– Вор куражится, – молвил он, глядя на Еську в упор. – Да на любую шею петля найдется.
И пальцы вытянул, будто в горло желая вцепиться. А Еська вдруг побледнел, за шею схватился. Но старик рукой тряхнул, отпуская, а сам к Елисею повернулся.
– Волку не место среди людей…
А дальше я не поняла, что он сделал.
Только Елисей упал вдруг на колени и зашелся кашлем. Он выгнулся.
Вцепился когтями в землю.
Задыхаясь. Захлебываясь…
– Папа! – взвизгнула Красава и, сжав плечо, что-то зашептала. И супруг ее в посох вцепился, но вырвать из сухих сморщенных пальцев не сумел.
А Еська повис на Еремином плече. Сам бы не справился, не удержал бы близнюка, но Емельян помог, да и Евстигней заступил дорогу.
– Нехорошо, дедушка, – сказал он, в глаза старику глядя. – Не в вашей ли книге писано: не судите, да не судимы будете. А вы и судить, и казнить беретесь.
– Ты…
Елисея отпустило.
Он сел, ощупал руками горло. Поднялся, за брата цепляясь. И сказал тихо:
– Поперхнулся… немного.
– Ага. – Лойко только руку на пояс положил, и мне подумалося, что благо, на поминки с шаблею и иным оружьем являться неможно, а то б была бойка. – Поперхнулся… чуть нутро не выплюнул.
– Крепко поперхнулся, – ответил Елисей, уголками губ усмехаясь. И красную слюну рукавом отер. – Идем, Еремка… а то что-то… кашлять охота. Не застудиться бы.
Ерема разом успокоился.
И брата за руку взял, точно был тот мал.
– И вправду, – проворчал. – Сквозит…
След сказать, что день был самый что ни на есть весенний. Таким бы свадьбы гулять, когда б гуляли их не по осени, но весною. Травка зелена, расшита белым бисером звездчатки, и васильки-то в ней самоцветами, и одуванчики… небо синее. Облачка белые. Солнце разлеглося, разлилося светом.
Тепло.
Ветерок, на который Елисей пенял, и тот легонький, духмяный. Таким бы дышать – не надышаться.
Старик же посох опустил.
Поманил Евстигнея.
А тот и подошел, Егора с дороги подвинувши, которому явне сия идея не по нутру пришлася. Он на деда глядел исподлобья.
– Выжил, стало быть, – от как выходило, что говорил старик навроде и не громко, а я от все слышала до самого последнего словечка.
– Выжил, – ответил Евстигней и голову склонил, старика разглядывая. – Я тебя знаю.
Это он сказал, не спрашивая.
– Откуда?
– А сам-то? – Дед посох повернул, и выскользнул тот змеею деревянной из пальцев боярских. А на Красаву и вовсе глянул с прищуром, она и отошла.
– Не помню.
– Стало быть, судьба у тебя такая… беспамятная. – Он усмехнулся.
А мне подумалося, что этакого сведущего да расспросить бы с пристрастием. Подумалося и страшно стало от этаких мыслей. Неужто я всерьез живому человеку этакой муки желаю?
– А что слово святое помнишь, то им и спасешься. Иди. – Старик руку поднял и пальцы сложил знаком Вышнего круга. – Иди, а я помолюсь за грешную душу твою…
– Мою душу мне оставь. – Евстя глядел на руку эту пристально, не мигаючи. – За нее помолись…
За кого?
Не сказал. Сам ли ведал? Нет… а старик, тот понял.
– Иные души, – молвил он веско, – и молитва не спасет… а ты, девка…
Холоден был его взгляд, что стужа зимняя.
Разом душу вспорол ножом ледяным, и больно сделалось, и дыхание перехватило.
– …забыла, какого роду-племени… – ныне каждое слово гремело колоколом медным, и от этакого звону уши мои мало что не лопалися. – Мертвяку обещалася? Душу свою бессмертную отдать…
…седая дорога.
…луна вычертила да по водам темным озера. Стылое оно. Мертвое. И в летнюю жару вода эта ледена-леденюща. Ни ветер ее не коснется, ни птица не потревожит крылом…
Пустоцветно озеро.
Бесплодно.
Курослепом берега поросли, будто золотом лживым, цветом багульниковым дурманным. Солнце пригреет, и душно становится, дурно. Вдохнешь раз – день головою маяться станешь. Вдохнешь два – и целую седмицу… вот и стерегутся соваться к черной воде что люди, что звери.
Кроме него, волею Божини над иными поставленного.
Тяжек путь пастыря.
Норовисто стадо человеческое. Сущеглупо. Падко на искусы. И потому все чаще приводят дорожки запретные к берегам.
…нынешняя шла по мосткам гордо. Позабыла, стало быть, что надлежит деве роду хорошего покорною быть, скромною. А ведь знал он ее, от малых лет, сам читал книгу священную. Сам сказывал и про мира сотворение, и про слезы Моранины черные, по миру рассыпавшиеся, и про грехи, и про спасение… всему учил.