– Я поработаю, хорошо поработаю над ним.
– Тогда, что ж! Но только надо засесть хорошенько, Коля! Тут одно красноречие не поможет! К чужим интересам надо относиться свято!.. Свое потеряешь – не беда, а чужое – на совести будет!
Он долго сидел молча и потом проговорил:
– Казалось, женщина порядочная и… отнимает лес! Признаюсь, удивила меня Надежда Петровна! Удивительно! – в раздумье несколько раз повторял Иван Андреевич, неодобрительно покачивая головой.
– Кстати, папа, помнишь, ты предупреждал меня насчет Нины Сергеевны. Почему ты советовал быть осторожней?
– Да темная история ее замужества. Она вышла замуж за старика и, говорят, играла при этом скверную роль. Просто, говорят, поймала его. Впрочем, я этого не видал, а предупреждал тебя потому, что она большая кокетка и из-за нее застрелился очень порядочный человек.
– Это еще что за история?
– Я тебе когда-нибудь ее расскажу! – отвечал Иван Андреевич. – Впрочем, и тут, быть может, ее винят более, чем следует. Поди узнай человеческое сердце!
Солнце только что подымалось, и земля сверкала дрожащими каплями росы, когда Григорий Николаевич, мурлыча под нос песню, выехал из прохладного леса, и перед ним открылась его усадебка, залитая розовым светом солнечных лучей. Он тряхнул вожжами, и тележка покатилась быстрей. Рыжий, добрый конь прибавил рыси.
Спокоен и счастлив ехал Григорий Николаевич домой. Радостная улыбка мелькала на лице его, когда он окинул взором свои небольшие владения, такая радостная улыбка, которой не бывало, когда он прежде возвращался домой. Теперь и его «изба», как называл он свой крепко посаженным небольшой дом, и лес направо, отливавший золотистым блеском, и поля с наклонившимся колосом казались ему еще милей, еще, если можно так сказать, родственней. И все теперь как будто получало особенный смысл, все казалось ярче и радостней, и лист – нежнее, и птица – певучее.
И прежде он ласковым взором приветствовал свое гнездо, но этот взор не блистал той любовью, какой блистал теперь. Тогда он был одинок. Сиротливей чувствовал он себя с годами, и нередко щемящее одиночество неутоленная потребность любви заставляли его забываться в вине. Но теперь другое дело! Дух любимого создания уже жил в доселе пустом гнезде. Еще Леночка не вошла в дом, еще она не ходила хозяйкой в поле, не оглашала чудным своим голосом молодого сада, а между тем и дом, и поле, и сад – все было полно ею, и близок был день, когда ее свежий голосок будет ежедневно раздаваться здесь, и славная, честная Леночка, как трудящаяся, домовитая ласточка, озарит дом счастием и ласкою… Какое еще может быть для человека счастие?
Так думал Григории Николаевич, посматривая вокруг и затягивая все громче и громче песню своего сердца.
Не совсем обыкновенно, верней – совсем необыкновенно сложилась жизнь этого столбового дворянина, сына заслуженного генерала. Не без борьбы пришел он к тихой пристани полумужицкого счастья. Но зато уже давно он не испытывал мук сомнения, не искал в поте лица истины, не мучился вопросами, не подходил даже к ним. Раз он попал в колею, – он не сворачивал с нее и шел по ней с упорством вола и непоколебимой честностью испытавшего себя человека, добровольно лишившего себя большого состояния. Почему бывшего богатого морского офицера, когда-то мечтавшего о подвигах, о славе, потянуло к мужику и как он сделался таким, каков он теперь, – об этом читатель узнает из следующей главы.
XXIII
Не особенно радостно протекли детские годы Лаврентьева. Мать его умерла в чахотке еще молодой женщиной, когда младшему ее сыну и любимцу, Грише, минуло только пять лет. На другой же день после похорон приехавшая из деревни тетка, родная сестра отца осиротевшего мальчика, генерала, отличавшегося в это время на Кавказе, – старая дева лет под шестьдесят, увезла ребенка из Москвы, где, брошенная мужем, одиноко окончила свою печальную жизнь мать Григория Николаевича.
Тетка привезла племянника в свое имение в Орловской губернии. До одиннадцати лет Гриша рос в пустынном, мрачном большом барском доме, лишенный нежной ласки матери» когда эта ласка так нужна детскому сердцу, в обществе суровой, нелюдимой старухи тетки да ее компаньонки, пожилой девицы, бедной дальней родственницы, безропотно сносившей насмешки и капризы своей благодетельницы. Сиротливо и жутко было бедному мальчику, особенно в первое время, когда он был еще маленьким мальчиком. Холодом веяло от этого пустынного дома, где все ходили молчаливые, испуганные, страшась прогневить суровую барышню. Неприветлива, суха, придирчива и строга была с Гришей старая тетка. Казалось, она как будто перенесла на ребенка свою нелюбовь к покойной его матери, которая осмелилась породниться с старинным дворянским родом Лаврентьевых, происходя из мелкопоместных дворян. Брак Лаврентьева в свое время возбудил общее неудовольствие. «Если б покойный батюшка был жив, никогда не было бы такого позора!» – не раз говорила старая тетка, не стесняясь присутствием ребенка. Она ни за что не хотела видеть невестку и увидала ее в первый раз в гробу. Набожно кладя земные поклоны, она в то же время в душе радовалась, что господь прибрал наконец эту женщину, бывшую виновницей многих семейных ссор.
Маленькое создание, очутившееся в большом старом доме, не смягчило очерствевшего сердца тетки. Молчаливая, суровая, набожная и озлобленная, вечно подозрительно поглядывавшая серыми острыми глазами, часто зажигавшимися зловещим огоньком, она внушала страх не только ребенку, но и всем в доме. Ее боялись и ненавидели. Эта старая девица была одной из жестоких помещиц, так что после одного уж слишком жестокого истязания, совершенного ею над горничной, имение ее чуть было не взяли в опеку, но благодаря ее связям дело было замято. В околотке ее иначе не звали, как «старой ведьмой». Скупая, не доверявшая никому, она одиноко проводила жизнь в своем мрачном гнезде, находя, по-видимому, наслаждение наводить на всех трепет. Родные боялись ее, раз или два в год ездили к ней на поклон, как к богатой родственнице, но оставались обыкновенно недолго: очень уж неприветливо и тоскливо было в ее берлоге.
Нечего и говорить, что маленький Гриша чувствовал непреодолимый страх к своей тетке. Он невольно вздрагивал, как только, бывало, завидит высокую, худощавую фигуру в длинном балахоне, с высоко поднятой седой головой, с костылем в руках и связкой ключей, болтавшихся у пояса, – и пугливо жался к няне. Тетка замечала этот детский страх, но никогда не пробовала приласкать ребенка. Она молча проходила, обводя его взглядом, от которого душа у него уходила в пятки. По вечерам, перед отходом ко сну, мальчик должен был просиживать около часу с теткой в гостиной. Обыкновенно он съеживался где-нибудь в уголке большого кресла, не смея пошевелиться и не отводя глаз с желтого, высохшего лица старой девы, раскладывавшей в это время гран-пасьянс и отпускавшей жесткие колкости компаньонке – забитому существу, обязанному неизменно находиться при своей благодетельнице.
Иногда она пробовала шутить с мальчиком, но шутка выходила такая неласковая, холодная, мальчик так пугливо отвечал на ее вопросы, что она умолкала и еще жестче и ядовитей издевалась над безответной компаньонкой.
Жутко бывало в такие зимние вечера, в этой мрачной гостиной, бедному мальчику. В его воображении тетка принимала какие-то фантастические размеры и казалась ему бабой-ягой, поедающей маленьких детей. Он закрывал глаза и сильней съеживался в кресле, пока на пороге не появлялась любимица няня и не приглашала его идти спать. Нередко добрая Арина Кузьминишна нарочно приходила пораньше, и когда тетка отрывисто спрашивала: «Разве время?» – старая няня отвечала, что наверху уж пробило восемь часов.
Гриша подходил к тетке и прикладывался к ее длинной, костлявой руке. Тетка молча крестила его, делала какое-нибудь строгое замечание няне, и затем ребенок уходил наверх, в детскую, где часто рыдал неутешными слезами, пока не засыпал с улыбкой на устах, утешенный, ободренный и пригретый на любящей груди Арины Кузьминишны.
Мало светлых воспоминаний осталось бы у Лаврентьева из этой поры детства, если б у него не было верного друга и заступницы, этой славной няни, отдавшей всю силу любви своего горячего, сострадательного сердца бедному брошенному ребенку. И кого же так горячо любила и жалела Арина Кузьминишна? Маленького барчука, последыша того самого человека, который причинил ей же величайшее зло, отдавши единственного ее сына за какую-то грубость в солдаты. За зло она отплатила добром. Она пожалела сироту и добровольно поехала с ребенком жить к старой «ведьме», несмотря на то, что после смерти молодой барыни, которой была подарена мужем, Арина Кузьминишна, по завещанию, получила вольную.
«Кто призрит сиротку?» – подумала Арина Кузьминишна, когда ей объявили вольную, и решилась не оставлять ребенка, пока он не подрастет.
Чудным, светлым, неизгладимым воспоминанием запечатлелся навсегда образ этой старой подруги сиротливого детства в сердце Григория Николаевича. С благоговением и признательностью вспоминал он самоотверженную, любящую женщину, выносившую из-за него брань и наказания суровой тетки, заменившую ему мать, бывшую его лучшим, верным другом и пестуном. Она согрела сердце ребенка нежной лаской, она заставляла забывать одиночество сказкой и песней, она первая посеяла в молодой душе ребенка семена любви к подневольному, униженному и оскорбленному, – словом, Арина Кузьминишна была одна из тех русских крепостных нянь, которые беззаветной любовью скрасили не одно сиротство дворянских подростков, утерли немало слез, смягчили немало сердец и бывали первыми и лучшими наставницами многих беспризорных русских дворянских детей.
Матери своей ребенок не мог помнить, но, по рассказам няни, сохранил о ней горячее и признательное воспоминание, нередко впоследствии задумываясь над ее печальной судьбой. Судя по портрету, писанному масляными красками вскоре после свадьбы и доставшемуся потом Григорию Николаевичу, мать его была женщиной замечательной красоты – блондинка с кротким взглядом и необыкновенно добрым лицом. Полузадумчивая, полугрустная улыбка уже скользила на ее устах, словно предчувствие будущей печальной судьбы.
Судьба матери Григория Николаевича в самом деле была из печальных. Она была дочь мелкопоместного дворянина Смоленской губернии, жившего по соседству с Лаврентьевым. Кроткая, задумчивая девушка, единственная дочь родителей, выросла дома, не получив никакого образования, едва знала грамоту и, на беду свою, в шестнадцать лет была замечательной красавицей с пышными русыми волосами и черными глазами. На нее заглядывались соседи; за нее уже сватался какой-то приказный из уездного города, когда отец Григория Николаевича, в то время бывший подполковником, только что переведенный за какой-то проступок из гвардии в армию и заехавший по дороге на Кавказ погостить к старухе матери, – встретил в церкви молодую девушку и был поражен ее красотой. Она возбудила в нем сильную животную страсть, и он чрез несколько времени решил, что дочь мелкопоместного дворянина будет его женой, хотя бы пришлось из-за этого поссориться со всей родней. Лаврентьеву было в это время тридцать пять лет, он был очень нехорош собой, низенького роста, брюнет, с резко выдававшимися челюстями. Он не отличался изящными манерами – от него несло казарменным духом николаевского времени. Характера он был упрямого, деспотического, угрюмого и не терпел противоречий. В нем сказывалась лаврентьевская порода. Образование он получил неважное, книг не читал, редко посещал общество, был любимцем Михаила Павловича [31 - Михаил Павлович (1798-1849) – великий князь, брат Николая I, главный начальник Пажеского и всех сухопутных кадетских корпусов, командир Отдельного гвардейского корпуса, генерал-инспектор по инженерной части.] и грозой солдат. Вот этому-то человеку имела несчастие понравиться тихая, робкая шестнадцатилетняя девушка. Лаврентьев тотчас же познакомился с ее отцом и однажды спросил ее шутя: пошла ли бы она за него замуж? Вместо ответа она заплакала, закрыла лицо руками и убежала из комнаты. Но это не остановило Лаврентьева, хотя он и удивился, что дочь несчастного мелкопоместного дворянина не бросилась к нему сразу в объятия… Однако дело скоро сладилось. Отец, обрадовавшись счастью, выпавшему дочери, заставил ее идти замуж. Молодые обвенчались чуть ли не тайком и уехали на Кавказ, откуда мать Лаврентьева получила извещение о женитьбе сына.
Первые годы жизнь молодой жены была еще сносна, хотя муж терзал ее ревностью и пугал дикими вспышками гнева. Она боялась его и еще более робела. Прошло несколько лет. Лаврентьев охладел к ней и стал тяготиться своей робкой, несветской, застенчивой женой. В это время он отличался в делах против горцев, был за отличие произведен в генералы, и ему предстояла видная, блестящая карьера. Скромная жена совсем не годилась для роли генеральши, и под конец Лаврентьев возненавидел ее, находя в ней помеху для своей карьеры. Он стал теснить несчастную женщину с безжалостной жестокостью, держал ее взаперти, не показывая никому, и, наконец, отправил ее в деревню, запретив выезжать оттуда. Старшего сына он отправил на воспитание своей матери, а младшего, только что родившегося Гришу, оставил при матери. Тихо чахла бедная женщина и после долгих просьб вымолила разрешение ехать в Москву лечиться. Там одиноко протянула она еще три года и наконец, брошенная всеми, умерла. Тем временем Лаврентьев пожинал на Кавказе лавры, и имя его гремело в газетах того времени. Получивши известие о смерти жены и о том, что младший сын взят на воспитание теткой, Лаврентьев обрадовался и скоро женился во второй раз, сделав весьма блестящую партию.
Когда Григорий Николаевич впоследствии узнал от няни печальную судьбу своей матери, он еще более охладел к отцу и питал к нему чувство далеко не сыновнее.
Впрочем, Григорий Николаевич никогда не был близок с отцом. Он совсем не знал его, никогда не жил вместе, и в редкие, короткие свидания, во время наездов отца в Петербург, мальчик испытывал почтительный страх – и только. Он, пожалуй, гордился отцом, о боевых подвигах которого гремела слава, сам мечтал о подвигах, когда будет офицером, но не испытывал большой радости, когда отец, весь в орденах и ленте, приезжал на пятнадцать минут в корпус, трепал мальчика по щеке, давал рубль денег и, осведомившись у корпусного начальства о поведении сына, уезжал, прикладывая колючие свои усы к щекам сына. Иногда отец, во время приездов в Петербург, брал его на воскресенье и оставлял на целый день одного в номере гостиницы с своим денщиком. Гриша обыкновенно завязывал беседу с старым солдатом и не особенно горевал, что отец в отсутствии. Он невольно чувствовал, что отец ему чужой, что он на него не обращает внимания и ни одним ласковым словом не приближает к себе. Всегда резкий, сухой, с грубыми манерами, приземистый, некрасивый, с красным солдатским лицом, этот человек, быть может, и любил по-своему сына, но любил уж очень странно, никогда не проявляя своей любви нежным чувством, мягким словом, дружеским участием. Разговоры его с сыном бывали всегда лаконичны.
– Здоров? – обыкновенно встречал он сына, торопливо надевая мундир, когда мальчик по воскресеньям в девять часов утра приходил из корпуса в номер гостиницы, где останавливался отец.
– Здоров, – отвечал Гриша, подходя к красной, короткой, жилистой, поросшей волосами руке.
– Хорошо учился?
– Хорошо.
– Не секли?
– Нет.
Затем разговор прекращался. Гриша садился в сторону и не без удовольствия любовался на шитый мундир, на золотые аксельбанты и на ордена, которыми усеяна была выпяченная грудь кавказского героя. Иногда, впрочем, его созерцание нарушалось неожиданными вспышками гнева отца против денщика. Тогда красное лицо генерала становилось багровым, глаза наливались кровью, и он бил кулаком по лицу старого солдата с каким-то непостижимым зверством и ругался площадными словами. Денщик только жмурился и чуть-чуть отстранял лицо после каждого удара. Обыкновенно вспышки эти бывали из-за каких-нибудь пустяков. Гриша в это время полон был сострадания к солдату, испытывая чувство стыда и негодования. Когда отец уезжал, Гриша вздыхал свободнее.
Раз или два в год отец писал сыну в корпус безграмотные, короткие и лаконические, как канцелярские бумаги, письма, с приложением десяти рублей на лакомство; в этих письмах обыкновенно отец рекомендовал сыну хорошо вести себя, слушать начальство и не рассуждать, как это подобает будущему слуге отечества, и быть впоследствии бравым офицером. Иногда в письме сообщалось и о полученных наградах. Вот точная копия с одного из писем, полученных однажды четырнадцатилетним кадетом:
«Любезный Григорий!
Я, слава богу, нахожусь в вожделенном здравии. Бог хранит меня. Недавно государь император изволил пожаловать меня орденом Владимира [32 - Ордена Владимира – учрежден 22 сентября 1782 года по случаю 20-летия царствования Екатерины II как награда за отличие на государственной службе. Имел 4 степени.] второй степени. Этот орден надо заслужить. Желаю и тебе впоследствии быть его достойным. А впрочем, будь здоров и веди себя хорошо.
При сем посылаю десять рублей.
Твой отец генерал Лаврентьев».
Таковы были отношения между отцом и сыном.
Когда, через два года после смерти жены генерала Лаврентьева, старая тетка однажды получила от брата письмо с извещением о вступлении его во второй брак с грузинской владетельной княжной, «девицей привлекательной наружности, приятного характера, получившей воспитание в Смольном институте [33 - Смольный институт – закрытое женское учебно-воспитательное учреждение в дореволюционной России, которое было основано в 1764 году в Петербурге при Воскресенском Смольном женском монастыре.]», – обыкновенно суровое лицо старухи прояснилось, и на лице ее промелькнула радостная улыбка. В тот же день она велела позвать священника и приказала отслужить молебен.
После молебна она торжественно объявила, что брат ее вступил во второй брак, и во этому случаю пригласила батюшку обедать и приказала испечь для людей пироги и дать мужчинам по стакану водки, а женщинам по рюмке, – дальше этого ее щедрость не шла.
Обратившись к маленькому племяннику, она сказала:
– У тебя теперь есть мать. Молись за нее в своих молитвах. Слышишь?
Семилетний мальчуган не совсем ясно понимал в чем дело, почему это тетка так торжественно объявила, что у него теперь есть мать, когда няня говорила, что добрая его мама взята на небо и живет с ангелами несравненно лучше, чем жила в Москве. По обыкновению, он взглянул на няню, требуя разрешения этого недоразумения, но Арина Кузьминишна была как-то особенно сдержанна и, как показалось Грише, невесела. Она ничего не ответила мальчику в зале, а повела его в детскую, взяла его на руки, крепко-крепко прижала к своей груди и залилась слезами.
– Бедный, бедный ты мой сиротка! – тихо наконец произнесла Арина Кузьминишна.
Отчего он вдруг после молебна стал бедный? Что такое случилось? Почему тетка радуется, а няня плачет, что папенька женился?
Несколько минут ломал он над этими вопросами свода голову и наконец пришел к заключению, что, верно, новая его мать – не прежняя добрая мама, а такая же страшная и сердитая, как и тетка; оттого тетка так радуется, а няня, напротив, плачет. Немедленно же он сообщил своему другу свои предположения и был несколько озадачен, когда няня, улыбаясь сквозь слезы, заметила: