
Когда взойдёт Холодная Луна
Дэррил наклонился надо мной. Так близко, что я видела каждую чёрточку его лица и в этом лице не было ничего от того мальчика, которого я помнила. Ни улыбки, ни тепла, ни доброты.
— Зачем? — выдавила я. — Зачем ты это делаешь?
Дэррил криво усмехнулся.
— Ты думала, я к тебе по-настоящему? Думала, что я на кухню хожу ради твоих глаз?
Я молчала.
— Ты бесила меня всегда, — сказал он. — С самого детства. Ты заходила на кухню, болтала с нами, бралась за чужую работу. Один день котлы почистила — и тебе стало стыдно за слуг. А на следующий день могла не приходить. Моя мать не могла. Ты играешь в бедность, а мы в ней живём.
— Я никогда так не думала, — прошептала я.
— Знаю. Ты вообще о нас не думала, когда уходила. — Он наклонился ближе. — Из деревень каждый день приезжали просить зерна. Урожай опять пропал. У людей дети голодные, а ты на кухне выбирала себе горячую булочку и спрашивала, не нужна ли помощь. Попробуй объясни им, какая ты добрая.
Я вспомнила руки его матери, красные после горячей воды. Вспомнила булочки, которые он сам приносил мне в сад. Тогда я не спрашивала, что осталось для него дома. Мне захотелось сказать ему это сейчас, но он не дал.
— Без твоего отца весна не придёт. Это все знают, даже те, кто ненавидит его дом, — сказал Дэррил. — А тебя можно. Стоит кому-нибудь произнести «январская», и у людей уже есть ответ, почему поле пустое.
— Ты сам в это веришь?
— Я верю, что ты ела досыта, пока другие голодали. А сегодня мне заплатили столько, сколько моя мать не заработает за всю жизнь.
Он говорил о голоде и о деньгах так, будто одно оправдывало другое. Я не знала, что возразить.
— Не думала? — Он наклонился ближе. — А я видел. Я всё видел. В тот день, у ворот, я видел, как стена под твоей рукой покрылась льдом.
Я вспомнила, как он отбрасывал со лба белые кудри. Тогда мне казалось, что он даже не заметил меня у стены.
У меня остановилось дыхание.
— Ты... ты видел?
— Видел, — отрезал он. — И я сразу понял, кто ты. Мерзкая, гнилая январская тварь. Такая же, как все остальные из вашего проклятого племени.
— Почему же ты молчал? — Я едва дышала. — Если ты всё знал, почему не донёс?
— Потому что мне было выгодно молчать! — Он почти кричал. — Пока я молчал, я ел с вашего стола, брал ваши подачки и улыбался тебе в лицо, но теперь всё иначе. Теперь мне заплатили за то, чтобы я помог найти тебя. И по сравнению с этой суммой все ваши подачки — жалкие гроши. Я сделал это. С радостью.
Он поднял кинжал.
Я смотрела на лезвие и чувствовала, как во мне поднимается что-то, чему я не знала названия. Не страх. Не злость. Что-то глубже, что-то древнее, что-то, что жило во мне с рождения и всё это время спало под серебряным кулоном на моей шее.
— Ты должна сдохнуть, — сказал Дэррил, занося руку. — Ты и все твои зимние собратья. Вы проклятье этого мира. Вы — зима, которая никогда не должна была прийти.
Он начал опускать кинжал.
— Живой, дурень! — Старший схватил его за локоть. Дэррил выдернул руку. — Хватит мне указывать! — Дэррил снова замахнулся.
И я выпустила ледяную бурю.
Я не думала. Я не знала, что делаю. Оно само, как тогда, у стены, только в тысячу раз сильнее. Волна холода вырвалась из меня, как выдох, и воздух вокруг взорвался кристаллами. Острые, беспощадные льдины полетели во все стороны, и в одно мгновение, короче удара сердца — все трое застыли на месте.
Они не успели даже вскрикнуть.
Ледяной куб вырос вокруг них, огромный, прозрачный, сверкающий в свете жёлтой луны, и внутри него, в толще синеватого льда, замерли три фигуры: один с поднятой рукой, второй с открытым в крике ртом, третий в позе человека, который пытается отступить, но уже не может.
Дэррил застыл с занесённым кинжалом. Я успела увидеть, что на его лице было не торжество, а удивление.
Я лежала на земле и смотрела на то, что сделала.
Лёд не таял. Он стоял, огромный и недвижимый, и в нём, как в музее, хранились три человека, которых я только что убила или не убила, я не знала, я не понимала, я ничего не понимала.
Я попыталась встать. Тело слушалось плохо, но всё же слушалось. Я поднялась на колени, потом на ноги, пошатнулась, оперлась о стену и посмотрела на дело своих рук.
Что теперь?
Если я попробую их разморозить, то они очнутся и убьют меня. Если я оставлю их здесь, то это огромная ледяная улика. Огромная. Кто в этом городе умеет делать лёд? Кто в этом городе вообще связан с холодом? Злая январская ведьма. Вроде слухи только обо мне одной. Вроде все и так знают, что я накликаю беду. Первое, что они подумают: «Это она».
Я могла умереть сейчас. Могла остаться здесь, сесть у этого куба и ждать, пока кто-нибудь придёт и сделает то, что не успел сделать Дэррил.
Или я могла умереть через пару дней.
Я выбрала второе.
Я сорвалась с места и побежала домой. Я должна рассказать всё отцу. Он должен быть готов. Завтра к его дому придут озверевшие крестьяне. Придёт совет. Придут все, кто годами ждал повода. Придёт конец.
Я бежала через тёмные улицы, спотыкаясь, падая, поднимаясь. За каждым поворотом мерещились шаги. Отец должен узнать от меня — раньше, чем к воротам придут остальные. Я всё испортила, и теперь за это заплатят все, кого я люблю.
Глава 7
Я добежала до дома на последнем дыхании. Тело горело, каждый шаг я делала сквозь боль.
Ворота были открыты, как всегда, но что-то в них было не так. Я не сразу поняла, что дело в тишине. Обычно даже ночью замок жил: где-то скрипела дверь, кто-то переставлял посуду на кухне, стража переговаривалась у ворот, служанки шаркали по коридорам. Сейчас было тихо. Так тихо, что я слышала собственное сердце.
Я влетела в дом. На лестнице пришлось остановиться. Под рёбрами резало, перед глазами расплывались ступени.
— Гарен! — крикнула я. — Гарен!
Никто не ответил.
Я побежала по коридорам, заглядывая в каждую дверь, в каждую нишу, в каждую комнату, где он мог быть. Его каморка была пуста, постель не смята, свеча погасла давно, оружие на месте. Я обыскала кухню, караульню, конюшню, даже подвал. Никого.
Я надеялась, что он выскочит откуда-нибудь из-за угла, схватит меня за плечо, накричит, отчитает, скажет, что я безмозглая дура, что я чуть себя не убила, что он всё видел и всё знает, а потом поможет. Растопит этот проклятый куб. Придумает, как быть. Скажет, что всё обойдётся.
Но его не было.
И тут я поняла второе. Прислуги тоже не было.
Я заметила это не сразу, не до того было, но теперь, стоя посреди тёмного коридора, я поняла, что в доме нет ни одной живой души. Ни служанок, ни поваров, ни стражников, ни конюхов. Всё было брошено. Где-то на кухне ещё тлели угли в печи, на столе лежал недорезанный хлеб, в одной из комнат горела свеча, догоревшая до самого основания. Похоже, все ушли в спешке.
Разбираться было некогда.
Я пошла к отцу.
Он сидел в кресле у камина, в котором не было огня. Комната тонула в темноте, и только тонкая полоска света от луны падала на его лицо. Ворот был расстёгнут, одна прядь упала на лоб. Обычно отец поправлял волосы, даже не замечая этого. Сейчас так и сидел. Он выглядел очень уставшим, так уставшим, что я впервые за всю жизнь увидела, что он старше, чем кажется. Плечи опущены, руки лежат на подлокотниках, пальцы сцеплены. Он не удивился, когда я влетела. Даже не поднял глаз.
— Сядь, — сказал он. — Слушай.
— Отец, я должна тебе сказать... На улице остался лёд. Там были люди.
— Сядь, — повторил он. — Слушай.
Я села. Он посмотрел на кровь у моего виска. Пальцы на подлокотнике сжались. Я ждала, что он спросит, кто меня ударил. Он не спросил.
— Завтра во время суда я буду ходатайствовать о том, чтобы тебя изгнали, — произнёс он ровно. — Не уверен, что у меня получится, но я сделаю всё, чтобы тебя изгнали.
У меня расширились глаза.
Изгнание. Самое страшное наказание в этом мире, хуже смерти. Мне изгнание казалось страшнее казни. Отец, очевидно, считал иначе.
Смерть — это просто. Вердикт «Смерть» даёт тебе возможность умереть быстро, попрощаться с родными, знать, что тебя ждёт, лечь и закрыть глаза. Смерть — это конец. А изгнание — это не конец. Это клеймо навсегда. Тебя не примут ни в одном городе, никто с тобой не заговорит, никто не подаст воды, никто не пустит переночевать. Каждый, кто увидит твоё лицо, захочет убить за деньги, за славу, за удовольствие. Скитание без дома, без имени, без права на слово. Даже близкие не имеют права сказать тебе хоть слово. Даже отец и Эли не смогут со мной заговорить. Если встречу их на дороге, они должны будут пройти мимо.
Я — принцесса, которая спала на мягкой кровати, ела каждый день досыта, носила красивые платья и купалась каждый божий день. За воротами меня не защитят ни этот дом, ни имя отца.
А главное, для меня не было наказания страшнее, чем молчание. С детства все боялись меня и детям запрещали со мной общаться, но они не имели права молчать. Они обязаны были отвечать, обязаны были кланяться, обязаны были говорить «да, госпожа», «нет, госпожа». Я ненавидела это, но это было хоть что-то, а теперь у меня отнимали и это.
— Нет. — Я вскочила. — Нет, нет, нет. Ты полубог. У тебя есть власть. Договорись с кем-нибудь. Дай взятку. Пусть меня убьют. Я не готова к изгнанию. Я не выживу. Лучше смерть.
Отец вскочил и ударил кулаком по столу. Прежде чем поднять руку, он отвёл взгляд. Я решила, что он больше не хочет меня слушать.
От удара по комнате полетела волна тёплого воздуха, я почувствовала её кожей, и меня сбило с ног, отбросило назад, усадило на стул. Я попыталась встать и не смогла: невидимые браслеты сковали мои руки, прижали их к подлокотникам.
Я потянула запястья к себе. Напрасно.
— Папа?
Отец никогда не применял ко мне магию.
— Завтра, — повторил он, чеканя каждое слово, — я буду ходатайствовать о твоём изгнании. Это не обсуждается.
Он подошёл ко мне и повесил мне на шею ещё один маленький, гладкий кулон, синий, как зимнее небо. Внутри, под прозрачной оболочкой, я разглядела оранжевый листик клёна.
— Это поможет тебе найти своё место, — сказал он.
— Какое место? — прошептала я. — Если меня изгонят, меня не примут ни в одном доме. Я умру смертью собаки. Голодная, больная, где-то в лесу. Никто даже не похоронит меня.
— Заткнись, — отрезал он.
Он запнулся, будто собирался сказать что-то ещё, и сжал губы.
— У нас мало времени. Согрей кулон в ладони. Он покажет путь.
Я замолчала.
Сегодня он был другим. Это был не тот отец, который смеялся, когда я падала, и поднимал меня, когда я плакала. Не тот, который прощал мне всё ещё до заката. Сегодня я увидела то, что видели все остальные. Сегодня я увидела, почему его боятся, почему его имя произносят шёпотом, почему враги оглядываются, прежде чем сказать «Март».
Я ведь ещё не рассказала ему ни про Дэррила, ни про ледяной куб. Откуда он знал?
— Тебе нужно найти базу зимних, — продолжил отец. — Зимние месяцы живы.
Я уставилась на него.
— Что?
— Декабрь, Январь, Февраль. Они живы. И они обязаны принять тебя, обучить и защитить. Это их долг перед тобой и передо мной. Если они откажутся — покажи им кулон, который я тебе дал. Они поймут.
— Ты всё это время знал, что они живы?
Зимние месяцы живы? Они обязаны меня принять? Куда идти? Кого искать? Как найти людей, которых нет ни на одной карте? Как найти людей, которых, я думала, убили больше пятидесяти лет назад?
— Отец, я...
— Ты хочешь задать миллион вопросов, — перебил он. — У тебя их будет миллион, но времени нет. Слушай меня.
Он снял с пальца серебряное тяжёлое кольцо с большим изумрудом, который тускло блеснул в лунном свете, и надел мне на большой палец. Кольцо было огромным, болталось, но почему-то не спадало.
Потом он наклонился. Его рука легла мне на затылок, но несколько мгновений он только стоял так, ничего не говоря. Затем поцеловал меня в лоб и прижался своим лбом к моему так близко, что я видела каждую морщину на его лице.
— Если тебе будет очень тяжело, — сказал он тихо, — всегда помни: лёд внутри тебя может треснуть, расползтись паутинкой боли, но не решай сразу, что это конец. Даже если тебе будет казаться, что дальше ты не можешь. Поняла меня?
Я кивнула, хотя не поняла ничего.
Он выпрямился, махнул рукой, и невидимые браслеты исчезли. Я почувствовала, как руки снова стали моими.
А потом отец превратился в тонкий ручей и утёк в щель под дверью.
Я осталась сидеть одна в тёмной комнате, с двумя кулонами на шее, с огромным кольцом на пальце, с мокрым от слёз лицом, и в голове билась одна и та же мысль.
Что это было? И что мне теперь делать?
Глава 8
Я просидела в темноте около получаса.
Не знаю, сколько точно. Время исчезло. Были только слёзы, сопли, тёмная комната и тишина, такая плотная, что казалось, будто она давит на плечи. Я пыталась представить завтрашний день и каждый раз останавливалась на воротах. За ними ничего не получалось придумать. Была просто боль. Боль и понимание того, чего я не могла объяснить словами, но знала точно: отец попрощался со мной навсегда.
Завтра он настоит на моём изгнании. И после этого не сможет сказать мне ни слова. Ни он, ни кто-либо другой. Я уйду в никуда, разрушу свой привычный быт, буду пытаться выжить в лесу, пойду туда, куда укажет кулон, если он вообще укажет. Как именно он покажет путь, я не понимала. Я вообще ничего не понимала.
Вся моя жизнь летела к чертям. И самое главное, я знала, что виновата в этом сама.
Наконец я встала.
Слёзы высохли, оставив на лице соль, стянувшую кожу. Я подошла к умывальнику, плеснула воды в лицо, вытерлась рукавом, потом огляделась. В маленьком зеркале над умывальником лицо казалось незнакомым. Веснушки проступили отчётливее на бледной коже, глаза покраснели. Я провела пальцем по переносице — на ней ещё оставалась грязь.
Надо было собрать еду и вещи — столько, сколько смогу унести. Всё, с чем завтра я уйду в никуда.
Я вошла в свою комнату и остановилась на пороге.
Что-то ударило в грудь так сильно, что я схватилась за дверной косяк. Здесь всё осталось как было: кровать стояла развороченная; связанные простыни всё ещё свисали из окна, матрас сдвинут к самому краю. Стол с книгами, кресло у окна, ковёр, который я помнила с тех пор, как научилась ходить. Здесь прошло всё. Здесь я жила.
Я вспомнила, как отец будил меня тёплым светом из окна: он умел собирать солнечные лучи в ладонь и выпускать их в комнату, чтобы рассвет приходил ко мне раньше, чем ко всем остальным. Вспомнила мать: она делала мне самодельные игрушки из дерева и ткани, вырезала лошадок, шила кукол, плела корзинки из сухой травы. Вспомнила свой первый танец: мне было двенадцать, и я ужасно боялась, и отец сказал, что могу наступить ему на ноги сколько угодно, он всё равно будет улыбаться.
Однажды, когда мне было девять, я забралась в его кабинет и рассыпала по полу все бумаги, которые нашла на столе, просто потому что мне было скучно, а бумаги были красивые, с печатями и золотыми обрезами. Отец вошёл и застал меня сидящей посреди этого хаоса. Я думала, что он закричит. Он не закричал. Он сел рядом на пол, вздохнул и сказал:
— Ты хоть понимаешь, что это были бумаги с печатями трёх городов?
Я помотала головой.
— Ладно, соберём вместе. Только больше никогда не трогай то, что не твоё.
Он подал мне два письма с одинаковыми красными печатями. Я положила их в одну стопку.
— Посмотри на них.
На одной печати в воск была вдавлена тонкая ветка. На другой — ветка с крошечной чертой поперёк стебля. Отец объяснил, что этой чертой помечают письма, которые нельзя вскрыть без разрешения адресата. Я вернула лист ему, держась подальше от воска.
— А если бы я её не заметила?
— Ты уже рассыпала их по полу. Давай узнаем, что ты ещё могла испортить.
Он говорил строго, но уголок рта дёрнулся. Потом показал, как отличать защитные знаки, как искать имя того, кто действительно отдаёт приказ, и почему в письме важна не только подпись, но и слова, которые человек обошёл молчанием.
У двери кашлянул Дарий, главный военный командир отца. Он держал небольшой свёрток: привёз мне заморские конфеты из земель, где недавно побывал. Я потянулась к нему, но отец прикрыл ладонью ближайшую стопку бумаг.
— Сначала закончим.
Я возмутилась. Дарий засмеялся и положил свёрток на край стола, подальше от чернил. Потом отец попросил меня сыграть посланницу одного из городов. Я должна была добиться, чтобы он прислал людей охранять дорогу, не пообещав взамен больше, чем мне разрешили. Первые три попытки я провалила. На четвёртую он перестал улыбаться и начал торговаться всерьёз.
Через пару часов бумаги вернулись на стол, а я помнила, какой город просил стражу, какой — зерно и кто из посланников спрятал просьбу в длинном вежливом письме. Отец принёс мне чашку горячего молока с мёдом. Он сказал, что злиться на меня дольше одного вечера не умеет и что это, наверное, его главная слабость. Конфеты мы с Дарием разделили уже после ужина.
Он всегда прощал. Всегда.
Вспомнила мать: она сказала мне много важных слов перед тем, как исчезнуть.
Это было за неделю до той ночи. Она сидела у меня в комнате, на краю кровати, расчёсывала мои волосы, рыжие, длинные, которые все находили странными, и молчала долго, а потом заговорила. Мать наклонялась над моей головой, и её каштановые волосы касались моей щеки. На подбородке у неё был маленький белый шрам. Я в детстве всё пыталась его стереть: мне казалось, она испачкалась мукой.
«Варвара, — сказала она, — ты должна кое-что запомнить. Не сейчас, может быть, потом, когда меня не будет рядом. Ты не такая, как все. Ты никогда не была такой, как все, и никогда не будешь. Это не проклятье. Это просто ты. Что бы тебе ни говорили, что бы ни шептали за спиной, — это не проклятье. Ты — это ты, и в тебе нет ничего дурного».
Я тогда не поняла, о чём она. Мне было пятнадцать, я думала о платьях и танцах, и её слова прошли мимо меня, как ветер.
«Ещё, — продолжила она, — если когда-нибудь тебе станет страшно или одиноко, посмотри на луну. Не на жёлтую — жёлтую все видят. Посмотри на неё в тот момент, когда она меняется. Ты поймёшь. Я не знаю, когда это будет, но ты поймёшь. И помни: то, что ты видишь, — правда. Даже если все вокруг говорят, что этого нет».
Она поцеловала меня в макушку, встала и ушла. Через неделю её не стало.
Я не помнила этих слов долгие годы. Я вспомнила их только сейчас, сидя в тёмной комнате с сумкой в руках, и поняла, что мать ждала, что луна изменится. Не просто рассказывала мне о снеге — знала что-то, чего не решилась сказать прямо.
Теперь я помнила каждое слово.
В углу, под кроватью, я нашла коробку.
В ней лежали украшения — те, что мне дарили на каждый год рождения. Кольца, подвески, браслеты, серьги, дешёвые и дорогие, простые и затейливые. Двадцать лет — двадцать украшений. Я взяла их с собой. Возможно, кто-то купит и не узнает меня. Возможно, кто-то купит и не увидит клейма изгнанника.
За воспоминаниями прошло ещё несколько часов.
Я собрала еду: хлеб, сыр, вяленое мясо, сушёные фрукты, немного соли в тряпице. Сложила всё в небольшую сумку. Переоделась в тёплое и удобное, в простую рубаху, плотные штаны, накидку с капюшоном, крепкие сапоги. Заплела тугую косу, чтобы волосы не мешали. Спрятала кулоны под рубаху, оба: старый, серебряный с тёмным камнем, что гасил мою магию, и новый, синий, с оранжевым листиком клёна внутри. Кольцо с изумрудом оставила на большом пальце, хотя оно болталось и мешало.
А потом села ждать утренний колокол.
И погрузилась в мысли.
Почему Дэррил так поступил? Он говорил, что я играю в бедную, что я притворщица, что жирую в замке, пока другие голодают. Интересно, как ко мне относились другие слуги? Я вспомнила, как Дарий смеялся над моими переговорами, как кухарка оставляла мне тёплый хлеб, когда я засиживалась над книгами. Я больше не знала, что из этого было искренним и что видели во мне люди, пока я отворачивалась.
Как вообще получилась я?
Мать была человеком. Дочерью председателя совета — уважаемого, знатного, известного. Октябрьская. Без магии. С каштановыми волосами, которые она убирала за ухо, когда присаживалась ко мне на край кровати. Я помнила это движение лучше, чем портреты в доме. Отец — полубог Март, светло-русый, могущественный, пугающий.
Дети полубогов почти всегда рождаются в месяц своего божественного родителя. Если исход неудачный — дети рождаются в месяц матери. Но изредка ребёнка не признаёт ни один из родительских месяцев. Таких детей называют ошибкой богов. Я была именно такой ошибкой: дочь Марта, родившаяся в январе.
А я была рыжей. И родилась тридцать первого января. В месяце смерти.
Если у пары рождался ребёнок в зимний месяц, они обязаны были или убить его сами, или отдать богу его месяца: отнести глубоко в лес и оставить там. По преданию, бог этого месяца или забирал младенца себе, или отвергал его, и тогда ребёнок умирал.
Мой отец не оставил меня.
До начала марта он прятал меня в замке, никого не подпуская, а потом объявил, что я родилась первого марта, в его месяц. Слуги не поверили. Они видели беременную мать, считали месяцы, ждали, что она родит зимой, и все готовились к тому, что она с тяжестью в сердце отдаст меня лесу. В последние недели перед родами к матери допускали только няню и повитуху. Остальные могли считать месяцы сколько угодно — свидетельствовать им было не о чем. Но они знали. Все знали. И все молчали, потому что отец был полубогом, а перечить тому, кто носит силу бога, решались немногие.
Дни рождения я отмечала дважды.
Первый — тихо, только с родителями, в моей комнате. Мне дарили подарки, приносили вишнёвый пирог, который в январе было не достать, отец доставал его через своих людей, через знакомых, через кого-то, кто не задавал вопросов. Мы сидели втроём, ели пирог, и мать гладила меня по голове, и отец улыбался, и никто не говорил вслух, почему мы празднуем именно сегодня. После её смерти пирог всё равно появлялся каждый год. Только за столом нас осталось двое.
Второй — в марте, официально, с гостями и балом. Меня поздравляли, мне дарили украшения, я танцевала до утра, и все говорили, какая я красивая, какая счастливая, какая удачная дочь у великого Марта.
Мне нравилось получать подарки дважды. Два дня рождения — это подарок для ребёнка. Я гордилась этим. Я думала, что я особенная.
И только сейчас я начала понимать, что это проклятье.
Рыжие волосы чаще встречались у летних детей или сентябрьских, а я родилась зимой — хотя ни мать, ни отец не были зимними. Откуда это во мне?
По щекам потекли слёзы.
Я посмотрела на сумку. Умела отличать поддельную печать от настоящей, читать защитные знаки, замечать, чего посланник не написал в письме. Отец научил меня торговаться с людьми, которые называли требование просьбой. Ничто из этого не подсказывало, на сколько дней хватит собранной еды, какие грибы можно есть, как отпугнуть волка и где искать воду, если никто не пустит меня в дом.
Может быть, лучше саботировать суд? Довести совет до того, чтобы он принял решение убить меня? Быстрая смерть, прощание, конец. Не скитание, не голод, не одиночество, не молчание.
Я думала об этом, и внутри всё сжималось.
Я проверила застёжку сумки. Потом ещё раз, хотя она держалась крепко. Рядом лежали украшения — всё, что я могла продать, если мне вообще позволят подойти к торговцу.
Колокола зазвонили.
Утро.
Глава 9
Первые минуты было тихо.
Я сидела на верхней ступеньке лестницы, сжимая лямку сумки, и уговаривала себя, что ничего не произойдёт. Это шутка. Большая, злая шутка отца за все мои побеги, за все его седые волосы, за все ночи, которые он не спал из-за меня. Он хочет, чтобы я поняла наконец, что уходить нельзя. Он хочет меня напугать. Он не может меня изгнать. Он не может.
Тишина.
Тишина.
А потом её разорвал женский крик.
Я вздрогнула. Крик был дикий, злой, требовательный. К нему присоединились мужские голоса, сначала далёкие, потом ближе, потом ещё ближе. Звуки шли со стороны ворот, и с каждым мгновением они становились громче, гуще, страшнее. Я слышала, как они приближаются, как нарастает этот гул, и дикий страх охватил меня, хотя я всю ночь продумывала свою речь, хотя я знала, что скажу, и в одно мгновение я забыла всё. Всё, каждое слово.
Я подошла к окну.
У ворот собралась толпа. Много людей — десятки, может, сотни, и все они стояли за оградой, не заходя на территорию замка, но кричали, возмущались, тыкали пальцами в сторону дома. Они не заходили. Никто не заходил. Они просто стояли и ждали.
А потом сквозь толпу прошёл человек.