Как-то сами собой начинают роиться мысли о неких перемещениях, сравнивая молодого богатыря, только что делом доказавшего «слуга царю, отец солдатам» с тем окостенелым теловычитанием, прямым воплощением Параграфа, каким являл себя гр. К. В. Нессельроде, и только ли у толпы – а в глазах императора, который, в отличие от покойного брата, крупных мужчин не ревновал? Лишь убежденность Николая в собственном внешнеполитическом предначертании удерживает Нессельроде у руля МИД; императору, самовластно играющемуся в политику, сильный штурман не нужен, нужен такой безропотнопослушный почтовый ящик, куда можно спустить и письмо, и плевок. Но это неявно – очень многие летом 1833 года оценили миссию А. Ф. Орлова в Стамбул как прикидку нового главы МИДа – и восприняли долгий разговор графа с поэтом как очень многозначительный и обращенный в тот же МИД.
И молниеносная реакция – 30 декабря А. С. Пушкин узнает о своем камер-юнкерстве… Полученном от Николая? Или исхлопотанным графом Нессельроде? Можно ведь действовать намеками, упирая например на то, что 2-я красавица Петербурга (первой – «в классическом стиле» – называли… простите, подзабыл, не суть важно) немало бы способствовала блеску этих интимных «Аничковых вечеров» в своем «романтическом амплуа»; а чин – по регламенту… Ах, как нравится Николаю Павловичу действовать по уставу, в солидной справедливости параграфов – достаточно подкрепить его внутреннюю убежденность.
Вот любопытно, случайна ли такая, причем обоюднонаправленная бестактность: по доверию правительства писать Историю Петра Великого А. С. Пушкин историограф династии, т. е. камергер; и министры, да не шуточные, а военный А. Чернышев, иностранных дел К. Нессельроде, финансов Канкрин ведут себя на его запросы соответственно – а придворный чин присвоен по служебному званию в МИДе «камер-юнкер». Это и прямое нарушение практики и традиций: объявив Н. Карамзина историографом империи Александр I сразу, по примеру западных дворов, предложил ему камергерство; и дело стало за принципиальным отказом Николая Михайловича вступать в любую службу, как ограничивающую его творческую независимость. Это и неприлично: нарушение регламента, даже умаление чести династии: к династическим тайнам допускается лицо 9 класса… – да Николай Павлович тут сам на себя не похож! Грибоедову, вполне причастному и к декабристским и к ермоловским шашням, которого даже арестовывал – по заключению Туркманчайского мира вручил звезду, 20 тыс. червонцев (200 тыс. рублей), чин статского советника —…на, держи; не тебе, успехам империи даю…; здесь свели Историографа Империи до 18-летнего шалопая!
Кажется, не обращено должного внимания реакции властей на эпатажи Пушкиным придворного звания: и бешеными выходками у Орлова, и резкой тирадой Михаилу Павловичу, и прямым уклонением от исполнения придворных обязанностей; выговоры, внушения, пожелания, и не больше… Николай и сам чувствует, что попал впросак – но по своей ли прихоти? У Н. П., как администратора есть два хороших качества: он не имеет привычки прятаться за спины подчиненных, принимая все укоризны по своему ведомству-России на себя; он умеет переступить через себя и признать очевидную ошибку. Напомню его знаменитую реакцию на гоголевского «Ревизора»:
– Всем досталось, а мне больше всех!
И неслыханное растиражирование комедии по театральным подмосткам России с почина императорских казенных театров. Как и ясное, безоговорочное (в отличие от Николая II – в случае японской войны) признание своей вины в крымском поражении.
– Я хотел оставить тебе страну устроенной… [объяснение с Александром Николаевичем]
Не сумел.
Оставил Н. М. Муравьева-Карского, от Эрзерума шедшего на Стамбул и Смирну; оставил 200 канонерок Балтийского флота, вытеснивших англо-французов из шхер и от балтийского побережья; оставил Перовского, Муравьева-Амурского, Завойко, в Азии двигающих границу на Памир, Алтай, Корею; оставил А. Ф. Орлова, Г. Бутакова, А. Попова, Лесовского, Шестакова, Унковского, Шильдера, Бурачека, Амосова, Афонасьева, Мельникова, Якоби, Тотлебена…
Помните, как говорил другой Государь:
– Кадры решают все…
По месту вспоминается, как лично, пригласив во дворец Н. М. Муравьева, честно и прямо попросил его переступить через старинные и справедливые обиды, взять на себя Кавказ, приказав наследнику престола:
– Подай стул генералу.
(Александр Николаевич не простит Н. М. подобного «унижения» и в разгар русских успехов отзовет его с Анатолийского театра по смерти отца, чем немало ослабит русские позиции на переговорах в Париже).
Мало значит поэт на Руси!
Столь важные ноябрьские письма так и не были отправлены: кульминацией ноября стала личная встреча поэта с царем во 2-й половине дня 23-го числа, о чем в камер-фурьерском журнале по-явилась запись «аудиенция после прогулки» А. Х. Бенкендорфу и «КАМЕР-ЮНКЕРУ А. Пушкину». Из записи не ясно, была ли встреча общей или порознь; поэтому С. Л. Абрамович строит свою версию встречи на предположении простого совпадения перечисления имен, и что Бенкендорф был принят первым по своему ведомству, а уже после, приватно и Александр Сергеевич – тем самым утверждая «семейно-камерную» линию конфликта, конечно «социального», но не «узко-политического», тем более «злободневно-политического». Что ж, материал сам по себе допускает и такую трактовку событий, но система косвенных обстоятельств тому вполне противоречит. Прием Бенкендорфа выходил за практику обычных расписанных утренних приемов министров и ответственных за ведомства сановников империи; Бенкендорф прямо являлся «наставником» и «руководителем» Пушкина, его каналом к императору – и одновременно веревочкой, на которой его держали. Совершенно не выдерживает критики утверждение о «неприличности в сознании поэта» обсуждать его семейные дела «на троих» – ноябрьские письма прямо свидетельствуют, что Пушкин оценил нападение на себя как политическое, а не личное, первоначально довольно спокойно отнесясь к возникшим кривотолкам по поводу самих дипломов, и их содержанию. Император вполне осведомлен, и по перехваченному диплому и по обращению В. А. Жуковского, о чем будет идти речь; он тоже насторожился против политического подтекста дипломов и ничего «личного» во встрече не видит. Поэтому приглашение А. Х. Бенкендорфа и естественно и желательно, с тем, чтобы незамедлительно отдать распоряжения о потребных мерах.
О чем говорили поэт и император мы не знаем, и скорее всего не узнаем никогда; есть какие-то обрывки, например, что Николай Павлович взял с поэта слово ни в коем случае не участвовать в дуэли; обещал разобраться уже правительственными средствами. Вообще-то с момента официального обращения Пушкина он оказывался и некоторым его должником: получалось так, что поэт вступался не только за честь себя и жены, но и за государеву, – и можно полагать, этим Николай Павлович обосновывал необходимость не частных, а официальных действий, вроде следующего:
– Тебе, Пушкин, досталось, но мне-то еще больше!
Наконец, обращением к царю поэт демонстрировал и личную лояльность Николаю – это уже следовало вознаградить…
И наверно, прозвучали какие-то слова:
– Ты обижаешься на невысокий чин – это было твое испытание. Александр Христофорович еще не вполне уверенный в твоих действиях, хвалит преотлично твои побуждения и сердце. Я в этом удостоверился и откроюсь: производство твое решено, пусть только умолкнут кумушки, чтобы тебе и Наталье Николаевне оно было в честь, а не в укоризну.
И уже другим, деловым языком А. Х. Бенкендорфу по удалению поэта:
– Пушкина считать камергером с производством от сего числа, но не разглашать до особого распоряжения. По другим обстоятельствам учредить следующие меры…
История Пушкинского камер-юнкерства вполне подтверждает возможность подобного хода, ведь оно также было решено между императором и гр. Нессельроде, в отсутствие министра двора П.В. Волконского, которого только известили, при этом даже не император, обществу же могли и не оглашать… Последнее же вполне объясняет, почему для полиции, суда, гвардейских офицеров Пушкин «камергер», а для камер-фурьерских официальных журналов «камер-юнкер».
Вот любопытно, внимание и материальная помощь семье погибшего поэта почти всем показались «чрезмерными»[22 - Мало значит поэт на Руси…]; как выразился московский почт-директор А. Я. Булгаков «Пушкин, проживи 50 лет еще, не принес бы семейству своему той пользы, которую доставила оному смерть его».
Да, если это мерить «камер-юнкерской» колокольней, но отнюдь не «камергерской». Современники очень хорошо почувствовали, что проплачивалась «пушкинская линия», не прелести Н. Н. – позволю предположить, и пушкинский чин, материальное свидетельство вызревавших новых отношений, которых через несколько месяцев устрашились и убрали их следы…
Весь декабрь и оставшуюся ему часть января 1837 года А. Пушкин живет в предельном напряжении – и одновременно исключительный деловой подъем, встречи, комплектация 4 и 5 номеров «Современника», поиск и переговоры с массой авторов, перелом в прибыльности журнала… Почему-то никто не задает вопроса, что было источником такой необычной его душевной устойчивости, при обычных-то пушкинских метаниях между дружбой и дуэлью.
Не проще ли предположить, что Александр Сергеевич, за пределами поэзии нормальный русский дворянин, мужик и бабник, уже знает, успокоен, что и к нему пришел жизненный успех, что надо только переждать, пока утихнут склоки, сплетни; и новые, уже не только литературные, но и государственные поприща откроются перед ним, что скоро отпадет проклятая нужда, копеечные счеты – только перетерпеть… Осуществится то, о чем заявлял в 1830 году.
– Направление мое становится преимущественно политическое…
С. Абрамович целой главой описывает деловой подъем, охвативший Пушкина после 23 ноября и не прерывавшийся даже утром 27 января… И предполагает-декларирует, что именно в своей «предпринимательской самодеятельности» черпает Александр Сергеевич силы своим упованиям, на будущее – никак не творческой! Так сказать, «разумно перестроился»… Но это же совершенная чушь: даже после успеха 3-го номера «Современника» стало очевидным, что тираж более 1000 экз. непреодолим, т. е. при отпускной цене 2 руб. оборот не превосходит 2000 руб.
Согласие в убыток себе передать издание собрания сочинений с привилегией на 4 года в другие руки дало не более 11 тыс. рублей. Его жалование титулярного советника 5000 руб. уходит на платежи долга в казну. Доля в разоренных имениях Гончаровых, и Михайловском, обремененном совладением с сестрой и братом ничего не дают; точнее дают так нерегулярно и клочками 1000–2000 руб., что их в расчет даже нельзя принять. Кистенёвка в Нижегородской губернии дважды заложена и таком состоянии, что казна уклонилась ее остаточно купить: даже уважающий А. С. граф Канкрин счел это нарушением государственных интересов.
Между тем Пушкины проживаются на 20 тыс. руб. в год, при самом необременительном образе, в четыре руки пересчитывая месячные счеты и как особый случай отмечая покупку бутылки дорогого шампанского, столь воспетого «Клико», разливающегося по стихам поэта рекой… Было! Теперь особо отмечается покупка 1 бутылки «Клико» и 2-х бутылок хорошего вина на именины Натальи Николаевны. И эти счеты неуклонно растут по мере увеличения семьи…
Всех усилий А. С. покрыть эти минимально необходимые 20 тыс. рублей годового бюджета и 45 тыс. собравшегося долга совершенно недостаточно! А он напряжен, бодр, и почти весел – когда вырывается за пределы мучительной личной драмы… Вы его за идиота-оптимиста полагаете? Скорее он был нервносрывчатой натурой с перепадами настроения от черной меланхолии до неудержимого веселья, малостойкой при длительном внешнем давлении, что является отчетливой особенностью артистической натуры: качество стали – твердость и хрупкость… И если Пушкин, один из образованнейших политэкономов России («…читал Адама Смита…») энергично занимается этими делами, которые сами по себе банкротства никак не отдаляли, а по внешне-нетворческому характеру не поглощали тревоги в бушующем созидательном демоне – то полагал тревожное обстоятельство уже преодоленным, опосредованным иной коллизией. Какой?
Самоубийцы становятся в канун рокового акта спокойно расчетливы с друзьями и врагами, заботливыми в отношении близких – уже зная, что это их не касается… Этого не было, и не только потому что Александр Сергеевич оставлял по себе двуликую жену; но и 4-х детей, к которым пристрастился с жаром не знавшей детской ласки души. Вот крохотный, но очень важный штрих, направив утром 27 января писательнице (…«истористка» – черт бы ее побрал!..) О. Ишимовой записку с извинением о невозможности встречи, он обговаривает ее перенос на ближайшие дни… самоубийца ограничился бы единственно извинением – «из газет узнает». Дуэль была для него только разовым актом, только убийством Дантеса, ставшего непереносимым; он даже не берет в расчет, что дуэль двунаправлена, полагаясь на свое искусство стрелка, вгоняющего на 10 метрах пулю в бубновый туз.
Откуда, в условиях 1836 года могло прийти освобождение от безденежья? Только из дворца. Можно определенно утверждать, что если император поднял вопрос о камергерстве, то сразу же возникал вопрос о возросших представительских расходах, и дано было в какой-то форме его решение, например:
– Я не дал тебе того содержания, что мой покойный брат дал Николаю Николаевичу [Карамзину], у меня были сомнения: Николай Николаевич к пожалованию в историографы уже явил 5 томов «Истории Государства Российского» – у тебя того не было. Теперь они отпали, твое содержание будет не хуже чем у Николая Николаевича и Василия Андреевича [Жуковского, камергера и воспитателя наследника].
И не на знании ли того основаны декабрьские эскапады Дантеса – он как будто не боится повторения вызова; С. Абрамович утверждает, узнал о честном слове, данном императору – ну-ну… Ты прежде был камер-юнкер в 37 лет и так легко нападал на мою карьеру – попробуй-ка теперь, каково терять «камергерство», «ваше превосходительство»; ты меня хочешь УБИТЬ – я тебя ВЫСМЕЮ… Действительно, что смешнее, 38-летний ГЕНЕРАЛ-МАЙОР Двора вызывает на дуэль 24-летнего ПОРУЧИКА Кавалергардского полка – животики надорвешь! А знаете, он ведь смелый парень, напускающийся, как-никак, на сановника империи…
А император?
– А ты постой вот так, навытяжку, перед собачонкой, попривыкай: любишь кататься – люби и саночки возить!
От водевильной склоки – к трагедии
Событие, сорвавшее эту «Комедию для всех – Трагедию для одного» было внутреннее, психологическое, непредсказуемое; обратившее мучение в невроз – «лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Это все заметили; исследователи выделили, почти единодушно согласились, что оно оказалось неожиданным для всех: и друзей, и врагов, и зевак.
Многие связывали его с инцидентом, который произошел на балу оберцеремониймейстера двора графа И. И. Воронцова-Дашкова вечером 23 января 1837 г. Могу, положа руку на сердце, сказать: просмотрев до дюжины версий этого эпизода у Аринштейна, Абрамович, Гроссмана, Кулешова, еще раз у Абрамович, у Лотмана, Щеголева я убедился только в одном, никто в действительности толком не знает, что же там произошло: и очевидцы и излагатели оцевидцев, и ведущие, и завидующие авторы несут то, что бог на душу или черт на язык послал. Кому-то послышалось, что Ж. Дантес назвал Н. Н. «жеманницей» (уж-ж-а-с!); кто-то заметил, что жена Пушкина беседовала, смеялась и танцевала с Дантесом; кого-то покоробила «казарменная» шутка Дантеса, спросившего у Н. Н. – Довольны ли вы мозольным оператором посланным женой. Мозольщик уверяет, что у вас мозоль красивее, чем у моей жены <оригинал на французском>.
Шутка построена на игре слов: во французском языке слова «тело» и «мозоль» звучат одинаково.
Для демонстрации того, к каким словам привыкла Н. Н., позвольте привести одно письмецо (не самое, гм-гм…выразительное) А. С. к жене: «Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивают – есть чему радоваться! Было бы корыто, а свиньи будут». А какими словами нанес оскорбление А. К. Воронцовой-Дашковой в театре молодой князь Гагарин?! Нет, всё, что оглашается в качестве детонатора взрыва – есть совершенная чушь.
Существенно другое – оказывается в момент инцидента Пушкина в зале не было и то что произошло, он узнал только после бала СО СЛОВ СВОЕЙ ЖЕНЫ (иногда указывают на сторонних лиц, якобы передавших ему эпизод» с комментариями» – но из того, что до нас дошло, и в наличии, т. е. со 150-летними «добавлениями», «усилениями», «вариациями» комментировать, простите нечего!). А любопытный все же фрукт Наталья Николаевна, как только дело идет к успокоению с ней опять происходит какое-то gaffe – ПО ЕЕ СЛОВАМ!..
Днем 24 посетившие Пушкина с визитом И. П. Сахаров и Л. А. Якубович стали наблюдателями чарующей картины «Пушкин сидел на стуле; на полу лежала медвежья шкура: на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени мужа» – значит, «признание» еще не состоялось…
Вот необычное и достоверное свидетельство – через десяток лет в разговоре с Модестом Корфом, лицейским товарищем Пушкина, Николай Павлович, отличавшийся наследственной феноменальной романовской памятью, вспоминал:
«…я раз как-то разговаривал с нею <Н. Н.> о камеражах <сплетнях> которыми ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколько для нее самой, столько и для счастия мужа при известной его ревности. Она, видимо, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене – Разве ты и мог ожидать от меня иного? – спросил я его. – Не только мог, государь, но признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женой. – Через три дня потом был его последний дуэль».
Здесь можно согласиться с А. Ахматовой, что по «зимнедворски» Наталья Николаевна вела себя неприлично (но не по «ахматовски» – у А. А. были своеобразные представления о приличиях) – но следует добавить, неприлично и по «пушкински» судя по его благодарности императору. Кстати, от кого узнавал Пушкин терзавшие его воображение разговоры Императора с Н. Н. – вальсируют ведь не втроем…
По указанной Николаем дате беседа с поэтом состоялась где-то рядом с 24-м числом. Есть свидетельство, что встревоженный император наставительно потребовал у поэта ничего не предпринимать не посоветовавшись с ним.