– Разрешите, Николай Александрович?
Не дожидаясь ответа, он вошел. Комната осталась со старого времени почти в целости. Очевидно, раньше она служила кабинетом. Шторы и портьеры были на месте, ковры, мебель и паркет, стекла на высоких окнах – все сохранилось. С фотографий на стенах смотрели благородные лица, фигуры в мундирах с орденами. О новых временах напоминали только буржуйка у окна и сложенная возле нее маленькая поленница. Старик в домашних валенках, укутанный в плед и меховую безрукавку, поднялся навстречу гостю из большого мягкого кресла, отложил плед и книгу, которую только что читал, выпрямился и спросил:
– Чем могу служить?
– Здравствуйте. Я за консультацией к вам, Николай Александрович. Я из ОГПУ. Меня зовут Михаил Яковлевич, – Луговой предъявил бумагу. Старик, откинув подальше голову, внимательно изучил документ из рук Лугового, потом поставил стул напротив своего кресла и молча указал на него, а сам сел в свое кресло с ожидающим видом:
– Из ОГПУ ко мне первый раз. Я больше уголовный розыск консультирую…
– Нас интересует ваш бывший сослуживец: титулярный советник Василий Мефодьевич Воробьев. Расскажите о нем.
– Вы справлялись о нем в архивах?
– Архивы полицейского ведомства, как вы знаете, уничтожены в первые же дни Революции. Поэтому, мы и вынуждены постоянно прибегать к вашей помощи.
– Я согласился консультировать вас в поисках настоящих преступников, уголовных элементов. Я полагаю, с этой точки зрения господин Воробьев вас никак не может заинтересовать. Впрочем, и политическую полицию он также вряд ли может заинтересовать, ибо никогда политической деятельностью не занимался. И если он еще жив, а у него в свое время обнаружилась какая-то серьезная болезнь, кажется, что-то с почками, так вот, если он еще жив, то наверняка находится за пределами Советской России. Он уехал на лечение еще до революции. И учитывая обстоятельства нашей нерадостной действительности, вряд ли он возвратится.
– Гражданин Лукашевич, – сурово прервал его Луговой, – предоставьте нам решать, кто нас может заинтересовать, а кто не может. А на ваше первое заявление могу вам ответить, что господин Воробьев подозревается в незаконном пересечении границы и незаконном пребывании на территории Советского государства.
– Как это – подозревается в пребывании? Он задержан?
– Нет. Но у нас появились сведения, что летом прошлого года он нелегально приезжал в Россию с неизвестными целями. На ваше второе заявление отвечаю вам, что господин Воробьев, по нашим сведениям, занимает важное положение в эмигрантских кругах, враждебных Советской Власти. Его называют особой, приближенной к бывшему Великому Князю Николаю Николаевичу Романову.
Лукашевич заливисто расхохотался:
– Вася Воробьев, титулярный советник – особа, приближенная к императору! Товарищи чекисты, кто-то сыграл над вами шутку. Василий Мефодьевич всегда сторонился и политики, и Двора, как черт ладана. Должно быть, вы перепутали его с кем-то.
– Вот и хорошо, Николай Александрович, – улыбнулся чекист, – расскажите мне про настоящего Воробьева, и мы развеем наши заблуждения, а потом вместе посмеемся.
Лукашевич ненадолго задумался и стал рассказывать:
– Итак, Воробьев Василий Мефодьевич. Я знал его по службе в департаменте. У нас были приятельские отношения. Приятельские, но не более. Когда он поступил к нам на службу, ему было уже за тридцать. После первой революции у нас множество вакансий открыли, поняли, что полиция не справляется. Он перешел к нам из какого-то другого ведомства, а по молодости, вроде бы был он когда-то и на военной службе, но пришлось ему с той службы уйти. Темная история. Он сам об этом не говорил, а я не спрашивал. Вообще в полицию военных охотно бы брали, только желающих нет. И вообще образованных людей в полицию калачом не заманишь. А он сам пришел.
– И чем он занимался?
– Сыском. В самом прямом смысле, сыском. Талант у него был в сыске вещей.
– А подробнее?
– Подробнее… – Лукашевич задумался, – Вы же знаете, какими методами у нас велось следствие? И у вас, думаю, методы не сильно изменились… Находят подозреваемого и начинают его бить… Тут-то все и раскрывается. Но бывает так: нет еще ни одного подозреваемого, или не того подозреваемого взяли, или того взяли, но бить нельзя – из важных или высокопоставленных… А спрятанное нужно найти. Вот тут всегда звали Василия Воробьева. Я уже говорил, талант у него на эти дела от Бога! Находил спрятанное, там, где никто и не думал искать. В какой ножке стола смотреть, какой кирпич из печки нужно вынуть, какую половицу приподнять, в какую книжку заглянуть… Это он словно собачьим нюхом чуял… И еще… Полицейским, бывает, много чего к рукам прилипает… А этот честен был до щепетильности. Все найденное всегда сдавал строго. Мне как-то сказал, что если станет он утаивать найденное, то и дар его пропадет! Верил он в это…
Да-с…
***
Океан. Февраль 1929 года
Ветер совсем стих. Поверхность океана была, как зеркало. Капитан украдкой скреб ногтями по штагу, вызывая лукавую усмешку напарника. Древняя магия никак ни хотела работать.
– Вот ты, Федя, давеча издевался надо мной: дескать, двадцатый век на дворе, а я верю во всякую свою смешную мистику.
– В борьбе со стихией, хороши любые средства, – словно оправдываясь, ответил капитан.
– Ну не знаю, мистика это или нет, но бывает, нет чему-то разумного объяснения, хоть убей. Вот про себя скажу. Хочешь верь, хочешь нет, а почуял я в себе дар разыскивать спрятанное.
Пожилой напарник достал спиртовку, разжег и стал поджаривать рыбу на маленькой сковородке, продолжая рассказ.
– Мальчишкой я еще был. В деревне у нас случай произошел: один крестьянин богатый головой малость тронулся. А потом у него еще вдобавок удар случился – ноги отнялись. Копил он когда-то деньги, а в помраченном рассудке перепрятал и сам позабыл куда. Семья весь дом перерыла, хлев, сараи – нету ничего. За огород уже принялись. А я захожу к ним на двор и запросто вынимаю из-за поленницы сверток с деньгами. Прихожу в дом, говорю – вот. Как ты нашел, спрашивают. А я не знаю, что и ответить. Объяснил так: дом перерыли, значит, дома нет. В огороде закапывать хлопотно, и видно было бы свежеразрытое. А на дворе – поленница. Старые дрова в ней еще с прошлого года всегда остаются, а в самом низу – у земли – год от года самые старые копятся, и никто их не трогает. Вот и место хорошее, где прятать. А на самом деле, я ничего этого не думал еще, когда за свертком полез.
Капитан завороженно глядел, как кок переворачивает куски рыбы на сковородке, и внимал рассказу.
– Другой раз. Теща моя очень меня не любила. Так она перед смертью бриллианты свои, чтобы мне не достались, зашила в диванный валик. Я после уже смотрю, и взгляд мой все время к валику на диване обращается, сам не знаю отчего. Потом смотрю: к чему бы возле окна прямо в обои иголка воткнута? И нитка на ней необычного цвета. Потом углядел шов на диванной подушке, где раньше не было. Распорол… Да… Так вот…
– По молодости я много чем разным занимался. Но позвал меня мой дар в полицию служить. Решил я, что должен дар свой на пользу обратить. В седьмом году перевелся на службу в сыскное. Чин малый, жалование ничтожное, зато все время при деле. У жены имение было и квартира в Петербурге своя. Так что, жили мы безбедно.
– И чего я только не находил! Оружие, динамит, деньги спрятанные, драгоценности ворованные, документы секретные… Революционную типографию раз нашел. Ну и наградные мне хорошие платили за найденное…
Кок вывалил в миску первую порцию поджаренной рыбы, выложил на сковородку следующую и замолчал, задумавшись.
– А что было потом? – не выдержал капитан.
– Потом понял я, что все это суета, и занятия мои суть ничтожные. Страна катится в пропасть. Верхушка занята не служением государству, а только собой. Я вблизи на них насмотрелся: и на придворных, и на важных чиновников и генералов… В народе ненависть лютая к ним зрела. Опять можно, как в пятом году, под раздачу попасть. Еще чувствовалось, что война скоро будет. Рухнет тогда все. Все ясно мне стало, как Божий день. Первую революцию еще помнили, ясно было, что второй не пережить. И жена у меня умерла… Семьи не осталось. Казалось, ничто больше не держит…
Кок некоторое время молча переворачивал шипящие куски рыбы, потом снова заговорил:
– И вот решил я спастись. В одиночку. Имение, которое от жены осталось, продал. И квартиру продал, жил на съемной. Успел все продать выгодно, еще до войны. Повезло. Деньги вложил в золото и отправил в банк во Францию. Изобразил болезнь и отправился якобы на лечение за границу. Слухи обо мне пошли, что я все деньги в Париже с девками прокутил. Я эти слухи опровергать не стал, даже поддакивал. До пенсии срок еще выслуживал. Потом подал прошение об отставке по болезни. Вышел в отставку в шестнадцатом году и успел выехать в Париж.
Фред неподвижно глядел на горизонт:
– Я уехал из Риги в январе пятнадцатого года. Я уезжал тайком. Я нанялся матросом на шведский пароход. Только в девятнадцатом году я оказался в Англии. Я просто не хотел служить русским. И немцам тоже не хотел служить. И вообще я не хотел никому служить. И незачем мне было умирать на чужой войне. А еще хотел повидать свет.
– Тот, кто ничему не служит, никому и не нужен… Чему-то служить так или иначе все равно надо.
Сын Турка
Не остались в Алопе и хитроумные дети
Бога Гермеса, искусные в кознях.
Москва. Ноябрь 1924 года
Арбузов развернул от себя электрическую лампу, ярко осветив своего визави и оценивающе окинул его взглядом. Через стол перед ним, нога на ногу, на табурете сидел жгучий брюнет, лет двадцати пяти. В свободе и раскованности позы, которую он ухитрился принять, сидя на неудобном табурете без спинки, было что-то невероятное. По-южному смуглое лицо заросло многодневной черной щетиной. Черты лица отличались классической правильностью. В антрацитовых глазах сверкали веселый искорки. Одет брюнет был нее без некоторого шика, почти по-нэпмански: костюм тройка, правда, уже поношенный, и лаковые туфли. Только воротничок манишки и манжеты засалились до неприличия.
– Я не понимаю, откуда у вас столько оптимизма и веселья, гражданин Блендер?
– Зачем, зачем, любить, гражданин следователь, зачем, зачем страдать? Не лучше ль вольным быть, и песни распевать. – пропел брюнет и широко улыбнулся, – Ну, не повезло мне. Бывает. Виноват. Каюсь. Готов понести. Заслуженное. Но прошу снисхождения у господ присяжных.
– А почему вы считаете, что заслуживаете снисхождения?