– Что, Николай Павлович, знавший Пушкиных и по отдельности и четой, запамятовал, в каком звании находится великий поэт при его дворе, если «не обратил внимания» на ошибку в рапорте ген. Бистрома о дуэли. И это он, как-то заметивший отсутствие Пушкина на рауте в толпе из 3-х сотен лиц? И не поправил, и в резко-грубоватой форме, характерной для него в случае служебных упущений, подчиненного?
– Что, гвардейские офицеры, по службе присутствующие при дворце, так и не определились в дворцовом чине Пушкина, камер-юнкерский он или камергерский?
– Откуда взяли этого КАМЕРГЕРА офицеры полиции, на дворцовые рауты не допускаемые, и должные пользоваться не домыслами, а основательными источниками?
Поразительно, но во всем военно-судном деле, опубликованном в 1900 г., Пушкин ТОЛЬКО ОДИН РАЗ указан Камер-Юнкером – в заключительном постановлении Генерал-Аудиториата.
А не это ли и есть та самая «ошибка», но уже не канцелярская, а политическая?[19 - Кому-то показалось непристойно… Прислушайтесь и представьте себе, что получается, если в заключении генерал-аудиториата прозвучало: «Поручика… признать виновным в противузаконном вызове Генерал-майора… на дуэль»– Да-к это у нас канцеляристы повызывают всех столоначальников!]
Допросы снимаются с многочисленных близких Пушкину людей: К. Д. Данзас, лицейский товарищ; П. Вяземский; Ж. Дантес (как-никак был членом семьи); форма обращений преимущественно письменная или немедленно протоколируемая под роспись – и никто не заметил неправильности указания придворного чина поэта?
Г-да пушкинисты, имя вам легион, неужто вы не заметили этого кричащего противоречия в документах – не в вымыслах разметавшихся умов и языков? Что вы вообще знаете о Пушкине, если даже не можете сказать, в каком чине он был при дворе: камер-юнкером на побегушках, «что неприлично моим годам» (А. С. Пушкин) или камергером с правом личного доклада императору?
Вот держу я в руках книжицу Л. Аринштейна «Пушкин. Непричесанная биография» – М., Муравей, 1998 г. Действительно, непричесанная, есть даже «вычисления», с кем из великосветских женщин поэт дружил, а с кем «был близок» (спал, что ли…?). Удивительное сочетание квасно-русского монархического озёва и еврейско-европейской предусмотрительности: Николай Павлович и Александр Пушкин богобоязненные консерваторы, но на всякий случай русско-турецкая война 1828–1829 гг., вернувшая свободу Греции и положившая начало освобождению Балканских народов названа «николаевской экспансией». Как говорится – и вашим, и нашим. Глубочайшие прозрения, как например то, что героем стихотворения «Пророк» является не Господь Бог, а государь Николай Павлович – именно он
…К устам моим приник
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой»
Именно так!
Под стихотворением стоит дата 8 сентября 1826 года, т. е. день встречи с Николаем Павловичем в Кремле после возвращения из Михайловской ссылки. И вот на основе этого г-н Л. Аринштейн приходит к выводу, что вразумляющий пророка-Пушкина шестикрылый серафим… Николай Павлович!
Браво!
Вот только доведись Н. П. прочитать это стихотворение, он бы себя точно серафимом не признал и крепко бы задумался, что это за «жало мудрыя змеи» положил для себя поэт после встречи с ним: змеи, как известно, ядовиты, и только биологи не говорят, что змея жалит языком – и недаром Пушкин строжайше берег тайну своего авторства при жизни.
М. И. Стеблин-Каменский, учеником которого заявляет себя г-н Аринштейн, был крупнейшим специалистом по скандинавским и исландским сагам, герои которых верили, что ум и сила в волосах – глядя на гладкую как колено голову г-на Аринштейна, воспроизведенную на суперобложке, я начинаю подозревать, что это иногда очень верно… Впрочем, т. к. другим своим учителем он называет арабиста Б. Томашевского, то голый череп может быть и ничего…, только широта необычайная.
В то же время даже набор пошлостей, если они изложены фактологически, может давать и полезный материал. Интересуясь генезисом «смердяковщины» – тип, не известный ни Востоку, ни Западу, от Катошихина, Овцына, Печерина до Берберовой – я не мог обойти и образцовых мерзавцев 19 века: В. Ф. Раевского, А. Н. Раевского (однофамильцы, не родственники), П. В. Долгорукого – и не могу не согласиться с обоснованностью гипотезы об авторстве пресловутого «диплома», ставшего затравкой дуэльной осени 1836 г. А. Раевским. Но в то же время она как-то косвенно выдвигает «камергерскую линию» – пределом служебного продвижения А. Раевского было именно дворцовое камергерское звание, и мысль, что малозначительный Пушкин сравнялся с ним и идет на превышение была бы ему поистине невыносима – дальше просматривалось и высшее отличие: обер-камергер, полный генерал по фронту; в камер-юнкерском звании 35-летний поэт был скорее смешон.
На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся
За пределами же собственно конкретных эмпирий исторического хода можно заметить следующие: с 1826–1828 гг. Николай I нуждался в А. С. Пушкине, как минимально необходимой величине для успокоения общественного настроения – ведь по делу «14 декабря» оказалось причастно до 2000 лиц привилегированных сословий; его приходилось не столько разворачивать, сколько свертывать и топить. Трещина раскола наметилась по столбовой русской знати: Алексей Орлов водил конногвардейцев в атаки на восставшее каре – Михаил Орлов готовился стать толи президентом новоявленной республики, толи регентом оконституированной монархии; Муравьевы разделились пополам; Бестужевы уклонились все – это надо было не столько искоренять, сколько прятать. В 1828–1829 гг. представления Николая I и Александра Пушкина сближаются настолько, что один отправляется на Балконы в армию Дибича, другой на Кавказ к Паскевичу. Николай выразил мелочное недовольство своеволием поэта – но не может не понимать, насколько это важно для утверждения общественного единства в стране.
Нечто большее обнаруживается в 1830 году: с началом Польского восстания позиции А. Пушкина и Н. Романова совпадают; для Пушкина будущее славянских народов слиться в Русском Море, чему препятствует польская инсургенция – для Николая это вопрос об нерушимости империи. Здесь, в этом пункте, отечественная Интеллигенция (умствование) совпала с практическими целями отечественной государственности. Пушкин осознает себя представителем того же круга, что и Денис Давыдов, добровольно вернувшийся в армию. И носитель власти, и выразитель национального гения не могли не видеть своей общности – поэтому так ненавистно стихотворение «Клеветником России» всей перебесившейся в 19–20 веках сволочи, от Печериных, Г. Федоровых до Синявок-Даниэлей.
Здесь было много несовпадений, непонимания; от случайных и мелких расхождений до крупного и важного: А. Пушкин открывал врата новой, надъевропейской, гипернациональной культуре, которая еще долго не будет осознавать себя таковой, даже сейчас – Н. Романов 1-й закрывал эпоху исторической воли Романовых, был последним из «Первых» – Павел, Александр и вот Он – кто мог и должен был вскинуть 3-континентальную государственность на новый исторический виток; не смогли, не возобладали – и покатилась она под откос… Но пока еще на подъеме, в новизне ожившего после мертвечины Александровского «европеизма» государственного тела; до 1840 года, т. е. до отказа от условий Ункияр-Искелесского договора, еще в порыве. Мог ли это не почувствовать поэт, не осознавать государь?
Характерно, что именно в 1833 году, в пик своих наивысших политических достижений Николай I настоятельно добивается вступления А. С. Пушкина в дворцовую службу; но принципиальный формалист – в чине камер-юнкера.
Пушкин поморщился на невысокий чин, Николай Павлович морщится на частое манкирование службой г-ном камер-юнкером; но близко-верные, чуткие к внутренним настроениям властелина А. Х. Бенкендорф, А. Ф. Орлов уже демонстрируют необычайную симпатию к поэту: Пушкину МНОГОЕ ДОЗВОЛЕНО.
Идет игра – но с очень серьезным подтекстом: Пушкин чуть фрондирует – власть слегка хмурится; кто этого не понимает, хотя бы вдруг ставший усердным сверх ума С. Уваров, разгоревшийся упечь поэта за пародию в ссылку, получают назидания, мягкие, приватные, но когда их читает Александр Христофорович Бенкендорф…
Странные события, соединения и переливы переполняют последнее 7-летие жизни Пушкина.
1830год – Польское восстание и второе сватовство к Н. Н. Гончаровой; и прямая поддержка двора в этом деле. А. Х. Бенкендорф свидетельствует политическую благонадежность и благорасположение властей; Николай… как-то странно намекает на симпатию к этому браку, хотя бы к его женской половине, на что обратил внимание, но в узком интимно-личном плане, Л. Гроссман.
1831 г. осмысление антирусского, а может быть, и антиславянского характера полонизма; знаменитый патриотический цикл, так бесивший еврофилов П. Вяземского, А. Герцена, П. Чаадаева; семейное сближение с царской фамилией.
1833 г. Путешествие через всю Россию, какой она видится из столиц в Оренбургские степи. Мир иной – порог Сердца Азии; дружба, проницательная и подозрительная с В. Перовским, героем надрывной любовной истории – и проконсулом Дороги Народов, готовящем завоевание Средней Азии. До Гиндушука, Памира… Куда дальше? Знакомство и скрыто-приязненные разговоры с А. Ф. Орловым, через облик которого проступают черты других былинных Орловых; как и опального гиганта А. П. Ермолова – странная судьба, предельная вознесенность и… невостребованность: дважды, в Ункияр-Искелесси и на Парижском конгрессе явил изумительное политическое дарование…, а в десятилетия промежутка конюшни Конного полка и чтение филерских донесений о великосветском разврате – самый информированный человек в империи, Шеф корпуса жандармов.
1834 г. – вступление в придворную службу; принятие Ж. Дантеса в русскую гвардию; неудачи с «Современником»; припадки ревности: к Безобразову, к Императору…; дети, дети…
1836 г. – «Дантесовская история»; дуэльное бешенство, 4 крупных истории: с В. Соллогубом, Н. Репниным, С. Хлюстиным, Ж. Дантесом.
В той клоаке, которая разверзается вокруг Пушкина есть какая-то закономерность: в предельной ненависти и глумлении поэта соединяются европейское болото, кооперирующееся в кружке графини Нессельроде и ее мужа «австрийского министра русских иностранных дел»; и охвостье боярско-княжеских родов: Пашка Долгоруков, Сашка Раевский, Сашка Гагарин – в стороне с постными лицами В. Соллогуб и П. Вяземский, А. Тургенев и Оленины (друзья-с? – но сколько же подноготной грязи выплеснут они на «любимого Сашу» в своих записочках и мемуарцах). Борются и отчаянно В. Жуковский и, и…и больше никого – это так потрясло В. А., что по концу истории он уезжает в Германию; там, по примеру Ф. Тютчева, женится на немочке; и покойно доживает, сторонясь русских…
Слухи о мстителях с кинжалами; офицерах сговорившихся ехать в Париж довершить дело – только россказни раздраженных обывателей. Самая пикантная из них та, где «русским мстителем», карающим злодея назван поляк Адам Мицкевич.
Все кончается лермонтовским «Убит поэт», где все перекладывается уже на «божий суд», что весьма обогатило русскую поэзию, но и высветило нечто в генезисе национально-русского интеллигентского пустозвонства: мы ведь, если влюблены, дарим своим подругам не перстенек, а Млечный Путь, на худой конец Моря и Звезды, никак не меньше; и уж точно уверены, что они по гроб жизни должны быть счастливы, когда им на шею сваливается хомут нашего Неповторимого Духа; а на разводах считаемся наволочками и ложками… Сам по себе «божий суд» убийцу оправдал – Жорж Дантес на склоне лет писал, что по отъезду из России жизнь его вступила в колею счастья: преуспевающий негоциант, сенатор империи, владелец процветающего майората в Эльзасе, любящий и любимый муж и отец. В 1838 (Л. Гроссман относит к 1837 г.) он получает теплое участливое письмецо от Натальи Николаевны Пушкиной, далее переписка и встречи, не прекращающиеся по самую ее смерть – что же, чисто русское – И кому какое дело, что кума с кумом сидела.
Это обстоятельство, вне зависимости, потоптал ли французский петушок восторженно квохчущую курочку на эльзаском лужке, или дело ограничилось элегическими воздыханиями двух стареющих красивых животных обращают весь наведенный и устоявшийся лоск сентиментальных оценок Натальи Николаевны в творениях Ю. Лотмана, Л. Гроссмана, Л. Аринштейна, С. Абрамович в совершенную чушь и галиматью. Все получилось по-русски: грязненько, тепленько, ни богу свечка ни черту кочерга. Вот только неизбывная короста Александровой крови выпучила все это на совершенно неподобающее, недостойное место; завязала иным узлом.
Право, он сам своим максимализмом: либо храм, либо бордель; отчаянная эскапада морали и слезы исповеди был невместен среди них, немножечко беременных девственниц – как белая ворона, как черный арап.
Даже честная ненависть Идалии Полетики выглядит как-то возвышенней на фоне этого тепло-вонючего клоповника. Над этой линией литературоведы и пушкинисты запинаются, не могут ее объяснить, не видят причин и оснований – просто они проглядели крайне любопытный национально-отечественный типаж, своеобразную идеосинкразию к большому. Я бы сравнил ее с острейшей неприязнью А. Панаевой к И. Тургеневу, ненавистью средности к необычности; преимущественно и принципиально беспредметную и без повода; даже зачастую и в ущерб себе; так сказать святую ненависть. Типаж этот относительно новый, отличный от смердяковского юродствования и преимущественно развившийся в новоевропейских образованных кругах, проходящий отчетливой линией от той же Полетики через Зинаиду Гиппиус к Н. Берберовой; впрочем, проявляющийся в любом околотке, где возникает талантливый, даже без издержек внешней экстравагантности человек, порождающий движение, т. е. беспокойство, неудобство, раздражение, не материальным поползновением – фактом своего инобытия; и кто-то крайний, невыдержанный, более чувствительный, даже не худший, обращается на источник этого раздражения; смутно и тупо поддерживаемый окружением, немножко впрочем обращающемся и на него – ведь тоже раздражает, выносит сор из избы…
Что такое сделал А. С. Пушкин князю, выдающемуся специалисту по генеалогии и замечательному дирижеру П. Долгорукову, что тот на цыпочках бегает за ним на балах и строит ему рожки? – А ничего, свет застилает… А и не сам ли Пушкин о том же проговорится, когда после «Капитанской дочки», предуведомленной святоотеческим неразложимо общим назиданием «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся» вдруг разразился
Иные, лучшие мне дороги права:
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа
Не все ли нам равно? Бог с ними,
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать…
Ай, пискнулось:
– Свобода жить козявочкой!
Что так восхитило Л. Аринштейна «это… правовая декларация, к которой потомки Пушкина подошли только сегодня, пренебрегая ею или даже действуя в прямо противоположном направлении на протяжении более полутора столетий…»
Подошли? Или подползли?
Ну, что тут скажешь – иначе он бы не был Пушкиным, из которого все исходит: и Лермонтов, и Гоголь, и Ахматова, и Гиппиус; и соколы взлетели, и поползли козявочки…
И соколы взлетели, и поползли козявочки…
Любопытно, кто же так преуспел в изучении А. Пушкина; точнее, в перекраивании под свою худобу или дородство, рост или мизерность: Ю. Лотман, Н. Эйдельман, Л. Гроссман, Ю. Левкович, Н. Эткинд, Л. Аринштейн, Стелла Абрамович (это гаерствую – не только у нас бывают Афродиты Пенкины) и чуть-чуть, сбоку-припеку М. Алексеев и Гейченко. Прямо какая-то юдо-золотоносная жила. Вот любопытно, около Лермонтова и Гоголя, с их надрывом, мистицизмом как-то такой толчеи не наблюдается; чем-то они отстранены, как-то неудобны, чтобы распоместиться на «Герое Нашего Времени» или «Старосветских помещиках», а вот «Повести Белкина» прямо-таки обратились в еврейский завод. Не в том ли дело, что чем-то они отразили черту национального интеллекта народца тихого, вкрадчивого, стелящегося, теплолюбивого: его бытовизм, стеганые ватные одеяла, немножко с душком, отчасти с клопиками – но уютно, покойно, все до стеночки видать, до всего по улочке дойти… Узнаете? Еврейская местечковость, сиречь русское мещанство.
Гробовщик, Станционный смотритель – занятия, как аттестация социальной несостоятельности, но в своем кругу делающие невозможным никакие другие занятия; единственно «истинные», так как очищены от всего наносного, сверх простейше-позвоночного «кормимся».
Если вы не лавочник в простонародье, не бухгалтер в образованщине, не столоначальник в средних классах – только власть, государственная власть может извлечь вас из-под ног российского обывателя, повернуть его внимание на вас: поэта, учителя, ученого, инженера, офицера – вы ей единственно и нужны, как оформляющие контур духа и тела нации, вводящие ее в государство.