А после, сидя на земле и слушая, как поют в вышине ангельские хоры, они дали друг другу страшную клятву: никогда не разговаривать с неизвестными монахами, а главное, никому не рассказывать о том, что случилось с ними этим безлюдным вечером, в этой пустой и ничем не выдающейся аллее.
Сюда же, впрочем, можно было бы еще добавить, что, несмотря на эту клятву и это обещание, стоило лишь приблизиться светлому празднику Преображения, как с отцом Нектарием и благочинным Павлом начинало твориться что-то неладное. Они становились важными, как два гуся, и при этом весь их загадочный внешний вид словно говорил: «Если бы вы только знали, что мы видели с благочинным», или «Господь не всем показывает свои чудеса», или же «Кто рано встает, тому Бог подает». Прогуливаясь по монастырскому двору, игумен иногда останавливался, вздыхал и говорил: «Вот так-то, брат Павел», на что отец Павел, в свою очередь, отвечал: «Вот так вот, брат наместник», после чего они продолжали свой путь и делали это с печалью, так что ни один из монахов не осмеливался подойди к ним по своим делам.
Наконец, наместник говорил: «А не пойти ли нам приложиться?»
На что благочинный говорил, чувствуя, что устал: «И то. Праздник все-таки».
Несколько минут проходили в молчании. Потом наместник останавливался на крыльце.
«Вот если бы мы только захотели», – говорил отец наместник, вздыхая и отвечая на свои собственные мысли.
«Это точно, – подхватывал отец благочинный. – Если бы мы только захотели!»
И с этими словами они исчезали в административном корпусе с целью приложиться.
33. Пушкиногорские прихожанки
1
Пушкиногорские прихожанки делились на две группы, ничуть друг на друга не похожие.
Одна из этих групп состояла из обыкновенных, а местами даже весьма милых прихожанок, которые, отстояв очередь к первому попавшемуся исповеднику, лепетали что-нибудь вроде «грешна, батюшка, во всем», после чего скромно отстаивали до конца службы, размышляя о божественном милосердии и о рыночных ценах, которые заставляли многих в этом милосердии усомниться.
Не такой, совсем не такой была вторая группа прихожанок, которые приходили не столько помолиться и оставить хоть на время мирские заботы, сколько себя показать и на других посмотреть, а главное – провести время с любимым исповедником, о котором потом сладко грезилось в накатывающей дремоте, и жизнь уже не казалось такой пустой, нелепой и одинокой.
Если зайти в храм в час, когда начиналась исповедь, то без особого труда можно было увидеть, что у большинства батюшек, принимающих тех, кто желал исповедаться, было совсем немного исповедующегося народа; тогда как у мощехранилища, где исповедь принималась отцом Иовом, всегда было многолюдно, так что создавалось впечатление, будто отец Иов знает какое-то волшебное слово, с помощью которого он переманивал исповедующихся у бывшего артиллериста отца Зосимы, у отца Ферапонта или отца Маркелла, которым, конечно, трудно было тягаться с этим стройным, загадочным, чернобровым отцом Иовом, который, в довершение всех своих достоинств, еще неплохо пел и неплохо читал приятным мягким баритоном, от которого некоторых прихожанок прямо-таки бросало в пот, и они начинали натурально млеть, в то время как их затуманенные взоры блуждали невесть где, вызывая на губах загадочную улыбку, значение которой мог знать только сам улыбающийся.
Было поначалу что-то трогательное и вместе с тем вызывающее в этой очереди, которая становилась все больше и больше, тогда как очереди к другим батюшкам окончательно хирели, безлюдели и, наконец, уходили прочь, оставив отца Иова, словно нового Георгия Победоносца, одного бороться с человеческими грехами и пороками.
Стоит ли говорить, что вся эта очередь целиком состояла из прихожан женского пола, которые ревниво оглядывали друг друга, делая одновременно вид, что их интересы не простираются дальше исповеди, а главное удовольствие жизни заключается в том, чтобы послушать проповедь отца Иова, чья мудрость была столь же неоспорима, как и его духовный опыт, и где понимание и доброта соседствовали с твердостью и мужеством, настойчиво наводящими на мысль о святости и еще на какие-то мысли, о которых было бы лучше не помнить совсем.
Стоит ли также упоминать, что всему этому предшествовал тщательный туалет, который зачастую начинался за несколько часов до исповеди и охватывал все, что причесывалось, завивалось, втиралось и постригалось, все, что аккуратно облачалось, опрыскивалось, протиралось и пудрилось, а также все то, что примерялось, подтягивалось, подшивалось и утюжилось, так что на какое-то время дом превращался в Женское Царство, откуда изгонялось все лишнее, а плавающие по дому запахи будили у мужской половины его какие-то давно забытые, но еще не окончательно исчезнувшие из памяти воспоминания.
Ах, эти рюшечки, эти лепестрончики, эти белые платочки, стыдливо выглядывающие из карманчиков, ах, эти едва внятные запахи духов, всех этих жасминов, белых ночей и фальшивых шанелей, которые почему-то наполняли мир вокруг несусветными фантазиями и сомнительными образами, в существовании которых едва ли признаешься себе в каком-нибудь другом месте.
Ах, эти дождавшиеся своей очереди грешницы, по нескольку раз прочитавшие душеполезные книжки «Как самому подготовиться к Исповеди» и «Все, что нам надо знать о нашем духовном отце», ах, эта бледность ланит и блеск очей, эти разноцветные платки, завязанные с таким искусством, что становились похожими на модные шляпки, это невнятное бормотание о том, что «у меня прямо все оборвалось внутри», вперемежку со слезами и разворачиванием свеженакрахмаленного носового платочка, от которого шел вдобавок и соблазнительный аромат духов, как нельзя лучше гармонирующий с краской, которая заливала лицо, когда рассказ касался чересчур вольных, чересчур соблазнительных и опасных вещей.
Но главным оставался, конечно, сам исповедник, чье лицо то пряталось в полумраке вместе с поднятой епитрахилью, то поднималось над исповедуемыми и при этом всегда так, что его глаза, казалось, смотрят только на тебя, тогда как сам он весь трепещет в ожидании того, чтобы поскорее заключить тебя в братские объятия, так что храм вдруг превращался в место свиданий и встреч, где не было места ни скучной работе, ни надоевшему мужу, ни стоянию у плиты и детским крикам, а был только мягкий, теплый свет, который шел от этого родного, знакомого лица, отчего казалось, что все заботы навсегда отступили, и только голова слегка кружилась, все еще не вполне веря, что жизнь оказалась такой простой и счастливой…
Что и говорить, сам факт существования отца Иова был катастрофой для многих мужей, которые ничего, конечно, не могли противопоставить этому чернобровому, высокому и худому красавцу, чьи черные сверкающие глаза, казалось, были созданы только для того, чтобы сильнее заставлять биться в груди слабое женское сердце. В результате время от времени случались в монастыре разного рода небольшие и вполне предвидимые инциденты, которые чаще всего принимали форму оскорбительных писем, которые отец Иов не выбрасывал, но хранил в одном тайном месте и при этом довольно часто тщательно читал и перечитывал их, словно надеясь когда-нибудь понять смысл того, о чем в этих письмах писалось.
Однажды не слишком сведущий в церковных делах местный ревнивец все-таки подстерег Иова, когда тот выходил из храма через мощехранилище, скрываясь от надоедливых прихожанок.
– Я видел – у тебя с ней шуры-муры, – сказал он, тесня бедного Иова к могиле Пушкина, что придавало происходящему особый колорит. – И долго это у вас?
Водочный перегар ударил в ноздри отца Иова, так что тот чуть не упал.
– Да что долго-то? – не понимал Иов, отмахиваясь от наседавшего ревнивца. – Я не понимаю.
– Ах, он, бедный, не понимает, – сказал ревнивец, толкая Иова к парапету и желая, возможно, столкнуть его вниз. – Как чужих-то жен лапать, так это мы понимаем… Или я не видел, как вы с ней ковриком-то накрывались, с Наташкой моей?.. Да еще на глазах у всех. Я ведь не слепой.
– Это же не коврик, – Иов, хоть чувствовал страх, все же невольно улыбнулся. – Это епитрахиль. Епитрахиль это, мужчина. Без нее служить нельзя.
– Вот значит, как это у вас зовётся! – с отвращением сказал ревнивец, которому почему-то слово «епитрахиль» показалось крайне неприличным. – А еще приличными людьми притворяетесь… Да я тебе сейчас такую епитрахиль закидаю – небу жарко станет!
Ничего больше он сказать, впрочем, не успел, потому что набежавшая вовремя охрана поволокла его прочь, чтобы, примерно наказав, выбросить его во тьму внешнюю, как называли монахи все, что находилось за оградой монастыря…
Впрочем, не все было так хорошо, как казалось на первый взгляд.
Что-то было явно не так.
Что-то приходило и грызло его изнутри, не давая покоя.
Что-то явно не клеилось, но чем оно было, это что-то – оставалось до времени загадкой, напоминающей, что есть какая-то другая, не похожая на эту жизнь, которой, похоже, он был лишен навсегда.
Вот почему все мрачнее становилось лицо отца Иова, когда ему приходилось выслушивать все эти милые глупости, еще недавно вызывавшие у него мягкую улыбку и целую гору советов и рекомендаций, на которые он всегда был большой мастер.
Вот почему все чаще и чаще он посылал вместо себя на исповедь отца Зосиму или отца Ферапонта, сам же скрывался в своей келии и не отвечал на телефонные звонки.
Вот почему застигнутый в храме какой-нибудь не в меру назойливой прихожанкой, он легко ускользал через мощехранилище, в дверь, которая вела на террасу и давала возможность довольно просто ускользнуть всякому, кто в этом нуждался.
Если бы отец Иов захотел сразу подумать и проанализировать все, что с ним происходит, то к своему стыду он давно уже должен был бы признать, что сделал ужасное открытие, которое заключалось в том, что женщина всегда остается женщиной, даже перед лицом Царствия Небесного, и побороть это, похоже, не могли никакие небесные силы, так что и даже сам Господь Бог был вполне бессилен преодолеть это несовершенство и вынужден был принимать этот факт в качестве неоспоримого и последнего.
Мысль эта была тем более ужасной, что до того, как она посетила вдруг его голову, он искренне и бескорыстно верил, что является божьим избранником, чье избранничество подтверждалось всем, что он читал и о чем слышал до этого. Теперь же о каком избранничестве могла идти речь, когда одна часть рода человеческого была по своей природе порочна и нечестива, а вторая только о том и думала, как бы заняться с этой первой половиной такими вещами, о которых было бы лучше монаху не напоминать.
Нечто подобное, если я не ошибаюсь, произошло когда-то давно с праведным Иовом, который, должно быть, тоже считал себя божиим избранником и полагал, что твердо знает путь, по которому следует всем за ним идти, пока Господь не взял молот и не расколошматил вдребезги все то, что много лет Иов считал единственно верным и справедливым.
С тех пор, как эта мысль стала обживать новые ментальные пространства его ума, глубокая морщина пролегла по его переносице, а мысль спасти всех, которая часто приходила к нему прежде (особенно тогда, когда у него было хорошее настроение) – эта мысль казалась теперь глупой и нелепой, что подтверждали, конечно, не только умные и серьезные книги, о которых отец Иов когда-то слышал, но и ангелы небесные, которые не могли, разумеется, упустить такой прекрасный повод для смеха и изводили отца Иова мелкими придирками и несправедливыми замечаниями, от которых хотелось немедленно сбросить с себя все эти монашеские одеяния и бежать прочь, не важно – куда, лишь бы не слышать над собой шелеста ангельских крыльев и этих насмешливых голосов, которые не переставали звенеть у него в ушах.
Иногда он просыпался среди ночи и долго ворочался с боку на бок, вспоминая какую-нибудь неприятную встречу или сегодняшний нелепый разговор, которые он не умел ни вести, ни, тем более, прекращать, делаясь тем самым легким заложником всех этих не в меру болтливых баб, которые, к изумлению отца Иова, могли, не переставая, болтать с утра и до вечера, а после снова с вечера и до утра, а главное – безо всякого для себя ущерба.
Сегодняшний день был тоже не исключением, хотя по сравнению с другими днями он показался вполне терпимым, так что, проходя мимо, отец Иов даже слегка улыбнулся какой-то старушенции, от которой, впрочем, вряд ли можно было ожидать какого-нибудь подвоха. Впрочем, стоило ему услышать вдруг чей-то игривый голос, принадлежащий исполненной в розовых тонах блондинке, как его правая рука задергалась и непроизвольно потянулась к левому бедру – туда, где, по всем правилам, должна была висеть казацкая шашка, не прощающая обид до седьмого колена и всегда готовая отомстить за несправедливость.
– Ведь и животные спасутся, – говорил с жаром этот голос, который принадлежал дебелой блондинке, не отрывавшей своих заплывших глазок от отца Иова. – И это кажется мне справедливым… Правда ведь, батюшка?
– Ну, может быть, – сказал Иов, фальшиво улыбаясь и проклиная ту минуту, когда черт понес его заглянуть в храм.
– Я точно читала у какого-то святого отца, – продолжала блондинка.
– И я тоже, – подхватила какая-то худая мымра, несмотря на теплую погоду припершаяся в храм в шубе.
– Я не помню, – говорил Иов, отводя глаза и чувствуя, что ему не хватает воздуха.
– А вот интересно, а коровы, они тоже спасутся? – блондинка сделала умное лицо, стараясь оттеснить в сторону невесть откуда вдруг взявшуюся соперницу. – Ведь тогда они в Царствии Небесном молоко будут давать, верно, батюшка?
– Возможно, – сдержанно говорил отец Иов, не зная, как ему лучше поступить – стремительно исчезнуть, не говоря ни слова, в недрах мощехранилища или исчезнуть вежливо, сославшись на какую-нибудь ерунду, вроде срочного вызова или телефонного звонка…
Еще хуже обстояло дело с исповедью.