– Я был в своей комнате, княжна.
– Что это значит?
– То, что мне здесь нечего было делать.
– А я вас везде искала, я хотела сама ангажировать вас…
– Я вам благодарен за внимание, но вы и без того слишком устали от танцев.
– Да, это правда, я много танцевала.
– Так вам было весело?
– Очень весело.
Она выронила букет из руки. Я его поднял и отдал ей.
– В этом букете недостает одного цветка, княжна.
– Какого цветка?
– Я видел этот цветок в петле чьего-то фрака…
– А! у меня отнял его Анастасьев: теперь я вспомнила. Так что же?
– Вы уже забыли об этом? Княжна засмеялась.
– Разве это такое важное событие, чтобы о нем помнить целую вечность?
Я понял всю глупость моего вопроса и смутился. В этот раз княжна не уронила, а бросила букет на пол и еще оттолкнула его от себя ногой.
Я опять поднял его и положил в свой боковой карман. Она посмотрела на меня с величайшим изумлением.
– Для чего вам эти завянувшие цветы?
– Я буду беречь их, как воспоминание об вас.
– Воспоминание? – Она изменилась в лице. – Что это? вы оставляете нас?
– Я должен был бы оставить ваш дом, но я не могу, – у меня недостанет столько твердости.
– Посмотрите, светает, – сказала она, прерывая меня, – как хорош нерешительный свет зачинающегося дня и как неприятно смотреть теперь на эти догорающие свечи, на жалкие остатки бального блеска!.. Ах, вот мисс Дженни! она, верно, ищет меня. До завтра…
Я поклонился ей, долго смотрел на нее удаляющуюся и думал: «Если б она знала, как я люблю ее!»
– Суета сует и всяческая суета! – произнес Рябинин, ухватив меня за руку… – Я подкрепил себя ужином, ты это видишь, ну, а теперь пойдем спать; остальное же все – суета сует!
XV
8 октября.
Вот месяц, как не принимался я за перо, да и писать не о чем. Три недели, как мы живем в Москве, – говорю мы, потому что я с Рябининым принадлежу также к семейной свите князя. Князь в последнее время сделался к нам еще внимательнее: он так привык к нашим фигурам, что без нас, я уверен, ему было бы скучно; расположение его к нам совершенно искреннее, но оно тяготит меня, мне совестно жить на чужой счет, бог знает для чего; есть чужой хлеб даром. Я списал, по просьбе князя, небольшой акварельный портрет с княжны и ужасно недоволен им, а князь от него в полном восторге. Он показывает его всем знакомым своим – и они, по крайней мере при мне, также приходят в восхищение от моей работы, от моего вкуса и от поразительного сходства этого портрета с оригиналом. В самом деле, сходство есть, но я вовсе не уловил поэзии ее выражения; правда, это и нелегко. Как передать, например, ее глаза, то глубокие и томные, то светящиеся детскою, простодушною радостию? Разумеется, где же этим господам входить в такие тонкости! Отделка хороша, черты лица схвачены – и портрет чудесный. Рябинин тотчас, однако, заметил мне, когда я принес к нему оконченный портрет: «Превосходно! мастерский штрих! но нет этого». Именно, нет «этого»! Он прав.
Портрет не мог быть удачным, потому что, когда я писал его, у меня все вертелся в голове Анастасьев. Кстати о нем: по Москве ходят темные слухи, что он жених ее, что покуда это хранится в тайне и что будто бы такие-то обстоятельства заставили князя отложить поездку в чужие края. Я готов был бы, пожалуй, поверить этим сплетням праздношатающихся светских особ обоего пола, но княжна не выйдет же замуж не любя – она, созданная для любви пылкой и бесконечной? К Анастасьеву она просто ничего не чувствует: это увидел я из ее отзывов о нем. Он, если ему угодно, может иметь на нее виды, да ведь ему не удивить и не соблазнить ее своим богатством? Нет, слухам этим верить смешно и глупо! Зачем же он не выходит у меня из головы? Зачем же всякий раз, когда заговорят о княжне и о нем, у меня сжимается сердце? Другой, на моем месте, назвал бы это предчувствием… Скажи мне, друг, не правда ли, верить предчувствиям нелепо? Только люди с раздраженными нервами да женщины верят предчувствиям…
С ней я вижусь теперь не так часто; деревенская жизнь не воротится. Мое счастие и спокойствие, кажется, исчезли также невозвратно. Здесь она должна беспрестанно выезжать то в театр, то к своим кузинам и тетушкам, показывать им свою рассеянную лень. Она редко дома. Уже перед нею открывается длинный ряд балов и различных празднеств… И он будет везде перед нею каждый час, каждую минуту. Не отходя от глаз ее, он может ее приучить к себе, далее сделаться ее необходимостью, как сделались мы для князя.
И в те минуты, когда он глядит на нее, говорит с ней, наклоняется к ее плечу, как, помнишь, на бале, в те минуты я один лежу на своем диване в мучительном состоянии; тоска медленно, расчетливо впускает в меня свое жало и незаметно высасывает кровь мою. Мне ни за что не хочется приняться, все лежал бы на диване и не глядел бы на свет божий. Только по утрам я учу Ваню рисованию, по ее просьбе. У этого мальчика славные способности. Но я не желаю, чтобы он сделался художником в каком-нибудь роде, да не только художником, хоть сколько-нибудь глубоким человеком. Что за охота страдать и терзаться напрасно страданьями и терзаньями, которые неизвестны другим счастливчикам, людям умным и практическим?.. Две светлые, отрадные минуты, в которые готов обнять целый мир, – и потом непрерывные годы тьмы, мучений, и жалоб, и проклятий…
Я начинаю опять ссориться с жизнью. Тяжела жизнь!..
Я завидую Рябинину, никогда не унывающему, – или он умеет скрывать свою внутреннюю боль, так что не морщится от нее? Дома его и не ищи: он или проповедует князю о святыне искусства, или играет в карты в Английском клубе и пьет портер, потому что с недавнего времени портер предпочитает другим напиткам. Всякий день также он уверяет меня, что скоро засядет дома и примется за основательное изучение древностей, и в особенности древнегреческого языка…
Вчера княжна ехала куда-то на вечер и перед отъездом прислала за мной Ваню. Ей хотелось, чтобы я посмотрел на нее в полном блеске. Стало быть, она помнит же обо мне, думает обо мне?
XVI
20 октября.
Она помолвлена. Все поздравляют ее и князя… И мне надобно идти поздравлять их? И я пришел поздравить его. Он спросил меня, не болен ли я? «Нет, я чувствую себя очень хорошо», – отвечал я. Потом он стал говорить мне, что я, верно, вполне извиню его теперь, зная настоящую причину, заставившую отложить его поездку в чужие края; что его будущий зять хотя по наружности кажется человеком холодным, но, несмотря на это, любит искусства и тратит большие деньги в Париже, помогая тамошним художникам и поощряя их деятельность. Мне это необыкновенно приятно; к тому же, очень полезно знать… Я поздравлял и ее, она молча поблагодарила меня с тою приветливостью и грацией, которою удостоивают светские девушки людей простого сословия…
Как же она, созданная для любви пылкой и бесконечной, решилась выйти замуж; за человека, которого не любила? Верно, она пожертвовала собой?.. Да зачем ей приносить такие жертвы? У нее была свободная воля, отец – ее покорный слуга: она могла сделать свободный выбор. Она и сделала свободный выбор. Анастасьев предложил ей себя, и она подала ему свою руку, без всякого размышления, оттого, что пренебречь таким женихом было бы безрассудно, одержать же победу над миллионами славно! Теперь не только московские грации, но и петербургские, и все даже европейские грации большого света безгрешно могут позавидовать ее участи… Одна только бабушка с усиками, говорят, ворчит и сердится на свою внучку за то, что она не будет ни графиней, ни княгиней: да кто же станет смотреть на эту брюзгливую развалину? Она отстала от всего на тысячелетие, она не знает, что в наше время аристократия в деньгах, а не в титлах. Люди нашего времени сделались поумнее того блаженного времени, в которое она расцвела; нам нужна звонкая монета, а не пустозвонные величанья. Деньги и деньги! Рябинин понял жизнь.
Но что же ей, этой княжне, этой глубокой девушке, до общего мнения, до денег, до богатства? Она говорила, что ей нужно море, сливающееся с горизонтом, восхождение солнца; она говорила, что ей вечером на озере с бедным живописцем лучше, нежели в бальной зале; что у нее есть и восторг, и слезы, и молитвы! А бедный, бессмысленный живописец слушал благоговейно ее сладкие речи и малодушно верил этим речам; поставил ее на драгоценный пьедестал и молился ей, и любовь к ней сделалась для него жизнию, необходимостью, высшим счастьем! Вольно же ему было дурачиться, ее благосклонное внимание счесть за любовь, ее рассуждения о литературе, писанные от нечего делать, за средство выказать свою душу, обнаружить стыдливое чувство любви! вольно же ему было жить в несбыточной мечте, окружить себя призраками, таять и блаженствовать от собственных фантазий!..
Ведь не замуж же в самом деле идти за него княжне!..
Да, я, презирая имя мечтателя, мечтал, как сахарный пастушок; я грезил, как помешанный; я окружал себя обманом и ложью до последней минуты; называл догадливость милых и рассудительных людей сплетнями; не внимал благоразумным советам; шел ощупью, закрыв глаза, не зная куда и зачем, и вот – остановился в раздумье на самом краю бездны… Возврата нет. Ну, теперь, без ребяческого трепета, без бабьего ропота кинься в эту бездну!..
А искусство, ты спросишь? а жизнь для искусства?.. Надо сбросить с себя все обманы, отогнать от себя все призраки, разоблачить себя донага, по крайней мере хоть в последние минуты явиться действительным человеком, без всяких пошлых претензий… Друг! если бы я любил искусство, если бы во мне было истинное призвание, я не променял бы его, это святое искусство, на женщину или, забывшись, тотчас бы опомнился и, выйдя с торжеством из заблуждения, обновленный, принялся бы творить, а для меня, ты видишь, искусство – дело второстепенное. Теперь ясно мне, что она была для меня выше искусства, иначе я не был бы убит… Да, я убит! Я не хочу жить, и мне не для чего жить. Если бы я так любил искусство, как ее, я был бы великим творцом.
«Что умирать? я мнил: быть может, жизнь Мне принесет незапные дары; Быть может, посетит меня восторг И творческая ночь и вдохновенье…» Нет, полно!.. Ни творческих ночей, ни вдохновенья у меня не могло быть… Я становился на ходули, чтобы казаться чем-нибудь; две картины мои удались и понравились – довольно… Бросай кисти и палитру. Мне ничего не нужно, ничего!..
22 октября.
Остается десять дней до ее свадьбы. Я сказался больным и никуда не выхожу… Рябинин приходит ко мне и говорит много, кажется, все в утешение мне; я ничего не могу слушать. Пусть будет она счастлива. О, я желаю ей счастья от всего моего сердца!.. Обними меня и прости меня. Мы уж с тобой не увидимся!
XVII
Однажды утром, в те часы, когда в доме князя обыкновенно все покоится сном сладчайшим, горничная княжны, бледная как смерть, вошла на цыпочках в ее спальню, едва прикасаясь ногами к ковру. Там, в этой спальне, еще не рассветало: темно-зеленые шелковые шторы были опущены. Княжна, разумеется, почивала. С осторожностью подошла горничная к ее постели, отдернула шелковую занавеску и тихонько, не вдруг разбудила ее, чтобы не испугать…
Княжна полураскрыла глаза и, не отнимая головы от подушки, в полусне невнятно спросила у нее:
– Что тебе надобно? который час?
– Еще очень рано, сударыня, – отвечала горничная, – но я беспокою вас, потому что у нас в доме случилось несчастие…
– Какое несчастие?