Тургенев предпринимал потом неоднократные попытки объясниться со мной, письменно и устно, внушить мне, что воровства и плагиата с его стороны не было. Когда я указывал ему заимствования, он отпирался.
Когда же он оказался приперт к стенке и защищаться стало смешно и бесполезно, то он переменил тактику: стал утверждать, что если заимствования и были им сделаны, то были сделаны неосознанно. У меня где-то завалялось его письмо, где он заявляет не о нарочном плагиате, а – вдумайтесь! – о влиянии слышанного от меня романа. Видите ли, рассказанное мной бессознательно осталось в его памяти. Будто бы это его оправдывает!
Ну, и пусть его!
Глава четвертая
Как мы сфотографировались
I
Вот почему, как я уяснила из этой беседы со Льховским, Гончаров честил Тургенева проходимцем и не желал с ним видеться; к тому же история с плагиатом имела продолжение, что не могло, конечно, вызвать в моем хозяине сильного рвения к общению со своим неприятелем: об этом позже, в свое время и место. А помимо того, я сделала еще одно важное, пусть и очевидное умозаключение. Вот оно: если вымысел, родившийся в голове человека, воспроизводит природа, как в случае со мной, то это – чудо, а если другой человек, то это – преступление.
Но выходило, что Тургенев, совершивший это преступление, остался безнаказанным. Ну, и пусть его! – могла бы я повторить вслед за хозяином, ежели бы обладала даром речи. Добрые сердца мы с ним: все готовы простить! Что, впрочем, не отменяет моей нелюбви к Тургеневу.
Это сильное чувство было единственным, что омрачало мое существование. Но и оно дремало на дне моей души, потому что, повторюсь, Тургенев жил за границей или на Орловщине, а значит, я его не видела.
А что я видела и ощущала, так это теплое ко мне отношение со стороны хозяина. Я купалась в его дружбе, в его ласке, как в том океане, о котором они со Льховским вспоминали.
Кроме красивого ошейника, он купил мне особенную бархатную подушечку, чтобы я на ней спала, и положил ее в углу комнаты.
– Вот твое место, Мими! – торжественно сказал он мне. Иногда, в особенных случаях, он называл меня Мими, а не Мимишкой.
Исполненная благодарности, я лизнула ему руку, и он радостно рассмеялся.
Впрочем, я подушкой этою не так уж часто пользовалась. Если хозяин работал за столом, я предпочитала лежать у его ног; если же он располагался на диване, я взбиралась на его большой мягкий живот, и он позволял мне такую вольность.
Когда Гончаров выходил гулять, то брал меня с собой. Коли же вдруг оставлял дома, отправляясь по какому-либо важному делу, то я обиженно выла на всю квартиру. Тут еще сказывался мой нежный возраст: я была в пору юности капризна.
Прислуга Елена жаловалась на мое поведение, Гончаров грозил мне пальцем, мне было стыдно, я прижимала уши и била хвостом по полу и обещала сама себе впредь быть сдержаннее. Но я ничего не могла с собой поделать и в следующий раз, когда он выходил без меня, опять выла. Убедившись в моем упрямстве и поняв, что с ним невозможно совладать, он стал брать меня с собой, по возможности, почти всегда. Так что подушечка, как правило, пустовала.
Кормили меня как на убой. В моем меню были и куриная грудка, и говядина, и бульон на косточке. Все это покупалось и готовилось только для меня, потому что сам Гончаров дома не столовался, а обедал в ресторанах.
Право, не знаю, за что я ему так полюбилась. Неужели только за то, что я – родом из его вымысла? Вполне возможно. Иначе как объяснить его навязчивую идею сделать со мной фотографический снимок?
Полагаю, мой хозяин не очень доверял действительности. Он опасался, что, выйдя из фантазии, я так и осталась фантазией, несмотря на обретение материальной сущности. И чтобы окончательно закрепить меня в действительности, сделать ее частью, был необходим фотографический снимок: как известно, снимки отображают только то, что имеется в действительности. Конечно, потом художники прикладывают руку, доводят их до подобающего вида акварелью и ретушью, но в основе-то – именно существенность.
Гончаров несколько раз заводил разговор о том, что неплохо бы сфотографироваться ему со мной.
– Память будет, – объяснял он.
Но я-то знала – или думала, что знала – настоящую причину!
Хозяин вообще любил запечатлеваться на фотографических снимках. Знал, где лучшие в городе ателье, какой фотограф сейчас в моде, а какой глух и слеп к научному прогрессу, который движет фотографическое искусство вперед.
Такая страсть к фотографии подчас меня пугала: неужели он и в собственном существовании сомневается? Нет, думать так было просто наивно, но я так, стоит признаться, думала. Видимо, мое происхождение из вымысла наложило отпечаток на мои мысли, и я ко всем подхожу со своей меркой.
II
И вот однажды мы отправились запечатлеваться, – буду называть это так. Когда мы шли покупать ошейник, я сидела у Гончарова за пазухой. Теперь же гордо семенила рядом с ним. Ошейник был на мне, – он всегда на мне, даже сейчас, когда я лежу при смерти, – а вот поводок уже отсутствовал. Хозяин понял, что по своей воле я от него убегать не собираюсь, и позволял мне и без поводка сопровождать его.
Как раз стояла хорошая солнечная погода, необходимая для фотографирования. Гончаров что-то напевал себе под нос, что говорило о его хорошем настроении. Время от времени я забегала вперед него, задирая голову, заглядывала ему в лицо и с удовольствием обнаруживала на его устах улыбку.
Он заговаривал со мной:
– Что, Мимишка? Когда солнце, то и думать ни о чем плохом не хочется? Как полагаешь?
Я знала, что под плохим он подразумевает, конечно же, подлость Тургенева, с какой тот воспользовался его доверием, его дружбой. Но тогда мысли о сопернике, так одолевавшие моего хозяина против его воли, оставили его, словно растаяли под солнечным светом, как грязный петербургский снег.
Мы опять были, по-видимому, на Невском проспекте. В фотографическом ателье нас приветствовал мужчина, приближающийся, на вид, к сорокалетнему возрасту. Худощавый брюнет, с артистическими тонкими пальцами, с усами, а главное – с пронзительным взглядом темных глаз. Такой взгляд, проникающий в суть вещей, подумалось мне, и должен быть у фотографа: а это был именно фотограф. Фамилия его, как я узнала позднее, – Тулинов. Пах он чем-то едким, химическим, так что в носу у меня защекотало. Я едва не чихнула.
– Иван Александрович, любезный, премного рад вас снова видеть у себя! – радушно приветствовал он моего хозяина; меня, однако, своим вниманием не удостоил, что слегка задело меня – ненадолго, впрочем. Говорят, что комнатные собачки глупы или, по крайней мере, легкомысленны, а мы всего-навсего не умеем долго обижаться по своей добродушной, дружелюбной натуре. Не зря же нас собирательно называют «амишки», от французского «друг».
– Михаил Борисович, рад и я несказанно, – ответил Гончаров. – Как и обещался, пришел: извольте привечать.
Пока они обменивались любезностями, я осмотрелась. Помещение, где мы находились, было просторно, залито светом. На стенах во множестве висели фотографические портреты, долженствовавшие, очевидно показывать посетителям мастерство фотографа, стояло в углу большое, во весь человеческий рост зеркало. Кстати, подумала я в ту секунду, зеркала отображают действительность куда точнее фотографии, но только тем, кто в них смотрится, а значит, их точность отчасти бессмысленна. Посредине комнаты стояло кресло, с резными ножками и прямой спинкой, для фотографирующихся, а напротив него располагался фотографический прибор; на него была накинута какая-то черная, чернее ночи, ткань, из-за чего я не могла как следует его разглядеть, только увидела, что это какой-то ящик о трех ногах, и это меня удивило: мебель и животные – на четырех ногах, люди – на двух, а тут – три!
– У меня уже все готово, – суетился тем временем около прибора Тулинов. – Как обычно? Прихорашивайтесь у зеркала и располагайтесь…
– Но я в этот раз не один: я с дамой, – прервал его Гончаров.
Тулинов посмотрел на него с недоумением.
– Ваша дама сейчас подойдет?
– Она уже здесь, – улыбнулся Гончаров.
Недоумение Тулинова стало еще сильнее. И только тут он заметил меня у ног моего хозяина, и лицо его прояснилось. «Вот тебе и взгляд, проникающий в суть вещей! – мысленно фыркнула я. – А меня не увидел!»
– Ах, вот она! Слона-то я и не приметил! – он рассмеялся, наклонился ко мне и протянул руку; я дала себя погладить. – Как же ее зовут, эту вашу даму?
– Мими. Для друзей, к коим вы, бесспорно, относитесь, – Мимишка.
– А ваша Мимишка смирная? Чтобы фотография с нее получилась, ей долгонько придется посидеть без движения. Высидит?
– Высидит! – заверил Гончаров. – Она у меня послушная. – Мне было приятно это слышать, и я в благодарность потерлась о его ногу.
– Тогда прошу, – пригласил Тулинов.
Гончаров оправил одежду – он был во всем белом, что делало его очень привлекательным, – расчесал гребешком бакенбарды и волосы, обрамлявшие лысину, взял меня на руки и сел со мной в кресло.
– Спину прямее, будьте любезны, – попросил Тулинов, незаметно для меня очутившийся под черной тканью. – И собачку вашу чуть левее поворотите, да-да, вот так хорошо. Чуть мордочку ей повыше, да накажите ей не вертеться.
– Мимишка, ты слышала, что сказал господин? Замри! – В дополнение к своему приказанию он положил ладонь мне на холку.
– Нет, этак вы ее рукавом заслоняете. Позвольте…
Тулинов выбрался из-под ткани и усадил нас так, чтобы мы оба – и я, и Гончаров – хорошо запечатлелись. В итоге составилась такая экспозиция: Гончаров сидит, закинув левую ногу на правую, одна рука его – правая – лежит на колене, левой же он обхватил меня, удобно расположившуюся в кольце его рук, и прижал к своему большому животу. Я хорошо помню такие мелочи, потому что не раз потом видела эту фотографию: Гончаров собирался кому-то ее подарить, но она так ему самому понравилась, что он оставил ее у себя и иногда доставал с полки, подносил к моему носу со словами: «Красиво мы с тобой смотримся, а, Мимишка?» Спору нет, красиво, тем более что у хозяина бакенбарды были тогда еще не седые, да и волосы тоже, к тому же их было больше у него на голове; да и я была молода, в глазах озорно горела жизнь.