И Рябинин прав. На днях князь сказал мне, пожимая мою руку: «Я благодарен вам за знакомство с Рябининым. Он имеет глубокие познания в художествах. Правда, наружность его несколько странна, но зато он так умен и так оригинально обо всем судит!»
При княжне Рябинин чувствует себя как бы неловким. Ты знаешь, что его смутить трудно, а перед нею он явно смущается.
Один раз, князю и мне, рассказывал он содержание своего нового романа, который давно намеревается писать. Мы слушали его с большим вниманием, потому что он говорил с увлечением; вдруг в дверях появилась княжна… Рябинин увидел ее и остановился на самом интересном месте своего рассказа. Через минуту он продолжал, но одушевление его исчезло, он старался кончить рассказ свой как можно короче.
В другой раз в присутствии княжны зашел разговор о музыке. Князь человек совершенно артистический и меломан, между прочим. Для него итальянская опера – верх возможного совершенства.
– Выше Россини, – говорил князь, – выше его я никого не знаю в музыкальном мире. Моцарт и Бетховен прекрасны, слова нет, да в них много, если так можно выразиться, дикости. Правда, моцартовский «Дон-Жуан» создание колоссальное… но в Россини все: и сила, и грация, и нежность, – это музыкальный Рафаэль. Его «Танкред», «Семирамида», «Donna del lago…»
– Да, князь, люблю и я Россини. Звуки этого итальянского чародея полны и роскошны, как морские волны, и в них сладко нежиться… Средиземное море, купол св. Петра, звуки Россини и торкватовы октавы – вот поэзия жизни. Впрочем, что касается до музыки, то мы должны обратиться к княжне. Все наши мнения уничтожатся перед ее музыкальным авторитетом…
И с низким поклоном он обратился к княжне. Княжна взглянула на него и этим взглядом молча спросила у него, зачем он беспокоит ее?
– Я летом не занимаюсь музыкой: я гуляю по саду и езжу верхом, – сказала она по-французски, не обращаясь ни к кому.
Князь и Рябинин вскоре после этих слов вышли из комнаты, а я подошел к ней.
– Вы бываете очень немилосердны, княжна.
– Немилосердна?
– Он, право, заслуживает, чтобы вы обращались с ним снисходительнее…
– Кто же это он?
– Рябинин, княжна.
– Как он смешно говорит и какая у него страшная и большая запонка на галстухе, точно фермуар!.. – произнесла она протяжно и пресерьезно.
– Я не думал, чтобы вы обращали внимание на одну только наружность. Он, может быть, одет, княжна, не так, как одеваются светские люди, не имеет их ловкости, но он человек вовсе не дюжинный, он…
– Ах, боже мой! – воскликнула княжна в нетерпении, – что мне за дело до всего этого?..
– Отчего же такое оскорбительное невнимание к человеку, который…
– К человеку, который мне кажется скучным… Неужели все ваши поэты так же милы, как он?
Я ничего не отвечал на этот вопрос.
– Вы хотите, – продолжала она, – вы хотите, чтобы я со всеми была одинакова, чтобы я всем равно с пошлою доверчивостью, с детским простодушием высказывала мой образ мыслей? Я могу быть доверчива, я буду откровенна, но с тем, кого уважаю, кого… А ваш господин Рябинин, хотя он и пишет стихи, по вашему мнению, верно лучше Ламартина, все-таки смешон. И как он страшно поднимает указательный палец, когда заговорит, и как забавно хмурит свои брови. Скажите ему, что это совсем нехорошо… – И с этим словом она вышла из комнаты, оставив меня одного.
Слышишь ли ты? Княжна только с тем откровенна, кого она уважает, кого… Она не договорила… Растолкуй мне, ради всего на свете, что это значит? что она хотела мне сказать этим? Я не смею думать, чтобы я мог заслужить ее уважение; я был бы дерзок, если бы мне вошла в голову мысль, что она любит меня… По крайней мере, со мной она часто говорит довольно серьезно, она не считает меня недостойным своего общества, на меня она не смотрит с такою гордою недоступностью, как на Рябинина. Чему же приписать все это? Тысячи сомнений и надежд попеременно раздирают и волнуют меня.
Я похож на утопающего, который то видит берег и спасение и одушевляется на минуту, рвется к нему, к этому берегу, напрягая последние силы; то, отчаянный, предается гибельным волнам, влекущим его в бездну… Мне и горько, и весело… Я, право, не знаю, что со мной…
Я забыл сказать тебе, что старушка с усиками к Рябинину питает еще большее неблаговоление, чем ко мне.
– Что, князь, этот длинный человек, который приехал к вам недавно, стихотворец, что ли? – ворчала она, искоса посмотрев на меня.
– Он теперь один из первых наших поэтов, – отвечал князь.
– Из первых? а какой имеет чин?
– Не знаю; он нигде не служит.
– Не служит? Что ж, он баклуши бьет да стишки пишет?.. Первый стихотворец! Да в наше время первые стихотворцы были и первыми государственными людьми… Покойник Гавриил Романович был министр и действительный тайный советник, человек, пользовавшийся милостью в продолжение трех царствований. Императрица особенно изволила его отличать от всех других: он был любимым ее статс-секретарем. Вот будто сейчас вижу, как он у княгини М*. читает свои стихи на смерть графини Румянцевой. Когда он продекламировал:
Румянцев молньи дхнет сугубы, Екатерина – тишину… – он, как теперь помню, посмотрел на меня, а у меня слезы так и лились…
Не правда ли, старушка забавна?
XI
25 июля.
На днях княжна опять завела со мною речь о французской литературе. Гюго она уже пожертвовала мне, но Ламартина сильно отстаивает. Я решительно объявил ей, что она в музыке гораздо далее, чем в поэзии. «Но я не могу вам передать на словах всего, что я думаю о его таланте, я вам напишу… – сказала она мне, – я постараюсь вам изложить все мои мысли о нем, не знаю только, сумею ли. Впрочем, чувствую, что я буду дурная его защитница».
Я принял эти слова за шутку, но вчера ко мне пришел Ваня и принес от княжны «Meditations Poetiques» с заметками карандашом. В книге я нашел листок почтовой бумажки, сложенный в виде письма и весь исписанный рукою ее по-французски… Так она не шутила? О, великий, гениальный Ламартин! без тебя она не стала бы писать ко мне! Жадно пробежал я этот листок – и потом положил его в карман, взял книжку Ламартина, присланную ею, и отправился ходить… Мне захотелось еще перечесть ее строки где-нибудь подальше от дома, на свободе… В версте от княжеского дома, живописно извиваясь, протекает небольшая речка; один берег ее довольно холмист и покрыт мелким березовым кустарником, между которым растет шиповник и дикая малина. Середи кустарника возвышается одинокая береза, пощаженная топором и на свободе широко разросшаяся. От нее идут тропинки в разных направлениях вниз к реке. Здесь деревенские мальчики и девочки собирают малину. Береза эта видна издалека, и, гуляя, я часто отдыхаю в тени ее развесистых ветвей и смотрю на противоположный берег, где желтеют поля, засеянные овсом и рожью, да вдали чернеет деревня…
И в этот раз я отправился к привычному месту моего отдохновения, к этой березе. День был сероватый. Солнце на минуту выглядывало из-за облаков и потом тотчас пряталось. Я расположился под березою, вынул из кармана листок княжны и в таком уединении принялся читать его. Я не сомневался, нет, – у нее глубокая душа, я говорил тебе об этом и прежде… Что за беда, что она увлекается французскими фразами: ведь и мы с тобой эти фразы не различали некогда от истинной поэзии!
Я читал и перечитывал ее строки; в голове моей опять забродили странные мысли, несбыточные картины… И все это было для меня правдоподобно. Теперь я краснею, вспоминая о странном состоянии, в котором находился тогда. Друг! не суди меня строго холодным рассудком, не морщись, читая журнал мой с ледяною важностью мудреца, не сожалей обо мне, как о заблуждающемся мальчике. Мне нужно теперь твое сочувствие, мне необходим в эту минуту ты, с твоею бесконечно-любящею душою!..
Вдруг вблизи меня кусты зашевелились, я привстал и увидел любимца княжны, Ваню, который за час перед этим принес мне от нее книгу. Он, сбегая по тропинке к реке, нисколько, кажется, не подозревал, чтобы кто-нибудь за ним подсматривал. Меня удивило, что он так далеко от дома и один. Сбежав подгору, Ваня стал на колени и наклонился к воде, чтобы спустить кораблик, склеенный искусно из картонной бумаги, – свою новую игрушку, которую он показывал мне в восторге накануне… Спущенный на воду кораблик заколыхался и скоро остановился без движения… Ваня стал поправлять его палочкой, но кораблик его не слушался и не двигался с места. Он бросил палочку в воду и лег на песок, облокотясь на руку. Я спустился тихонько вниз и из-за куста смотрел на него. Он лежал серьезно, будто думал о чем-то, не спуская глаз с речной поверхности. Наконец вскочил, поднял камень и с досадою бросил его прямо в середину кораблика – и кораблик вместе с камнем пошел ко дну. Ваня засмеялся, бросил еще камень в воду и хотел бежать на гору, – но я вышел к нему навстречу – и он, удивленный, остановился.
– Ваня, как ты это очутился так далеко от дома? – спросил я его.
– Я ушел тихонько. Маменька все велит мне гулять в палисаднике, а палисадник такой узенький, так скучно. Маменька велит мне спускать мой кораблик в пруде, а пруд зарос травой…
– Зачем же ты утопил свой кораблик?
– А затем, что он стоял на одном месте. Мне хотелось, чтобы он плавал.
– Он не мог плавать, потому что нет ветра…
– Коли не мог плавать, так и не нужно его. Когда вы поедете с княжной кататься по озеру, вы возьмете меня с собой?
– Как с княжной? Отчего же ты думаешь, что я непременно поеду с нею?
– Она вас любит, так вы с нею и поедете.
– Разве она меня любит? Кто тебе сказал?
– Она меня про вас все спрашивает, я ей рассказываю, как у вас бываю. И меня она любит, и про меня все расспрашивает у папеньки.
Я расцеловал Ваню, я почти готов был поверить словам его… Он дитя? да ведь иногда дети видят лучше взрослых… Ваня вырвался от меня: ему надоели мои жаркие ласки – и он убежал.
Было около четырех часов, когда я возвратился домой и пошел в комнаты к Рябинину, но он уехал в Москву. Жизнь деревенская, кажется, не по нем. Он не шутя полюбил Английский клуб и иногда возвращается оттуда часу в восьмом утра, проиграв целую ночь в палки.