– По-причудному загадочно, – отскочили инженеры.
– Умному достаточно, – получили вслед. – В почине – бред веры, полынья – без травы, я – сед, а вы – серы.
10
Был Труп жизнелюб. И жил, не жалея жил на затеи.
Но вдруг – захандрил: возомнил, что всех главнее, но от потуг не воплотил ни идеи.
А манил успех иначе – снова без улова и удачи.
Заводил торговлю – забыл, что не картежник, подменил чеки и чуть не угодил по здоровью в калеки.
Норовил в проповедники – не скрыл, что сам безбожник, и процедил спьяну, что суть учебы беднякам в передниках – не по карману.
Выставил кандидатуру в правители – чтобы жители быстрее сменили бестолковую натуру – но любители изобилий провалили новую фигуру. И еще укорили, что смещен нахал: на носу, мол, идеал, а колбасу на стол не обещал.
– Тут живут от голода не молодо, мрут от слабости не по старости, – уяснил он со стоном унылым тоном. – Перед смертью не надышишься сполна: берег с твердью свергнет хищница-волна. Значит, задача ясна: дыши в смерть, и она разворошит круговерть.
Добавил, что годы берут свое, но тут, без вечных правил и свободы – не житье:
– Верьте, не верьте, угрюмые тучи, но думаю о смерти беспечно, на досуге, как о лучшей подруге.
Прогундосил, что ощутил в жизни осень, забросил вычисления начал, потерял фундаментальную частицу и совсем прекратил изобретения, а отчизне дал отвальную – для примирения.
Затем сообщил мирам и морям, что поступил в больницу – и не на лечение, а на съедение к докторам, и с той поры загрустил в непростой кручине и посвятил остаток дней и сил заботе о кончине.
И в бегах от хандры служил ей в поте пяток и лица, как монах на помине – до конца.
VII. СМОТРИНЫ КОНЧИНЫ
1
Сначала Труп проверял больницы: сто?ит ли там лечиться.
Сам изучал персонал, покои, залы для операций.
Понуро глотал суп, жевал таблетки, опорожнял пипетки, чихал от ингаляций.
Хмуро наблюдал процедуры акупунктуры и ампутаций.
И везде, где посещал палаты, внимал беде: рычал на ароматы карбола, визжал от укола, ругал безнадежных больных за их ложные мучения, возражал против платы за лечение и от чужих увечий ощущал кровотечение.
Потом, бросив речи и отсрочив изучение, послал с письмом министру здравоохранения свой неистовый личный протест: в нем описал нечеловечий надлом из-за мест в душевой и нарисовал неприличный жест.
Затем прибежал на съезд врачей, обещал, что рвачей не съест, но здесь – смесь проблем, встал во весь рост и, плюя на помост, зачитал манифест:
– Лучше бы я рожал, чем дрожал, как сучий хвост! Я – гражданин и вправе оставить след. А в больнице отрежут под бредни сестрицы последний свежий член – и от меня сохранится один тлен! Лучше умереть в деле от удара по роже, чем совсем замучить смерть, лежа на постели без бара! Для человека жизнь – потеха, калека – помеха. Не держись за ложь – ве?ка не проживешь. У одного – ничего, у масс – шанс: прыть без опоры на гарем – дремучий стыд всем. Лучше быть гнилым мертвецом, который освободит людей от печальных забот, чем больным подлецом, который, не глядя вперед, отвлечет народ от глобальных идей и рассад ради прощальных укоров и уколов в зад!
Но после острых тирад озорник остыл и сник.
Объявил, что – старожил, а не урод под колпаком, и умрет без хлопот и целиком.
На том и прекратил зычный крик: осудил больничный торг и засеменил напрямик в морг.
2
Но и морги пришлись ему не по нраву.
Глазами сверкал, как рысь.
– Оргии! – кричал. – И не стыдно никому? Обидно с вами за державу! Остерегись!
У входа он издавал стон и шептал, что природа зовет отсюда вон. Утирал пот, зажимал нос, краснел до корней волос, озирал груду тел и добавлял, что дурне?й не знал хлопот и дел.
– Народ, – рассуждал, – не гад, а сброд дает смрад. Формалин – не клин, а дерет всерьез. Ксилол – не кал, а довел до слез!
Пробегал по углам и ворчал на завал:
– А еще расчленёнка: тут плечо, печенка и аппендиксы, там – выкидыши и пенисы! И не плоть, а муть, но ждут, как выигрыша, когда их, смурных, пришьют хоть куда-нибудь!
Критиковал с издевкой и зал, и обстановку:
– Чтобы услужить посетителям, и ножи подобрали из стали, и ванны – каменные лиманы, и простыни – вафельные, и убрали служителей в робы, а камеры – пестрым кафелем. И медсестрами компосту потрафили!
Атаковал каталку, выгружал гнилье на свалку, обтирал карету мочалкой, залезал в нее сам, толкал палкой, мчал по костям и при этом поучал:
– Срам! Персонал с запросами – кровать с колесами! Злодейское разгильдяйство! Передать бы коням и поднять сельское хозяйство!
Наблюдал в окно за экспертизой и удивлялся, что мясо – сизо и черно, а в нем принародно ищут, словно оно годно на прием в пищу. Изображал голодный оскал и скрежетал:
– Тертый мертвый сыт, но живого и крова лишит, и порешит. Поступили на склад гнили, как скот, а получили уход, как отряд господ!
Замечал, что вентиляция, подобно вьюге, тянет вонь от операции по округе, и подробно разъяснял, что мир сыр, но со смогом станет не баней, а моргом.
А однажды схватил гармонь и, ёрничая, как горничная, на месте и без чернил сочинил песню о продажной подруге.
О том, как она презирала испуги и за бокал вина тайком изменяла бандюге, но матерый головорез не спал на досуге и сломал о приживалу обрез и флюгер, и она потом отдыхала от ссоры в морге и принимала половые услуги от ворюги, который пролез в гидротрубы, чтобы выдрать у зазнобы золотые зубы, и оргий не хотел, но закусил, пострел, губы, проявил пыл и был в восторге от голубы.
– Спел, – пошутил, – без печали для тел, чтоб не скучали.
– Талант! – подхватил озноб лаборант. – Оставайтесь с нами на запись с мертвяками!
Но полковник вспылил, как уголовник:
– Ваши жмурики багровы и без сурика. И не пляшут, ханурики, и не здоровы. Им и жим от земли, и поклон – натуга, им и шансон – фуга. Нашли друга!
Наконец подсчитал, как купец капитал, катафалки и каталки для перевозки, морозильники и холодильники для заморозки, ванны для погрузки и багры для утруски окаянных тел, топоры и скобы для заплечных дел и – проревел, как в оба глядел: