? – наступая на него, загремел отец Упирь. – Как?!
– Ну, не грози попу плешью, батька, у попа плешь в лопату… – со смехом бросил ему в гневное лицо дерзкий, но не успел он и кончить своего присловья обидного, как могучий удар по уху бросил его на землю.
Отец Упирь сразу запылал боевым огнем.
– Эй, вы, там… красноселы… – загремел он. – Срамники, бабы, куда вы?! Ну, за мной!..
И отец Упирь повел за собой сбрендивших было красноселов так, что доброселы сейчас же пятки показали, и гнали их красноселы до самых их овинов. Победа была полная, а на другое же утро отец Упирь весь в синяках стоял, потупившись, пред владыкой, и тот мыл ему голову и так и эдак…
Ежели у кого на дворе зашалит домовой, отец Упирь бросает всякую работу и спешит православному на выручку: он грозно поет, он гневно кропит по всем углам и гордо возвращается к своей миловидной, но тихонькой, запуганной его буестью матушке… Отец Упирь крепко любил веру православную, а в особенности язык богослужебный, старинный: «дондеже», например, или «во веки веков» – красота!.. А «видехом бо звезду его на востоце»?! Но в то же время и сила бесовская обладала каким-то обаянием, которому отец Упирь никак не мог противиться. Раз он отнял у кого-то из богопротивных володимирцев заговор оборотня, и до того захотелось ему испробовать на себе этот заговор, что он просто ночей не спал. В самом деле, оборотиться в волка, скажем, и носиться, стращая всех, по лесам, по кладбищам, ночью – брр… И до того овладела им бесовская сила, что он раз не вытерпел и вышел в темноте на двор и, весь от предвкушения ужасов леденея, забормотал:
– На море, на окияне, на острове на Буяне, на тихой полянке светит месяц на осинов пень, в зелен лес, на широкий дол. Около пня ходит волк мохнатый, на зубах у него весь скот рогатый, а в лес волк не заходит, и в дол волк не забродит…
Отцу Упирю вдруг показалось, что он уже превращается в волка, и он, весь от ужаса потный – а вдруг забудешь, как из волка обратно в батюшку оборотиться?! – с вытаращенными глазами влетел в избу, забился к матушке под бочок в постель теплую и долго все про себя молитвы всякие творил.
Язычников поганых – по лесам много еще их жило – отец Упирь не терпел и всегда готов был во славу Господню выступить против них во всеоружии буйного слова его, а буде потребуется, то и мохнатого кулака: удержу никакого не знал отец Упирь в делах Господних! И до того запугал он всех любителей старинки дедовской, что они от праведного гнева его прятались и всячески старались отводить ему глаза. Был, например, за городом, в сторону Боголюбова, дол Ярилин, а в долу том ключ гремячий, будто бы стрелой громовой пробитый. И исстари ходила к ключу тому молодежь на Семик да на Троицу попеть, поплясать вокруг березки разряженной, наладить там себе яичницу вскладчину и всячески повеселиться. Отец Упирь всякий раз неукоснительно являлся туда, чтобы помешать невегласам творить игрища сии бесовские. Тогда те придумали часовенку эдакую непыратую[14 - Непыратый – неказистый, плохой, бедный.] над ключом поставить. Этим закрыли они себя от попа лихого и уже спокойно приносили седому духу ключа-громовника дары свои: и холсты, и полотенца, и – иконки немудрящие. И отец Упирь ничего поделать не мог.
Попробовал было он выступить и против беса, но тут дело кончилось совсем плохо: толпа парней с рожами, сажей вымазанными, в вывороченных тулупах, сгребла его в темноте и как ни был он силен, так отвозила его, что он потом две недели на печи у себя лежал, и бедная попадья, до смерти запуганная, все отварами какими-то его отпаивала из травок, добытых у ведуна из деревеньки лесной, Раменье, за рекой… И поневоле должен был он оставить камень бесовский в покое, хотя сердце его и закипало при виде этого обиталища силы нечистой всегда, а в особенности теперь, в канун Иванова дня. Он просто излиховался весь и места себе не находил…
Было воскресенье. Погода стояла на удивление: солнечно, тихо и как-то весело. А эти вечера золотые, задумчивые, когда и без беса души человеческие играют не наиграются? Как ни звони там свещегас к вечерням, народ в церковь колом не загонишь – сидят над рекой, в синие дали поглядывают да песенки про себя напевают. И летают их души над землей нарядной, ровно вот касатки быстрокрылые… У камня окаянного пестрым рядком молодежь сидела и, глядя на реку, песню веселую пела:
Как за гортницей, за повалушею
Не в гусли играют, не в свирели говорят:
Говорят мои подруженьки на игрища идти…
А меня ли, малодешеньку, свекровь не пускает,
Заставляет свекор-батюшка гумно чистить.
Гумно чистить, метлой мести…
Уж я в сердце взойду и метлу изломлю, —
веселее зачастил хор, и какая-то красавица вылетела поперед всех и закружилась в пляске бешеной:
И метлу изломлю, и гумно истопчу,
А сама ли, молодешенька, на игрища пойду:
Наскачуся, натяшуся, наиграюсь молода!..
Отец Упирь налился огнем: все это прямо на смех ему, отцу духовному, творят невегласы. Это – неуважение к сану его… Не угодно ли: под самыми окнами!.. Но он помнил рожи, вымазанные сажей, – главное, опять владыка выговаривать будет, а то и епитимью какую загнет! – и, бессильный сделать что-нибудь против невегласов, метался по крохотной, заставленной темными образами горенке своей, как тот бурый медведь в клетке, которого он видел недавно во дворе великого князя перед травлей…
И вспомнился ему вдруг недавний престол у матушки Боголюбивой, когда и мнихи, и гости их – «ихже не бе мощи и счести» – перепились преизлиха зело. Да и сам он так нахлебался, что едва потом своего Миколу Мокрого отыскал… Да и разве одно Боголюбово: «в монастырях часто пиры творят, созывают мужи вокупи и жены и во тех пирах друг друга преуспевают, кто лучший сотворит пир. Сия ревность не по Боге…» Прав Даниил Заточник, иже о чернецах глаголет: «Мнози отшедше мира сего возвращаются аки псы на своя блевотины, на мирское гонение и обиходят домы и села славных мира сего, яко пси легкосердии. Иди же братцы и пирове, ту чернцы и черницы и беззаконии, отческие имея на собе сан, а блядив норов, святительски имея на собе сан, а обычаем похабь…»
И Володимир, нежась в лучах солнца купальского, веселился кто во что горазд, а отец Упирь казнился в горенке своей превеликой казнию духовной. Нет, пусть там как хотят, а он будет вести свое дело, идти своей стезей!.. И отец Упирь присел к столику у оконца, в которое дышал заречный ветерок, и стал с натугой великой, до поту, сочинять свое обличение, которое скажет он невегласам, непутной пастве своей, в будущее воскресенье. Он долго думал, как начать, но, наконец, ухватился, и мысли его понеслись, как табун диких лошадей в степи бескрайной.
«…и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится, – налаживал отец Упирь, потея, речь свою. – Встучит город сей и возгремят в нем люди… Стучат бубны, голосят сопели, гудят струны, женам и девам плескание и плясание, хребтом их виляние и ногам их скакание и топтание. Тут мужам и отрокам всякое прельщение и падение, – отец Упирь вспомнил, что делается в эту святую ночь по садам вишневым, и его опалило, – и женам незамужним беззаконное осквернение, девам растление… И возвращаясь домой на рассвете от того великого хлопотания, люди падают аки мертвии, а обавники-мужчины и женщины-чаровницы по лугам клязьминским и по болотам, в пути в дубравы ищут смертной травы и привета, чревоотравного зелия на пагубу человечеству и скотам, те же и дивии копают корения на потворение и на безумие мужам и все то творят с приговоры сатанинскими…»
И вдруг рвение его упало: да разве не гремел он об этом в церковке своей прошлым годом? Разве не осуждает церковь хлопотание сие вот уже века? Почитай, четыреста лет уже крестились, идолы, а все творят свое!.. Так что же делать? Почему власти духовные не примут мер решительных? Взять хоть гремячий ключ в Ярилином долу – заставил же он, Упирь, придавить духа поганьского святой часовенкой!.. Надо опять сходить к владыке… Да-да, знает он, что надоел пестрым властям настояниями своими, но пусть Господь посмотрит, кто скорее устанет: он ли обличать их, или они, нерадивцы, лениться?
Он решительно встал.
– Эй, мать! – крикнул он своим громовым голосом. – Давай мне иматий[15 - Иматий (у священников) – длинный однобортный кафтан без воротника.] новый… Да и гуменце[16 - Гуменце – выбритое место на макушке, тонзура.] погляди, не заросло ли…
– Куды опять собрался, Аника-воин? – появляясь в двери, спросила матушка, миловидная бабочка с усталыми глазами: уж очень замаял ее поп своим рвением неумным. – Сидел бы лучше дома…
– Ну-ну-ну… – сурово остановил он ее. – Погляди-ка гуменце-то. Как?
– И глядеть нечего: позаросло… Да ты куды опять?