«Знал бы ты, чувак, как меня достала твоя самодовольная рожа».
Что за…
«Я несколько лет слежу за тобой. Знаешь, мне очень хотелось бы увидеть твое лицо, когда ты узнаешь истинную причину, почему твоя мать вас бросила.
Удачи, Кох. И сил. Они тебе понадобятся, чтобы пережить это заново».
…Если это шутка, то крайне неудачная. Я проморгался и потер ладони. Полный бред. Но это было не все. К бумажке прилагалось фото ужасного качества. Изображение местами плыло, местами крупно зернилось. Перед объективом стояли четверо, остальные тонули в темноте низкосортной пленки и дешевой фотобумаги. Но мне было достаточно и четверых.
Двое из них – парни, в пиджаках старомодного фасона. Сейчас такие не носят, только в кино про ГДР и Советский Союз. Остальные двое – девушки в светлых праздничных платьях. Одна из них высокая – выше темноволосого парня, к которому прижимается щекой. Волосы собраны в высокую прическу, к которой сзади прикреплено подобие фаты. Я поморгал в надежде, что это оптический обман, очередная галлюцинация после бессонных ночей, и перевернул карточку. На обороте синими чернилами аккуратным почерком было выведено «Берлин, 1988». Родители еще даже не были знакомы. В недоумении я снова перевернул фото. Женщина в фате продолжала счастливо улыбаться фотографу. И мне.
Нет. Моя мать улыбалась только мне.
Глава вторая. Застывшие в вечности губы.
В тот год отцу исполнилось сорок три. И как настоящий немецкий отец, он хотел, чтобы я выучил английский, играл в футбол и сносно клацал по клавишам пианино.
С футболом, к радости отца, дела обстояли неплохо. До тринадцати лет я рос, не подозревая о существовании теней: обычный футбольный подросток – жилистый и немного фанатичный, частенько забывающий вымыть волосы и позаботиться об аромате своих подмышек. Я ходил в хорошую школу – гимназию имени Шиллера. Мой отец – преподаватель кафедры истории и немецкого языка – точно знал, в какую школу нам с Клаусом следовало ходить. Каждый день мы пятнадцать минут тащились до Николаус-штрассе мимо заправки, где нас неизменно обдавало тошнотворными парами автомобильного топлива.
Я не был симпатичным мальчишкой. Винфрид Кох рос импульсивным мальцом с угрюмой физиономией и угловатым туловищем на длинных ногах. Я никогда особо не соответствовал родительским и учительским представлениям о примерном поведении, а после ухода матери и вовсе дал себе полный карт-бланш.
Той осенью, когда мать ушла от нас, меня отобрали в школьную футбольную команду. Это был год мирового чемпионата, и все лето я проторчал перед телевизором у школьного приятеля Тоби. Дома смотреть игры я не решался: ведь никогда не знаешь, понравится это матери или нет. Она с интересом следила только за коррупционным скандалом вокруг оргкомитета Германии и, кривляясь, цитировала Шпигель. Маме особенно нравилась история с подставным фондом, созданным кем-то из верхушки Адидас. Об этом она читала особенно тщательно, но меня интересовал только футбол, поэтому слушал я её тогда вполуха.
Поговаривали, что за месяцы до голосования делегатов ФИФА[10 - Международная федерация футбола.] немецкие бизнесмены проводили странные сделки на миллионы долларов, инвестировали огромные суммы в предприятия стран тех самых делегатов и – что самое интересное – там засветился даже Шрёдер[11 - Бывший Федеральный канцлер Германии.], отменив эмбарго на поставку оружия в Саудовскую Аравию. Так у саудитов оказалась партия свеженьких немецких гранатометов, а у нас обосновался большой футбол.
Стадион «Рейн Энерги» был одним из стадионов чемпионата. А это значило, что на весь месяц чемпионата старый город превратится в развеселый футбольный балаган. К югу от вокзала, по правде говоря, город больше напоминал послевоенный: в Кельне тянули новую ветку метро. Но туда, кроме местных, забредали только изрядно повеселившиеся приезжие болельщики, вместив в себя годовой запас Кёльша[12 - Специальное светлое пиво, которое варится в Кёльне.]. Мы с приятелями по дворовому футболу допоздна бродили среди шумных подвыпивших туристов и болельщиков и сами будто пьянели от всеобщей эйфории. Когда в пятницу на поле все-таки вышел травмированный накануне Баллак, мы как оголтелые орали его имя, стоя перед огромным экраном с трансляцией матча недалеко от Дойтцер Брюке – это надо было видеть!
Ветер нес пыльный мусор по мостовой дороге, и эта дорога была укатана ощущением свободы. Все еще теплый асфальт манил бежать по нему босым и ничего не бояться.
Это лето не предвещало такой осени.
11 сентября Ингрид Кох как обычно приготовила яичницу-глазунью на завтрак, надела свой серый брючный костюм и черные лаковые лодочки, подходящие к маленькой блестящей сумочке, уже в прихожей допила кисловатый кофе, оставив на ободке след губной помады, и поспешила на работу. Следом за ней квартиру по Арнульф-штрассе покинул ее супруг Маркус Кох. Ну а потом и мы с Клаусом нехотя поплелись в сторону гимназии.
Это был последний школьный год Клауса, я же только готовился в следующем году ворваться в старшую школу. Мы редко ходили в школу вместе: каждый предпочитал свою компанию. Я на дух не переносил тащиться с напыщенными выскочками из класса Клауса, поэтому если не успевал уйти со своими приятелями пропускал Клауса вперед и шел один. По дороге я слушал музыку. Oasis, Blue, Placebo – все то, что, впервые услышав в бушующем пубертате, безапелляционно поднимаешь на высшую ступень эволюции музыки.
В начале сентября в Кельне еще позднее лето. Пахнет чахлой, выжженной зноем травой. Дорога скользит мимо салона красоты на углу, заглядывает в окна горожан, спешно покинувших свои жилища, подпрыгивает возле заправки, подхватывает стайки шумных школьников на Николаус-штрассе и несет их прямо к зданию из красного кирпича. Биологию у нас вел Герр Крикеберг – невероятно сдержанный и активно лысеющий приверженец Христианско-социального союза, переехавший в Зюльц[13 - Район в Кёльне.] из Баварии. На его уроке в тот день по классу блуждали волны возбуждения. Накануне в Йена[14 - Йе?на – университетский город Германии на реке Зале, второй по величине после Эрфурта город в земле Тюрингия.] Кёльн разнёс «Карл Цейсс» со счётом 2:1. И первое, что в тот день говорили парни в школьном дворе вместо приветствия: «Смотрел вчера игру?»
Крикеберг покрывался испариной, краснел и выглядел так, словно был готов взорваться. Именно взрыва, пожалуй, и следовало бы ждать – если бы не знаменитые крикебергские педагогические принципы, о которых он на каждом углу поучительно вещал молодым коллегам: «Никогда, слышите, никогда не стоит давать себе слабину и кричать на ученика. Что бы он ни делал». Поэтому учитель, подавляя рвущееся наружу раздражение, изо всех сил «держал лицо», теперь уже откровенно потное и пунцовое.
Последние парты будто бы и не замечали его педагогических потуг у доски. Мне тоже не было до них дела, пока щеку не царапнул брошенный в меня комок бумаги. Его бросила Грета – моя соседка по парте на английском. К английскому я относился со всей серьезностью сына немецкого отца. Поэтому и сидел на инглише рядом с Гретой на первой парте. В остальное же время я предпочитал компанию скучающих лентяев на последних партах. На клочке бумаги было нацарапано «Горластая обезьяна». Да уж, записка была явно не любовной. Это значило, что мой низкий хриплый голос стал выбиваться из общего фона, и это бесило Грету. Впрочем она отличная девчонка. Слишком серьезная, но все равно нравится мне. Ради Греты, пожалуй, стоило заткнуться.
К концу занятия Штефан – самый рослый детина в классе, рядом с которым даже Крикеберг выглядел хилым – пустил по рядам записку.
Записка гласила: «Хэй! Заваливайтесь в пятницу ко не смотреть футбол и по пивку! Адрес знаете! Записываться прямо сюда. Штефан К.»
Ко мне записка попала в самом конце своего путешествия, и желающих, скажу я вам, было чуть больше, чем желающих крикнуть в центре Кёльна, что они обожают Дюссельдорф[15 - Житель Кёльна и Дюссельдорфа недолюбливают друг друга.]. Все потому, что вечеринка у Штефана – это две банки пива в холодильнике Штефана. Для Штефана. Куда больше мне нравилась идея прогуляться с Феликсом к бару Штраус.
В Штраусе и вокруг него вечная пятница. С восьми вечера и до утра. Жрать там было нечего, но туда приходили не за этим: полки за спиной бармена трещали от тяжести бутылок, а пиво не переставало литься в бокалы. Ни один из нас, конечно, не заходил внутрь – на дверях дразнилась наклейка «16+». Но прогуливаться мимо и назначать встречи у Штрауса было обычным делом. Никого не смущали околачивающиеся здесь подростки. Мужчины и парни постарше понимающе улыбались, выходя из бара покурить: ребята хотят почувствовать себя взрослее, находясь ближе к настоящим мужчинам. Кто-то даже выносил нам пиво. Это было унизительно, но когда нужно быстро набухаться – например, перед вечеринкой у кого-то из школьных друзей – то вполне можно было принять такое угощение.
…Полтора или два года назад, когда играть в «Поселенцев из Каттана»[16 - Настольная игра.] среди сверстников стало «детским занятием», я впервые вечером очутился перед Штраусом. Тогда я и познакомился с Феликсом. Он носил растрёпанные светлые волосы и выцветшие футболки с «Kiss!» – вылитый Курт Кобейн Я знал, что он старше, но даже если бы не знал, то его Ромеровская манера вести себя просто кричала нам, соплякам, что он за свои пару лет сверху наших точно чего-то повидал. Феликс как обычно курил и продавал пацанам самокрутки. Подпирающих в тот вечер стены Штрауса было много, и мы с ним каким-то образом оказались рядом в толпе.
– Мамочка в курсе, что ты здесь? – спросил он, смерив меня взглядом.
– Да пошел ты, – я отвернулся.
Драка меня не пугала. Тем более, когда рядом со мной было четверо таких же бравых сопляков, как и я.
Через минуту он снова заговорил:
– Я Феликс. Сигу будешь? Угощаю.
Я еще никогда не пробовал сигарет, но признаваться в этом было нельзя. Принять из рук Феликса коричневую папироску – все равно что пройти негласную инициацию в другой мир, где нежным маменькиным мальчикам в тугих воротничках нет места. Мне было тринадцать, и я жадно хотел в этот другой мир.
– Давай.
Я забросил сигарету в рот, понятия не имея как её прикуривать, держать и стряхивать пепел. Феликс чиркнул зажигалкой у моего носа и, казалось, потерял ко мне интерес. Какое-то время мы молчали, но расходиться было еще рано, и мы все же снова разговорились. Выяснилось, что он живет в другом конце Зюльц: на границе района, где зеленых массивов было больше, чем домов.
– Где учишься? – спросил я.
Кажется, я ни разу не видел Феликса в нашей гимназии.
– На Лорберг-штрассе, – вяло отозвался он. – А ты?
– Шиллер.
Гимназия Шиллера была родительской гордостью любого ученика из Зюльц, да и за его пределами. Но здесь и сейчас мне было неловко за то, что я учусь именно там, а не в какой-нибудь средней паршивости школе – как Феликс. Он нахмурил брови и снова осмотрел меня с головы до ног, словно оценивая, стоит ли со мной связываться.
– Ну и как тебе… Шиллер? – Феликс выделил интонацией последнее слово, и теперь оно звучало с еще большей издевкой.
– Да отстой, как и везде, – решил я сыграть на его стороне.
Феликс одобрительно улыбнулся и скрутил новую самокрутку.
Так мы стали иногда встречаться у Штрауса – я покупал у Феликса сигареты и пиво, а он рассказывал мне, почему не верит, что Советский союз первым запустил человека в космос.
…Я пустил записку Штефана дальше и глянул на часы – скоро начнется тренировка школьной команды по футболу.
Ужин я пропустил. Отпирая входную дверь, я готовился быть отчитанным матерью: ведь она не выносила, когда кто-нибудь из нас нарушал правила и договоренности. А одно из правил гласило, что ужин подается горячим только один раз. Для всей семьи. Так было заведено в ее родительском доме – о котором она, кстати, говорить не любила. Я знал только, что, когда мне было десять, мама ездила на Восток – почти к самой границе с Чехией – хоронить отца. Сердце. Быстрая смерть. Там осталась бабушка, которая попросила маму больше никогда не приезжать. И эту просьбу она исправно выполняла на протяжении предыдущих двадцати лет.
Я бросил на пол мешок с грязными футбольными кедами и остановил взгляд на полке с обувью. Там не было ничего, принадлежащего Ингрид Кох. Обычно я не разглядываю полку или вешалки – скорее бы шмыгнуть в нашу с Клаусом комнату. Но сегодня я обшаривал взглядом прихожую и ничего не понимал.
«Что-то не так», – подумалось мне.
В квартире было очень тихо: не работал телевизор, не шумела вода, ударяясь о грязную после ужина посуду, не бубнили голоса. Только в кухне невозмутимо гудел холодильник. На комоде стояла утренняя чашка из столового сервиза с сентиментальным цветочным узором и на её ободке всё ещё алел отпечаток материнской помады.
Под гулкие удары сердца я ввалился в большую комнату, где мы обедали по воскресеньям. Отец, сложив руки на груди, стоял лицом к окну и никак не реагировал на мои шаги. Я боялся нарушить эту тишину, будто она была хрупким мыльным пузырём, который пока еще защищал меня неведением.
Мои содранные колени предательски подрагивали. Опустившись на старый серый диван, я неуверенно произнес: