– Оно коне-ешно! – говорит отец и бежит в чулан. – У нас от праздничка селедочка осталась, – ухмыляется он, – мы съедим ее за чаем-то, а то еще протухнет, грешная, – и вопросительно глядит в лицо Шаврова.
– Мо-ожно, – тянет гость, – отчего-о нельзя? С нее чаю выпьешь больше… – Обернувшись к вошедшей матери, он говорит: – Мы тут с мужиком твоим насчет пенечки толковали… Благодать у вас, Ондреевна, мочить ее в реке!.. Вон у Ведмедевских в копани-то – желтая, кургузая, как жулик, а у вас на подбор – волокно к волокну…
Мать, поставив на скамейку ногу, подвязывает оборвавшуюся лапотную веревку.
– Кабы достатки, – говорит она, вытирая нос, – весной бы рубля по три шла, а то по два с четью ухайдакали.
Отец лезет под лавку за бруском – ножик поточить, а Шавров вздыхает:
– Ишь ты, уж прода-али?.. Знамо дело – весна цену надбавляет… Жалко, что поторопились, очень жалко…
– Разве с ними сговоришь? – кричит отец, сидя на корточках. – Прода-ай, старик! Прода-ай, старик!.. Вороны!.. Я им: погодите, бабы, вот Созонт Максимович приедет – разговор у нас с ним был, а они, дубье: по-одати, Христово рождество-о!.. Черти драные!..
Мать удивленно смотрит на отца, будто собираясь сказать: «Что ж ты брешешь, старый дьявол?» – но молчит; сестра моет чашки, я играю с дымчатым котенком Фролкой.
– Значит, та-ак, – гладит бороду Шавров, – поторопились малость; я бы много больше дал… Ну, что же делать? Сами виноваты… Ишь ты – котенок-то какой веселый! – оборачивается он ко мне. – Поцарапал, поди, руки-то?
– Нет, он легонько, – отвечаю я, – он – умный…
Созонт Максимович оправляет подпояску, пристально разглядывает меня со всех сторон и, потягиваясь, говорит:
– Слушай-ка, Лаврентьич, у тебя мальчонка-то никак пустопорожний, а? Отдай-ка, братец, в пастушонки, правое слово!.. Денег-то, чай, в доме мало – самому нужны, а я в цене не обижу…
Отец смотрит на меня и на сестру, которая пыхтит у самовара, стучит пальцами о стол и говорит раздумчиво:
– Денег, Созонушка, если по правде – совсем нету ни гроша.
Оглядев всех нас поочередно, он конфузливо смеется.
– То-то вот и дело, – разводит руками гость.
За столом, во время чая, Созонт Максимович еще раз осмотрел меня, велел подняться, потом вымолвил:
– Тринадцать цариков, хозяйские лапти, к троице – новый картуз, служить до покрова, до белых мух…
Отец вздохнул:
– Уж, видно, тому делу быть.
Распили магарыч, помолились богу, ударили по рукам. Созонт Максимович уехал восвояси.
А через неделю мать уложила мне в мешок две смены рубах, суконные онучи, гребешок и шарф, надела новый крест, дала теплые варежки и, благословив, заплакала.
– Слушайся, детенычек, хозяина, не озоруй, – причитала она. – С этаких-то пор в чужие лю-юди!..
Дом Шавровых самый видный. С середины деревушки, на широкой прямой улице, желтеют новые ворота, узкое крыльцо с лохматым ковылем, красные оконные наличники и просмоленная тесовая крыша. Через дорогу, около сарая, – кирпичная лавка под железом: «Торговлья мелкого и крупного товару», у крыльца – колодец с журавлем, левее – маслобойня.
В просторных сенях с потолком и деревянным полом нас встретила краснощекая сноха Созонта Максимовита – солдатка Павла. В руках у нее глиняная чашка рыбьего студня, под мышкою – хрен. Скрипя полусапожками на медных подковках, она через плечо сказала, оглядев нас:
– Подождите на крыльце: мы обедаем.
– Кто там, Павленька? – спросил из теплушки Созонт Максимович.
– Не знаю, – дернула баба головою. – Какой-то чужедеревенский мужик с мальчишкой.
– Это мы, Максимыч, мы-ы, – отозвался отец, снимая в дверях шапку. – Пастуха тебе привез – Ванюшку! – и полез за бабой в избу. – Что ж ты стал, пойдем! – обернулся он ко мне. – Пригладь волосья-то…
Изба светлая, чистая, в два больших окна, с дерюжными половиками от дверей, по-белому. В задней стене – полустеклянная дверь в горницу, у печки шкафик для посуды, в углу – деревянная кровать под одеялом из разных лоскутков, на косяке в проволочной клетке – пара веселых перепелов, а на шестке, у блюдечка с водою, сизый ручной голубь.
За широким крашеным столом под образами – сам Созонт Максимович, рядом с ним – брат Федор, по прозванию Тырин, длинношеий щипаный журавль, за Федором – Гавриловна, жена Созонта; на конике – бабушка Федосья Китовна в повойнике, слюнявый полоумный Влас, меньшой хозяйский сын, жена его Варвара и солдатка Павла; на скамейке девка Любка, два работника и нищий.
– Пастуха-а привел? – поет хозяин, глядя на сноху. – Ла-адио, погляди-им… Садись обедать с нами… Павла, принеси им ложечки.
У всех веселые лица, хлеб – как пшеничный, соленая рыба с квасом – век бы ел. Большие начали разговаривать о конопляном масле, а я поспешно цеплял квас.
– Ешь ты, парень, за двоих, до поту, – пошутил Созонт Максимович, следя за мной. – Поглядим, какой будешь работничек.
Отец незаметно наступил мне на ногу и, конфузливо смеясь, ответил:
– С первачка-то всегда так… Еда у вас уж очень скусная!
– Поработавши как следует, – добавил Шавров.
Мужики расхохотались. Я потупился.
– Что ты оговариваешь? – сказала Китовна. – Заржали, демоны! Накорми вперед, тогда спроси и работу… Ешь, милый, не гляди на дураков, – обратилась бабушка ко мне и подложила новый ломоть хлеба. – Тебе годов двенадцать будет?
– Четырнадцатый.
– Мелкова-ат, – покачала головой старуха. – Ну, да ничего, поправишься, бог даст… Ты ешь получше, не гляди на дураков.
После обеда Созонт Максимович, подведя меня к дверям в горницу, ткнул пальцем:
– Видишь?
В горнице стояли кованые сундуки под ковриками, на окнах, как у попа, кисейные занавески, вдоль стены – в ряд гладко тесанные березовые стулья, на двух маленьких столах – голубые скатерти с разводами, в переднем углу, сплошь заставленном угрюмыми иконами, тяжелые старинные лампадки на медных цепях с неугасимой посредине. Пахло ладаном.
– Чисто в церкви, – сказал я.
– Ходить тебе сюда нельзя, понял? – проговорил Шавров. – В чулан тоже не смей, – ткнул он пальцем, где чулан. – И в лавку не смей… Не послушаешься, отстегаю хворостиной и пошлю домой, к отцу. Ступай теперь с Любашкою поить коров.
Пока не стаял снег, я помогал по дому. Утром бегал за водой на самовар, чистил сени и крыльцо, задавал скотине корм, вил поводья к пашне, резал хворост. С первых же дней меня – не знаю почему – невзлюбила Павла. Гладкая, задорная, самолюбивая, она с утра до вечера хохотала на всю улицу со свекром, Созонт Максимычем, или с работниками, а стоило мне ненароком подвернуться, как она сжимала плотно губы, хмурилась и норовила поймать за щеку или за ухо. Сначала я крепился и, хоть больно, но посмеивался. Раз в сарае, убирая с нею сено, в шутку я схватил даже за грудь ее, но солдатка побледнела и, вцепившись в волосы, с силой ударила меня об пол. Перепуганный досмерти, я молчал. Баба тоже не промолвила ни слова, только ноздри ее вздрагивали.
Вечером Шавров спросил меня наедине:
– Иванушка-пастушок, тебе воспу прививали аль нет?
– Как же, прививали, – сказал я, – Еще маленькому…