– Если я когда-нибудь и уеду отсюда, то только на какой-нибудь теплый остров. Там и поселюсь вместе с Ирмой, – отшучивался Андрей. – А пока я здесь, в России. Ей нужны хорошие хирурги.
– Ну, что за легкомыслие в наше-то время! Какие теплые острова? Что за дичь? – сетовала ее мать, полная дама в летах. – Раз вы не намерены уезжать в Париж, вам надо бы подумать о более выгодной карьере и при новой власти. Будут же у них министерства по медицине. Вам, с вашей практикой, недурственно было бы получить портфель чиновника от медицины.
– Ну, что вы! – удивленно фыркал и посмеивался счастливый Кольцов. – Я практикующий хирург, и все крапивное, чиновничье семя мне противно до глубины души. Я привык спасать людей. И мой пост – это быть рядом с операционным столом.
Мать Ирмы пожимала плечами. Но Андрей, казалось, ничего не замечал. Рядом с ним сияли ее глаза. Глаза ненаглядной Ирмы. Она часто жеманилась, говорила невпопад. Глупо шутила. А когда он пытался ухватить ее за руку и увести в соседнюю комнату для короткого поцелуя, она отбивалась и делала страшные глаза – мол, ей стыдно перед родителями.
"Я понимаю", – тут же, безропотно, соглашался он и пылко целовал ее нежные ручки.
– Богиня! – исступленно шептал он. – Люблю, люблю безумно.
Она в ответ лишь хихикала, мило подергивая верхней губой.
Закончилось все это разом. В марте 1918 к нему прямо в госпиталь приехал Белозеров Владимир и сказал, что их общая знакомая, девица Ирма К. выходит замуж за военного комиссара при главнокомандующем армиями одного из фронтов. И что комиссар этот имеет большие связи в большевистской верхушке, и ему при новой власти светит высокая партийная карьера. Кольцов слушал товарища и не верил своим ушам.
– Володя, что ты такое говоришь? Ты, верно, что-то напутал? – глупо улыбаясь, возражал Андрей. – Этого не может быть. У нас скоро помолвка. Я был у них в январе. Родители нас почти благословили. Вот только дождемся, как закончится вся эта кутерьма.
– Андрей, то, что ты называешь кутерьмой, называется иначе. Это – революция. И закончится все это не скоро. Если вообще закончится. Но это еще не все, – Илья с тоской посмотрел в синие глаза товарища. – Крепись друг… Ирма уже с месяц как переехала в дом комиссара, что на Арбате. Говорят, что скоро их распишут.
– Этого не может быть, – шептал Кольцов, продолжая нелепо улыбаться. – Я ведь люблю ее.
– Андрей, откуда в наше время и столько романтизма? Я видел декрет об «обобществлении жен». Именно так и надо подходить теперь к интимным отношениям. Встретились, переспали и разбежались.
– Что за бред? Какое еще «обобществление жен»?
– А такое. Новая власть так распорядилась. Все бабы теперь по новому декрету большевиков – общие. Выбирай любую и веди в койку.[9 - Речь идет о пресловутом «Декрете об отмене частного владения женщинами». Историки до сих пор расходятся во мнении об его подлинности. Многие считают его фальшивкой. Данный "Декрет" "национализировал" всех представительниц прекрасного пола. Но шуму «декрет» наделал много. Он предусматривал четкий порядок «обобществления женщин». Прежде всего, отменялось право «постоянного владения» дамами от 17 до 30 лет. Причем возраст барышень, вовлекаемых в бурную эротическую жизнь, требовалось подтвердить документально или свидетельскими показаниями. Из процесса исключили женщин, у которых было 5 и более детей. Сделали поблажку и мужьям, называемым «бывшими владельцами», – им предоставлялось право внеочередного посещения собственной жены. Были установлены строгие правила «пользования женщиной»: не чаще 4 раз в неделю и не более 3 часов. Женщинам, объявленным народным достоянием, предполагалось ежемесячно выплачивать определенную сумму, а рожденных ими младенцев после месяца следовало отдавать в «народные ясли», где им предписывалось находиться и получать образование до 17-летнего возраста. Также предусматривалась определенная система поощрений и наказаний. При рождении двойни мать поощрялась единовременным денежным вознаграждением, а виновным в распространении венерических болезней грозил суровый суд революционного времени. (Примеч. автора)]
Андрей аж задохнулся от омерзения.
– И, кстати сказать, твоя "богиня" еще до комиссара путалась с несколькими. Спала за деньги и подарки. И в нашей Кашире, с тем же толстым директором гимназии. И им не побрезговала. Он хлопотал о ее карьере и давал ей деньги.
– Нет, ты что-то путаешь, – шептал он, мотая головой.
– Ну, коли не веришь мне, сходи к дому комиссара и проверь.
И он сходил. Караулить ему пришлось, к счастью, недолго. Он увидел ее издалека. Она ехала в роскошном «Руссо-Балте» с открытым верхом, с черным кожаным сиденьем и блестящими колесами. А рядом с ней восседал высокий и широкоплечий красавец-комиссар в кожаной тужурке, с маузером в кобуре. Она увидела Кольцова возле грязной от весенней распутицы обочины и насмешливо, самодовольно посмотрела на него сверху вниз. Ее русые завитые кудельки, торчали из-под модной шляпки и развевались на мартовском ветру. Она нарочито громко смеялась и жалась всем телом к суровому комиссару.
Андрей озяб… Даже новенькая солдатская шинель, которую ему выдало руководство госпиталя, не могла согреть его сердце. Ему казалось, что он стынет не от холодного мартовского ветра, а от всесокрушающего и такого нелепого горя, охватившего всё его естество.
А после он брел по пустому Арбату. Ветер гонял по мостовой обрывки революционных газет и грязные листовки. Он заболел. Несколько дней не спадал сильный жар. Когда он выздоровел и пришел на работу, его коллегам показалось, что выражение его лица сильно изменилось.
Он почернел и словно бы обуглился от горя… Первые дни он мучительно страдал, извлекая из памяти любимый его сердцу образ. Он много раз зарекался, не вспоминать ее более. Но это плохо получалось. Поздними вечерами, после службы, он плелся на Арбат и часами стоял возле ее нового дома, силясь увидеть знакомый силуэт в горящем от желтого абажура окне второго этажа. На что он надеялся? Но, как только он видел ее, его сердце начинало биться сильнее. Руки тряслись, и слезы, предательские слезы, катились по осунувшимся щекам.
В своей комнатке медицинского общежития теперь он отчего-то мучительно мерз. Не согревала его даже буржуйка. У него пропал аппетит. Он совсем не мог есть мясного. В голодном городе он пытался найти каких-то овощей и крупы. Но даже хлеб теперь считался роскошью. Он сильно осунулся и похудел. Ему казалось, что вместе с войной и революцией он возненавидел весь этот грязный холодный город, а заодно и всю страну.
– Забудь ее! – советовал Белозеров. – Андрей, посмотри, как ты исхудал. Так и чахотку можно подхватить. Ты хоть паек-то ешь. Смотри, тебе вон круг краковской дали, масла, хлеба, картошки.
– Забирай колбасу, Володя.
– Ты что? Сбрендил?
– Не могу я ее есть почему-то. Мне всюду мертвечина мерещится. И колбаса эта из трупов.
– Андрей, не сходи с ума. В городе голод. А ты привередничаешь.
– Вот и забирай ее себе. И консервы тоже.
Белозеров только пожимал плечами.
– Ты знаешь, как только все уляжется, я, наверное, уеду отсюда.
– Куда это? В Париж? Вслед за буржуями?
– Нет, я не хочу видеть «наших бывших». Ни нынешних, ни бывших. Мне надоели те и те. Нация напыщенных и глупых индюков и куриц. Когда я смотрю на все эти лица, то вижу отчего-то одни куриные клювы и гребешки на головах.
– Ты, брат, просто устал… Все пройдет.
– Не знаю, не думаю, что это пройдет. Это уже внутри меня. Веришь, я даже музыку слышать перестал. Если уеду, то на какой-нибудь теплый остров, где совсем нет зимы, и море теплое круглый год. Я мечтаю жить вдали от цивилизации. Ходить по берегу нагим и ничего не делать. Мне осточертели эти воющие раненные, скрежет пилы, хруст костей. Я устал и от тупых революционных речей их вожаков. От их глупости и жадности. Я хочу туда, где нет никаких пушек и оружия вообще. Я хочу туда, где нет свиных рыл и куриных клювов.
– Хорошо, хорошо. Ты еще молод. Кто знает, может, и исполнится твоя мечта. А пока, Андрей, не говори ты вслух никому об этом. Не ровен час – к стенке поставят. Я видел, как вчера морфиниста одного грохнули за то, что он в бреду спел "Боже, царя храни".
– Морфиниста, говоришь? Его не жалко. Он все одно – обречен, – равнодушно отвечал Андрей.
– Это бы как бог решил, а жизнь забирать за такую малость – разве это справедливо?
– О какой справедливости, брат, ты говоришь? – Андрей зло расхохотался, обнажив ровный ряд зубов. – Моя "справедливость" стала комиссарской подстилкой. Под-стил-кой, – повторил он медленно и по слогам. – Ты знаешь, Володька, когда-то один умный человек на фронте сказал мне одну удивительную фразу: «Не подставляйся!» И только сейчас я понял до конца, о чем он. Понимаешь Володька, я САМ, сам подставился, как дурак.
– Андрей, – попытался мягко возразить Белозеров. – Ты просто тогда ослеп от любви, и не видел очевидного. Она совсем не та женщина, которая тебе была нужна.
– А какая та? Они все, их бабское племя, продажны от самой Евы. Правы те, кто придумали тот декрет. Ни на что иное они не годятся.
– Андрей, вот правильно. Возненавидь и не ходи ты более к ее дому.
Но Андрей продолжал-таки ходить. И однажды он застал ее одну, спешащую к дому по мощеной Арбатской мостовой. Ирма шла в новеньких туфельках на каблучке, в новом голубом плаще и милой шляпке, и была овеяна, как ему казалось, какой-то неземной красотой. Он сам не заметил, как стал смотреть на нее с прежним восхищением. Ему хотелось подойти и обнять ее, прижать к себе. Он сделал шаг в ее сторону. Она увидела его и испуганно остановилась, озираясь по сторонам.
– Ирма, не бойся. Я хочу лишь поговорить с тобой, – в его глазах стояла мольба.
– Андрей Николаевич, нам не о чем с вами разговаривать, – отчеканила она и посмотрела на него холодно и немного свысока.
Ему казалось, что вместо сожаления, на которое он так глупо рассчитывал все это время, в ее взгляде появилось презрение, насмешка и легкий оттенок страха. Она бегло оглядела его поношенный костюм, немодные разбитые ботинки, кепку, свалившуюся со стриженой головы. В ее глазах мелькнула жалость. Жалость, близкая к брезгливости.
– Ирма, постой. Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо пожаловался он. – Любовь оказалась такой жестокой штукой. Мы ведь хотели пожениться. Одумайся, вернись ко мне. И я прощу тебе этого комиссара. Только вернись.
– Что? – расхохоталась она. – Ты в своем уме? Променять свою нынешнюю жизнь на жизнь жены нищего врача?
– Но ведь я тебя люблю больше жизни…
– Андрей Николаевич, давайте не будем с вами ворошить прошлое. Что было, то прошло. Будьте мужчиной, наконец.