– Поздно сидите… Подай сюда кувшин!..
Слетела с головы шапка, в затылке отдалась тупая, ноющая боль, закружилась и запрыгала земля.
Нас били ногами и палкой, таскали по земле за волосы, заставляли становиться на колени и просить прощения.
В плотном кругу товарищей, разбуженных шумом и бранью, бегал Архип, всплескивая руками и визгливо крича:
– Глядите-ка ребятушки, они и посуду у меня украли, сукины дети! Ишь, оголодали, будьте вы трижды прокляты!..
– Дядя Архип, ты помолчал бы, – сказал Андрюшка Жук, – ведь ты же сам научил нас, а теперь ругаешься, а?
Мухин взвизгнул, как собака, которую огрели камнем по боку, и, брызгая в лицо слюною, схватил его за волосы, приговаривая:
– Я т-тебе покажу! Ты у меня узнаешь! Научи-ил? Научил? Воровству я тебя буду учить, проклятая душа?
Откопали перья и пух из-под копны, головы и лапки. Один из пришедших, Ерема Косоглазый, закричал:
– Нестер, утки-то, братец ты мой, наши, глаза лопни, наши! Смотри-ка на мету – от поля палец подрезан!.. А я думал борисовские!..
Опять нас били, таская по земле и вывертывая руки, совали в рот сырое утиное мясо, говоря злобно:
– Жрите! Жрите, ненасытные утробы! Жрите, чтобы вам подавиться, стервам!
Сначала мы плакали, прося прощения, а потом перестали: ни слез уж не было, ни силы.
Изо всей компании никто за нас не заступился. Один лишь Капкацкий начал было укорять:
– Что ж вы увечите ребят, разве они первые? Испокон веку озорство ведется, не годится, братцы, этак!.. Постегали бы кнутом или обротью, дома – отцу, матери пожаловались: пусть платят деньги за убыток, а то что же это…
Но на него закричали:
– Ты, видно, дьявол старый, сам с ними заодно!
Капкацкий плюнул, выругавшись, и отошел в сторону:
– По мне, хоть убейте… Меня ничем не удивишь…
Дома спросили, когда я приехал:
– Ты что какой невеселый? Дрался, что ли, с кем?
– Нет, я веселый, – ответил я, но сами собою брызнули слезы, я выскочил из-за стола и убежал в конопли.
«Эх, скоро узнают все!.. Опять начнут бить… На улице смеяться будут… Зачем мы это наделали?»
Медленно тянется время, голова – как в огне, сердце то ноет мучительно, то падает, готовое разорваться… Не знаешь, как лечь, куда положить голову, о чем думать. Нестерпимо хочется забыть пережитое.
«Умереть бы!.. С мертвого взять нечего… А если станут бить, – не стыдно и не слышно…»
Конопля шелестит. Горячими волнами пробегает по ее верхушкам ветер, она качается, как сонная. Пальцеобразные листья опустились и поблекли; лохматые головки сереют маленькими ядрами спеющих зерен.
Пришла Мотя. Молча села рядом.
– Зачем вы, глупые? – спросила тихо.
– Я не знаю…
– Сходку собирают. Ступай спроси старосту: пожалеет, гляди… На колени перед ним стань…
– Не пойду – мне стыдно, боюсь…
– Ступай. Отец сердит, платить ведь надо, а денег нет… Ругает он тебя…
…В избе у Еремы Косоглазого, хозяина уток, стоим на коленях, целуем ноги и руки у всех, клянемся с горьким плачем, что не будем никогда озорничать, а они пьют чай из светлого самовара, смеются и говорят:
– Знаем мы вас!
Калебан просит:
– Я твоих лошадей буду целое лето без денег пасти, прости нас Христа ради!
Федька обещает еще что-то сделать, и я обещаю, а староста вытирает пиджачной полою румяное лицо с капельками пота на нем, хмурит белобрысые брови, важно спрашивая:
– Что, чертята, плачете? – Бьет меня ладонью по затылку. – Кто кожелуп-то – староста? А ты – утятник, сочинитель! Я тебе припомню песенку!
Другие говорят:
– Он – мастер на эти штуки. Поглядим, как теперь запоет! Сотский-то близко? Вели бы на сходку их, – пора!..
Эх, горе наше, горе!..
Кольцо суровых бородатых лиц. Посконные рубахи, сапоги в дегтю и лапти. Седой старик толкает меня палкою в плечо.
– Рассказывай, как дело было. Становись посредине сходки и рассказывай… – Жмурит пухлые глаза без ресниц. – Лишнего не привирай. Что ты плачешь?
Сбежалась вся деревня: женщины, дети, подростки. Теснятся около нас, заглядывают в лица, шепчутся:
– Вот они, утятники-то… Били их иль нет еще?
– Ондрюха-то, бесстыжая харя, Ондрюха-то? Жених, а тоже затесался!.. Ему надо больше всех влить!
Руки трясутся, в горле пересохло. Заикаясь и путаясь, передаем, как было дело, и робко молчим.
Вспоминаются наставления матери: «Поклонись на все четыре стороны и скажи: православные, простите меня, глупого!» И я опускаюсь на землю, бессвязно бормоча:
– Православные…
А старик с опухшими глазами трясет меня за плечо и скрипит противным голосом: