Переменив положение пальцев на грифе, музыкант с силой врезал по струнам этим плектром. А потом еще раз и еще – и сидящим позади него людям, окруженным когтями и тьмой, показалось, будто каждым ударом их подбрасывало в воздух, а отпрянувшие куда-то в неведомые дали стены комнатушки то и дело налетали из тьмы, как ладони, мчащиеся друг к другу для хлопка, а потом, когда атака звуковой волны резко спадала – они стремительно отступали. Стукнув трижды, музыкант сорвал исполосованную шрамами руку с гаюдуна и щелкнул по лежащему у бедра барабанчику. Затем снова трижды по струнам – и один раз по барабанчику. И так ритмично, все быстрее и быстрее.
Дикий, безобразно диссонантный и входящий в противоречие со всем естеством мироздания звук гаюдуна, излюбленного инструмента поэтов, гедонистов и королей, ошеломлял, пугал и вводил в такое состояние оцепенения, что парализовывал и как будто выпихивал слушателя прочь из этого мира, заменяя собой. Совсем не к такому обращению привык этот нежный аристократический инструмент.
Со всех сторон разом прыснули желто-зеленые искры – из всех тех щелей, откуда лезли волосатые пальцы, да и просто из ниоткуда, из воздуха, из пустого пространства. Пальцы завертелись как бешеные, как плетки в руках истязателей, задергалась красная неистовая масса, и от каждого барабанного удара ее словно бы разрывало на части, а мгновение спустя она склеивалась вновь.
От касаний мчащейся смерчем светящейся мошкары по рукам музыканта текла кровь. Текла по лицу, шее, плечам, капала с его ногтей на гаюдун, а когда он отвлекался, чтобы стукнуть легонько в барабан – разбрызгивалась по комнате, падала на лицо и волосы больной. Тянущиеся отовсюду пальцы ухватили его за локоть той руки, которой он водил по грифу, пытались удержать, помешать, сбить. Другие хватали за волосы сидящую позади женщину, по глазам которой тоже текла кровь, а она молчала, терпела, потому что страх за измученную дочь был сильнее любой боли. Несколько когтей вонзились в бедра мужчины, но он лишь прикрыл глаза и сжал плотнее зубы.
Грохот жутких аккордов шумел все более зловеще, все агрессивней, удары по струнам вскоре стали такими частыми, что у музыканта не было времени отвлекаться на барабан – он бы просто не успел отвести руку, даже с его скоростью. Да и рука, за которую беспрестанно хватались двухметровые пальцы, уже практически онемела, казалась чьей-то чужой, неуправляемой. И вскоре звон ударов по струнам исчез совсем – слился в единый, бесконечный, тяжелый и болезненный шум, который давил так, что кровь потекла и из ушей. Музыкант к тому же и привстал немного, чтобы поднять большой инструмент поближе к светящемуся красным шару в центре комнаты.
Пальцы извивались, дергались, ломались, трещали и хрустели, лопались и падали, как сломанные ветки, и из ран их рывками вышвыривало сиреневую ядовитую пену. От огромного клубка светляков пошел тошнотворный зловонный дым – настолько черный, что видно его было и в беспросветной темноте! А изо рта больной вдруг вырвалась густая, похожая на грязь зеленовато-каштановая масса, вязкая и вонючая…
– Переверните ее на живот! – скомандовал музыкант, и шум подхватил его слова, завертел по комнате, заелозил ими по стенам.
Мать девочки очнулась первой, подскочила было, но тотчас почувствовала слабость. Ноги не подчинялись. Она упала и, размазывая по полу собственную кровь, поползла к больной дочери, с трудом, цепляясь за ее одежду, сминая, царапая, потянула на себя ее тело и перевернула его с таким усилием, что едва не потеряла сознание. И тотчас эта зловонная мерзость потекла не только изо рта больной, а из носа, из ушей. И что-то там в этой густой массе шевелилось, дергалось и даже пищало.
Музыкант круто скользнул пальцами по деке и переменил аккорд. Звук преобразился так резко, что показалось, будто что-то взорвалось. Красный чадящий шар под потолком раздался в стороны и лопнул, обдав комнату вонючей кашей. Лезущие изо всех щелей пальцы припадочно вздрогнули, поломались, попадали на пол, на стол, на людей, зависли безжизненно у потолка – и пенились, растворялись, исчезали.
Навалилась тишина.
И первым из абсолютного ничто вынырнул чей-то слабый, еле заметный скрежещущий вздох, а потом второй, немного другой, следом что-то скрипнуло, забулькало противно, раздражающе, снаружи стукнуло, прошипело, потом послышались мальчишечьи голоса и следом грубое: «Тсс, тихо». Где-то далеко-далеко затрещала по дереву птица, забродил, зашелестел мимо проносившийся ветерок.
Мир вернулся.
Музыкант, прижав инструмент к ногам, прополз по полу, чуть сдвинул стол и распахнул дверь. Внутрь ворвался колючий, яркий свет. Больная девочка сидела посреди комнаты, держалась за руку матери. Ее по-прежнему рвало. Длинные угольно-черные волосы ее спадали с плеч и волочились по полу. Отец придвинулся сзади, гладил ее по спине и что-то шептал. Музыкант не слышал слов. Он вообще сейчас ничего не слышал – из ушей все еще текла кровь. Он прислонился к дверному косяку и устало закрыл глаза.
Перед домом собралась такая толпа, что некоторым из задних рядов пришлось подскакивать, чтобы увидеть, что творится в передних. Поначалу шептались, потом приблизились, и понеслось: «И что? Ну как? Помочь чем?»
Музыкант обернулся и приоткрыл здоровый глаз.
– Соберите это все с пола, со стен, там вон на потолке что-то висит, – сказал он, но вместо голоса своего различил один бесцветный гул. – Накидайте в ведра, отнесите подальше куда-нибудь и закопайте поглубже.
– А что, оно может обратно залезть? – перепугался отец больной.
Музыкант не слышал вопроса, но понял его.
– Нет, – ответил он, – просто всю деревню завоняет.
Через два часа девочка сказала первые за целый месяц слова. Ее покормили, и впервые за эти мучительные дни она уснула спокойным сном, тихо посапывая и чему-то себе улыбаясь. Отец ее все трепал музыканта, чудом державшегося на ногах, все обнимал то за плечи, то за грудь, то брал за руки, то в сердцах лез целоваться. Так и простояли оба, залитые кровью, пока солнце не пошло к горизонту.
Музыкант умылся, и староста деревни принес ему две здоровенные редьки и свежий огурец, а потом еще и от себя добавил самодельные башмаки. Музыкантам не принято было платить деньгами, да и где им в деревне взяться?..
Мимо шныряли дети, шумели бегающие туда-сюда взрослые с ведрами, метлами, швабрами – дом вычищали дружно, все вместе. Музыкант посмотрел на север, потом на солнце, потом на лес.
– Тысячу лет назад последний раз тут ходил, – внезапно сказал он старосте. – Ну не совсем тут, немного дальше, там – за полями. Была тогда тропа лесная, в обход, сквозь ущелье. Есть она еще? Ходит там кто?
– Да кто ж там ходит? – махнул рукой старик. – Чушь лесная там шатается. Той тропой уже лет пятьдесят никто не ходит. А вам-то, выходит, тысячу лет, что ли?
– Да то я так, образно.
– О… тысячу – это много.
Музыкант стал прощаться, собрал в ящик инструменты, тряпки, редьки, решился уже было уходить, но староста уперся, чуть ли на за шею ухватил.
– Да куда ж теперь идти?! – староста все почему-то тянул руки к лицу музыканта. – На дорогу как выйдете – вот и темень. А там, в темноте… У нас и днем-то чего только не натерпишься! А вы обождите. Помойтесь. Искупайтесь. Потом хряпнем, за девочку-то отпраздновать. Разок-другой. Выспитесь.
Поволокли купаться.
– Купаетесь-то, поди, разом с бабами? – с надеждой поинтересовался музыкант.
– Да ну их… Бабы у нас страшные.
Вымытого потащили хряпать. В просторном и с высоченным острым потолком доме устроили кошмарную пьянку. Не пьянку даже, а какую-то бойню. Собралась, может, и не вся деревня, но все пьяницы местные уж точно. Кто-то сходу, еще в двери не протиснувшись, заорал песню про «такую недотрогу», затарантел на расстроенной лютне. Тут же откуда-то появилась целая груда народу, затанцевали, заплясали, завертелись так нескладно, кривенько, искренно и от души, что пол под ногами забегал и стены взволнованно держались из последних сил – то ли чтоб не развалиться, то ли не пуститься за компанию в пляс. На столах тотчас нарисовались кувшины с наливками, самогонами, ведра, переполненные до краев, бурдюки, капуста, редис и свекла на закуску. Кто-то притащил мясо, но что за мясо, чье мясо – осталось загадкой.
Пока буйствовали и танцевали одно ведро перевернули на пол. Кто-то сразу рванул в драку, кому-то дали в глаз, кому-то в зуб, кого-то вытолкали в зад, причем сразу в окно. А кто-то бросился собирать с пола – сперва пытались кружками зачерпывать, потом мокрыми тряпками. Один, совсем худосочный и с лисьей тощей мордой, свалился хоть полизать, но его оттащили за шкирку и куда-то кинули. Потом опять загрохотали танцы, уже совсем несуразные – кто что имел, тот тем и дергал. В уголке компания подралась из-за женщины. Один мужичок спьяну вывалился в окно. Пока бегали его искать, он вернулся обратно тем же путем, что и вышел. Раздосадованные искатели, не найдя ничего под окном, выбросили вернувшегося снова, но следом не пошли, а захлопнули в отместку ставни. Какая-то громадная женщина полтора часа тягала за волосы двух мужиков из угла в угол. Сам музыкант полез приставать к сидевшей рядом девушке старшего возраста, но был так пьян, что, моргнув раз, увидел вместо девушки или собаку, или медведя. Потом его сгребли в охапку, потащили танцевать, дергали зачем-то за руки, за ноги. И снова он увидел ту же девушку, пошел было к ней, но тут вдруг ему в лицо ударили доски пола. Его опять ухватили под руки. Сели играть. Победивший пил, с проигравшего стягивали штаны. С музыканта их стянули очень быстро – он не успевал сопротивляться. Потом победил дважды, выпил.
А с трудом распечатав глаза, увидел ползущее по серому небу хмурое облако. Поначалу показалось, будто эту мутную тучу нещадно болтает по небу из стороны в сторону, но после нескольких тычков в затылок понял, что болтается не туча, а голова. А под головой – земля. Впрочем, вовсе и не земля, а какие-то доски. Музыкант повернул больную, переполненную пустотой голову и увидел борта телеги, на которой его куда-то увозили. Что он такого успел накуролесить ночью? Прикоснулся к штанам. Ну точно, то что с него штаны сдирали – помнил очень даже. А вот когда другие надели, холщовые, грубые, но прочные и не рваные – это оставалось выяснять воображению.
Телега музыкально скрипела и так развязно болталась из стороны в сторону, что казалось вот-вот рассыплется грудой досок. Взгляд было не сфокусировать. Музыкант кое-как приподнялся и увидел на козлах знакомого мужчину – тот приходился братом, дядей, или еще бог знает каким родственником отцу вылеченной девочки.
– Попить есть? – спросил музыкант.
Вскоре остановились у ручья. Умылись, выпили – оказалось, что жажда мучила обоих, помятых, осунувшихся, вонючих.
Солнце не показывалось из-за туч. Было уже давно за полдень.
Покатили дальше. Дорога, аккуратно выложенная камнем, спускалась сперва сквозь лес, прикрытая от солнца нависающими деревьями, от которых вниз гирляндами тянулись усыпанные цветастыми листьями ветки, потом двинулась прямо по полю, заросшему чем попало. Долго взбирались на холм, лошади дважды без команды останавливались и, взбунтовавшись, отправлялись пожевать. С холма виднелась далекая островерхая деревушка, с трех сторон окруженная маленькой речкой или большим, сверкающим и в пасмурный день ручейком.
С холма покатили так быстро, что телегу зашвыряло на камнях дороги из одной стороны в другую. Лошади повеселели, погнали – не остановить. Музыкант почувствовал, что скопившееся внутри после буйной ночи просится наружу. Перегнулся и стал с интересом рассматривать дорогу. Камни – ровненькие, аккуратные, выложенные один к другому так, что и травинка не пролезет. Недалекий отсюда Веренгорд очень гордился своей дорогой. По ней ползли туда-сюда торговые караваны со всем подряд. Хотя сегодня навстречу попалось всего двое, да и те шли пустые.
Крестьянин все что-то рассказывал музыканту. Тот слушал очень внимательно, но ничего не понял и почти ничего не услышал. Слушать было больно. Наконец объехав деревеньку стороной, прокатились мимо полей, снова взобрались на холм, и здесь, на вершине, возница почему-то задергал вожжи, остановил лошадей. Телега замерла, музыкант приподнялся снова.
– Уже? – спросил он.
– Дальше все, – виновато сказал возница. – Извините, господин доктор, но дальше – никак. И телегу отберут, и лошадь. Хорошо – если живым оставят. Уж не гневайтесь.
Музыкант сел и уставился на дорогу внизу холма: там, среди поля, на обочину вытолкнули две торговые повозки. Одна перевернулась, и надутые до отказа мешки попадали в сырую, темную землю. Вокруг другой толпились люди. Глаза все застилала мутная пелена, но музыкант узнал их по звуку – шварзяки. Собственно, это и не люди, в узком смысле, а волки. С волчьими клыкастыми мордами, с волчьими когтистыми лапищами, у них и ноги волосатые, и все остальное, вероятно, немытое и волосатое, только и того, что ростом с человека и ходят на двух ногах, а так – самые что ни на есть волки. До вершины холма долетали отзвуки их сердитого, высокомерно-насмешливого рычания. На волчьих головах шварзяков красовались огромные теплые шапки с узорами, да и вся их форма была такая разноцветная, помпезная, государственная, с гербами, лентами, эполетами, серебром и лампасами. На пунцовых пуговицах отчеканен был образ ханараджи.
Шварзяки считали себя особым воинским сословием, практически целой кастой или народом, стоящим надо всеми остальными. Они не подчинялись ни генералам, ни министрам, ни кому-либо другому, кроме, как бы, ханараджи, да и того слушали тогда только, когда его наказы сулили личную выгоду. Ханараджа держал шварзяков чем-то вроде своей карманной гвардии, личным оружием против врагов власти, позволял им любые грабежи, расправы и насилия, а скорее и вовсе к ним подталкивал, указывал направление движения и подсказывал нужную дорогу. Шварзяки помогали ханарадже отделываться от смутьянов, излишне влиятельных вельмож и разнородных конкурентов, а те, избавляясь от хозяев, делили промеж собой их имущество. Когда же смутьянов не хватало на всех – довольствовались барахлом тех, кому не посчастливилось попасться на глаза.
Конечно, и среди шварзяков есть честные, порядочные люди. Когда-то были уж точно. Теперь, может, и тех оскотинили. Запертый с кровожадными зверьми в волчьем загоне, окруженный волками и с детства знающий только волчью мораль, волчьи порядки и воспитанный мыслить по-волчьи – сам поневоле становится волком.
Музыкант вывалился из телеги, надел на плечи аккуратно поставленный в уголке ящик с инструментами, сбоку к которому был привязан большой чехол с гаюдуном, и попрощался с крестьянином. Тот спешно развернул коней и помчался прочь; застучали скоро-скоро копыта.
Шварзяки топтались возле повозок, четверо обыскивали вываленные на землю мешки, тыкали их то когтями своими, то ножами. Непонятно – искали ли что или просто изучали внутренности, оценивали. Другие рассыпались по дороге и поглядывали по сторонам, возможно, ждали кого-то. Спустившись к полю, музыкант заметил и еще одну маленькую группу. Эти спешили к лесу через поля – несколько шварзяков и трое, или все же четверо, полуголых мужчин, очевидно, хозяева – бывшие, собственно, хозяева – повозок.
Когда музыкант уже понадеялся, что ему удастся проскользнуть мимо рыскающих по мешкам волков, раздался грубый оклик:
– И куда это мы направляемся? – ехидно, с плохо скрываемой издевкой спросил шварзяк, делая шаг в сторону музыканта.