– То-то, ты забыл, должно быть, если маленькому. – И, грозя батогом, прошипел: – Я т-тебе, стервец, привью другую, чтобы к бабам не лез!.. Ишь, пащенок!..
Павлы и хозяина я стал бояться.
Жили мы не в доме, где семейство, а в избушке, во дворе, рядом с баней, и ходили туда обедать да ужинать, а по праздникам пить чай.
На страстной неделе Созонт Максимович привез из Захаровки товарища мне – десятилетнего Петрушу Кривоглазого – сына бедной вдовы Тонкопряхи, с виду заморенного, тщедушного, с цыплячьим личиком и хохолком на голове.
– Вот тебе помощник, – сказал Шавров. – Ты будешь пастух овечий, а ему – телят со свиньями.
Мальчик улыбнулся всем, тряхнул кудряшками и, подойдя ко мне, спросил:
– Тебя как звать?
– Ваньтя.
– А меня – Петруша, давай жить приятелями, ладно? – Он обнял меня. – Ты тоже первый раз в работниках?
Вечерами, после ужина, в избушку приходил слюнявый Влас, хозяйский сын, садился на полати и, боязливо поглядывая в окна, старательно крутил «собачью ножку». В двадцать два года он боялся при отце курить. Говорят, лет семь назад Влас был веселый песенник и гармонист, любил рядиться, ночи напролет таскался по вечеркам, а потом будто ему «попритчилось». А другие говорили, что Созонт, захватив его у выручки, ударил чем-то в темя. Парень ошалел, оглох, отвесил нижнюю губу, стал заикаться. Таким и женили его на Варваре, своей деревенской девушке, из небогатых.
Старший работник Василий, кучерявый мужик лет под сорок, садился с лаптем у шестка, Пахом, его сподручный, лез на голобец, а мы с Петрушею – на печку, к прусакам.
– Ну и что же? – начинал всегда Пахом.
Это был бездомный парень, осенью отбывший призыв, угловатый в движениях, большеротый, как лягушка, со впалыми висками и приплюснутым носом, отчего лицо его казалось плоским днищем, на котором торчали острые скулы, а хрящеватые, нечистоплотные уши, черные прямые волосы, пересыпанные перхотью, и глупая улыбка дополняли общую непривлекательность его облика.
– Вот тебе и что! – незнамо чему ухмылялся Влас в ответ, картавя, кашляя и заикаясь.
Жадные, трясущиеся, с красными от напряжения лицами, они до поздней ночи, сидя друг против друга, наперебой рассказывали срамные истории про баб, щеголяя грязными словами, отрывисто хихикали, ругались, смачно сплевывая на стену, и тянули без перерыву вонючий трехкопеечный табак.
Влас бахвалился, сколько работниц он испортил – то насильно, а то за конфеты или ситец, как они плакали и жаловались «бате». Пахом, слушая, рычал от радости, колотил ногами о помост, опрокидываясь на спину, и расспрашивал, как тот портил их, что говорил им и что они говорили.
– У Феклушки Глазовой мой мальчуган-то, с места не сойти! – говорил хозяйский сын. – Я как увижу теперь мужа, непременно расспрошу: жив ай нет, скажу, мой парень?.. У Анисьи – тоже мой, у Ховры – тоже мой…
– А свою не прозеваешь? – спрашивал Пахом.
– Моя крепкая, – крутил лохматой головою Влас.
Батрак подзадоривал:
– Я вот ее… прищемлю когда-нибудь…
Полоумный Влас таращил желтые глаза, а мы с Петрушей заливались звонким хохотом.
– Прищеми, прищеми, Пахомушка! – кричали мы. – Покрепче ее, ведьму!
– Цыц, вы, сволочи! – орал во всю глотку Влас, стуча кулаком по полатям. А потом широко улыбался: – Поди, робята, страшно, как я закричу? Небось думаете: сейчас смерть? – Помямлив, почесав затылок, говорил, обращаясь к Пахому: – А я твою прищемлю, что? Попался, сват? – и подпрыгивал, весело потирая руки.
Василий, всегда будто не слушавший болтовню, говорил, держа в зубах очинённое лыко:
– Облом мамин, у него же нету!.. Его жена еще во стаде бегает.
– А я обожду-у! – заливался Влас. – А я обожду-у!.. Попался, парень? А я обожду-у!.. Ты мою, а я твою!..
Иногда на этом все кончалось. Влас, чувствуя себя победителем, неистово кричал, махая лапами, а мы четверо катались со смеху над ним. Уверенный, что все поражены его находчивостью, он ржал еще громче, до тех пор, пока его не постращает кто:
– Старик, кажется, шатается под подворотней.
Парень бледнел, осекался и тихонько лез в угол.
Иногда же, взбешенный насмешками, Влас бросался на Пахома с кулаками, а тот, зная, что слюнтяй отцу не жалуется, бил его чем попало по лицу и голове. Влас, рыдая, выбегал на улицу.
Утром драчуны мирились. После ужина хозяйский сын опять приходил в избушку, и опять шла речь о бабах, неизменно начинаясь:
– Ну и что же?..
– Вот тебе и что!..
Изредка к нам заглядывали соседи. К срамным разговорам присоединялись ведьмы, колдуны, утопленники, домовые и разная пакость. Мы с Петрушею, тесно прижавшись друг с другу, дрожали, Василий что-нибудь мурлыкал у шестка, а на улице скрипели ветлы, зловеще дул сырой весенний ветер, трещал лед и выли на разные голоса собачьи мартовские свадьбы.
Старший работник Василий, Вася Батюшка, в разговоры не вступал ни при своих, ни при чужих людях, а при драках отворачивался в сторону. Это был степенный, молчаливый человек, читавший по праздникам святцы. У него была своя избенка в Мокрых Выселках, шестеро золотушных детей, надел земли и трегубая жена на сносях. Каждый вечер, когда на хозяйской половине тушились огни, к нашему окну осторожно пробиралась дочь его Грунька Конопатка и тихо, как собака, скребла в раму. Василий, покряхтывая, накидывал на плечи полушубок. Иногда же, не вставая с места, просто разводил руками – шорох прекращался. Девка прибегала за крупой и солью, которые воровал Василий для домашних.
Раз я захватил его в амбаре у пшена. Увидав меня, работник поспешно отскочил от сусека и стал копаться на полке с инструментом.
– Петруш, наверстку не видал тут? – спросил Вася Батюшка, гремя долотами.
– Это – я, дядя Василий; Петька у колодца, – отозвался я.
– А-а, это ты?.. Я наверстку никак не найду… – Смущенный, он неумело прятал лицо, становясь ко мне спиною.
Подойдя к сусеку, я промолвил:
– Сровнял бы пшено-то, а то ямы… догадается… Ты это для Груньки?
Вася Батюшка спросил:
– Скажешь или нет?
– Если спросят, скажу.
Он звякнул клещами, которые держал в руках.
– Дур-рак! – сказал он.
Бросив в угол клещи, заровнял гусиным крылышком пшено, а сверху потрусил мукой, будто издавна запылилось.
– Богатому имущество хочешь копить? – спросил работник, опираясь на дверную раму. – Эх ты, червь! – и в досаде сплюнул.
– Я, дяденька, ничего, – испуганно прошептал я. – Если сам не тяпнется, я не съязычу, дай бог провалиться на этом месте! – и я на все углы начал креститься.