Однажды Трубадур
Лис Арден
Нет страшнее проклятия, чем молодость и талант. История двух друзей, живущих в XIII веке во Франции. Их объединяют музыкальный талант и мечта стать великими трубадурами. Но один из них – человек, а второй таковым не является.
Однажды Трубадур
Лис Арден
© Лис Арден, 2015
© Кий, иллюстрации, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Он прикоснулся к ней – осторожно и ласково, едва ощутимо провел по золотистому боку подушечками пальцев, отвел руку, склонил голову, словно прислушиваясь к ее тишине. Легко вздохнув, опустил ладонь на теплую выпуклость, задержал ненадолго… рука его скользнула вниз, подхватила ее, чтобы поудобнее устроить на смуглых худых коленях. Он откинулся в подушки, качнул головой, стряхивая с лица длинные черные волосы, и, прижимая легкое теплое тело к своей обнаженной груди, повел ее за собой. Он любил долгие дороги – о, с них-то все и началось когда-то, давным-давно, – но старался никогда не спешить. Не впервой было ему задыхающимся от счастья голосом выпевать любовь, задавать ей тон – такой послушной, звонкоголосой и отзывчивой, задавать ей такт – ударами собственного сердца. Самозабвенно запрокинув голову, прикрыв глаза, он наслаждался ею, всем, что она могла дать ему, а он мог в ней вызвать. А она отдавалась ему с восторгом и доверием, ибо истосковалась по таким рукам, чутким, уверенным и властным.
Последние, резкие и отчаянные движения – и он замирает, жадно ловя ее звенящий, изнемогающий стон… и снова осторожно проводит подушечками пальцев вдоль золотистого бока, благодаря и успокаивая.
– Спасибо. – Он серьезно посмотрел в глаза сидящей на краю смятой постели женщине. – Прекрасный инструмент… пожалуй, лучший из тех, что попадали мне в руки.
И он аккуратно отложил лютню в сторону. А потом встал, потянулся, отчего сразу стал похожим на тощего уличного кота – черного, с выпирающими ребрами и голодными, но веселыми глазами, – и подошел к окну.
– И тебе спасибо. – Женщина склонила голову. – Прекрасная кансона… из прежних?
– Не помню. – Не оборачиваясь, ответил он. – Смотри, скоро рассветет. Тебе пора.
– Тебе тоже. Предутренний сон самый крепкий.
– Не сегодня. Я все сделаю, не беспокойся и не тревожь понапрасну Господина.
– Да будет так. Оставить ее? – и ночная гостья кивнула на лютню, уютно устроившуюся в постели.
– Ты знаешь руки, в которых она будет петь нежнее? Нет? Тогда зачем этот вопрос… пусть остается. Ибо когда двое спят, тепло им, а как одному согреться? – процитировав книгу, чей вид обычно заставлял его болезненно морщиться, он вернулся в кровать и, прежде чем улечься, заложив руки за голову, устроил лютню рядом, заботливо прикрыв ее вышитым покрывалом. Гостья усмехнулась:
– Ты всегда умел принимать подарки.
И направилась к двери.
– Доброй ночи, сестра – сказал он вслед уходящей.
– Доброй ночи, брат певец, – отозвалась она.
Часть первая. Жоглар
– Я буду трубадуром, – тихо, злобно повторил Гильем, счищая скребком жир и копоть со дна вот уже пятого котла.
– Я слышал это, и не раз, – отозвался отец, придирчиво осматривая привезенную с рынка провизию. – Ты будешь трубадуром, реки потекут вспять, господин начальник стражи заплатит мне за все перебитые его молодчиками бокалы и миски… а твой старший брат научится, наконец-то, покупать рыбу! – Поднятый отцом за хвост здоровенный тунец пах чересчур крепко и для рынка в какой-нибудь глубинной деревушке, где о море и слыхом не слыхивали, а уж для Барселоны так просто смердел. – Довольно бредить суетными мечтаниями, сынок, иначе ты окончишь жизнь на виселице. Если ты и дальше будешь слоняться по городу, глазея на каждого горлодера, вместо того, чтобы перенимать мастерство и знания отца, дабы со временем перенять и его дело, не роняя семейного достоинства и не умаляя нашего веса в городе, – тут он перевел дух, – то, без сомнений…
– Я окончу жизнь на виселице, – закончил за него сын. – Я слышал это, и не раз. Пусть так. Но сначала я стану трубадуром.
Был бы хозяин «Кабаньей головы» побогаче, он непременно воспользовался услугами астролога, дабы знать имя той несчастливой звезды, под которой угораздило родиться его второго сына, – хотя бы для того, чтобы проклинать ее при каждом удобном случае. Ибо за те четырнадцать лет, что минули со дня рождения Гильема, тот успел исчерпать весь немалый запас отцовского терпения, отучил домашних верить в то, что существует предел людского неразумия и сыновней неблагодарности, – словом, стал самой паршивой овцой в семействе Камарго.
Поначалу ничто не выдавало в нем семейного проклятия – так, обычный мальчишка, такой же чумазый, шкодливый, голодный щенок, копошащийся в траве. Он с легкостью преодолел все, от чего умер не один десяток его сверстников: болезни, неизменно сопровождавшиеся кровопусканиями, не задерживались у его изголовья дольше, чем на неделю, утюг, уроненный старшим братом, каким-то чудом миновал младенческую голову Гильема и благополучно пришиб крутившегося тут же под столом котенка, нищета и голод не тревожили благополучное семейство хозяина постоялого двора. Однако чем старше становился Гильем, тем чаще приходилось задумываться его отцу.
Однажды он застал сына, склоненного над ведром воды; время от времени мальчик прикасался пальцем к водной глади, заставляя ее морщиться и разбегаться правильными кругами. На недоуменный вопрос, что это значит и неужто он пропадал над этим ведром весь день, Гильем совершенно серьезно ответил, что разговаривает.
– С кем? – Опешив, спросил отец.
– С тем, кто смотрит из воды. – Ответил сын. – Я подумал, ему скучно день-деньской сидеть на дне, позвал его погулять.
Отец в ответ на такую прозорливость несердито дернул сына за ухо и велел отправляться в дом.
Повзрослев, Гильем мог смотреть на воду часами – хоть в море, хоть в луже, хоть в ведре.
В другой раз сын оконфузил всю семью в церкви, начав во время воскресной службы подпевать священнику, легкомысленно украшая строгий речитатив молитвы мелодичными кудряшками. Надо сказать, что особым благочестием семейство Камарго не отличалось; к мессе ходили исправно, исповедовались, чтили праздничные дни – и только; правда, старший брат хозяина «Кабаньей головы», Рамон, стал монахом… но для него, хромого и увечного, это не было жертвой. Монастырь, давший приют убогому брату, приобрел неутомимого, искусного писца, готового всю жизнь провести в скриптории, считая писчую судорогу за высшую степень телесного блаженства, а сам Рамон стал для семьи заступником перед Господом, избежав участи обузы и дармоеда. С его благословения племянник не один день провел в монастырской школе и научился считать и писать – а как же иначе вести счета?..
За неподобающее поведение в церкви мальчику крепко влетело, однако охоты к пению и сочинительству, а также к самозабвенному созерцанию всякого рода проходимцев с хорошо подвешенными языками у него не поубавилось. Сначала это забавляло отца, потом стало раздражать, а когда Гильему минуло четырнадцать лет, – серьезно обеспокоило.
А для мальчика те редкие минуты, которые удавалось провести в обществе странствующих певцов, были самыми счастливыми. Первое время эти люди, одетые в дорогие, но изрядно поношенные ткани, несущие на своих сапогах пыль тысячи дорог, люди, чей взгляд всегда был устремлен к далекой, только им ведомой цели, казались Гильему божествами, подобными святым на церковных витражах, – неземной, звенящий свет пронизывал их, освещал изнутри их улыбающиеся лица. И он с тоской смотрел им вслед… а потом с ненавистью оборачивался к привычным обязанностям и горе было всему, что попадалось ему под руку: метлы ломались, котлы гремели как воскресные колокола, рыбья чешуя осыпала даже потолок. Собственная жизнь казалась ему убогой и бессмысленной; и он был совершенно уверен, что рожден не для того, чтобы подобно отцу отрастить сытое брюхо и, воровато крестясь, разбавлять вино водой. Но однажды Гильем увидел трубадура, остановившегося на ночлег в их доме, совершенно пьяным… не умеющим связно выговорить слово, тупо разглядывающим пустой стакан. Это зрелище сначала ужаснуло его, но потом несказанно обрадовало. До этого дня Гильем Камарго лишь издали взирал на избранников судьбы, полагая, что ему, ничтожному сыну трактирщика, нечего даже мечтать однажды встать вровень с ними. А теперь, после того, как он подглядел за ликом божества вполне земное, по-человечески слабое существо, и уверенности, и решимости у него поприбавилось. Гильем понял, что и он может позволить себе выпустить на волю голоса, поющие у него в сердце.
В эту минуту в открытую дверь кладовой вошел мужчина. Достоинство осанки и гордая посадка головы уживались у него с веселыми глазами и приветливым выражением лица. Хозяин Камарго без труда угадал в нем очередного постояльца.
– Добрый день, хвала Господу! – Сказал он, сгибаясь в почтительном поклоне, – Чем могу послужить вам, почтеннейший?
– Хвала Господу во веки веков, – ответствовал вошедший, садясь на лавку. – Услужите мне доброй едой и теплой постелью, хозяин.
Небольшой акцент выдавал в нем уроженца Окситании.
– Мой сеньор, барон Понс де ла Гуардиа, владетель Жероны, прибыл сегодня в Барселону… я остановился бы вместе со всей его свитой, но уж очень графский замок тесен. А спать на прелом тюфяке, рядом с десятком пьяных вассалов, норовящих облегчиться не сходя с места – это не по мне. Кстати, у вас найдется чан для мытья? Распорядитесь, или помощника пошлите, а то он в котле дыру протрет!
– Увы! – Не выдержал трактирщик, не успевший остыть от разговора с сыном, – Увы, если бы помощника! Моему сыну не по душе доброе ремесло, и любой греховодник с дудкой в руках кажется ему достойнее отца!
Заказчик с интересом посмотрел на Гильема, который с ожесточением терзал ни в чем не повинный котел. Услышав сей похвальный отзыв, он с вызовом уставился на гостя. Обычно Гильем прятал взгляд за частоколом ресниц, и старый, скучающий мир порой начинал думать, что парень этот так себе, чуть ли не слабоумный. И тогда черная бахрома взлетала, словно потревоженная стая ворон, выпуская на свет божий пару таких сердитых сполохов, что мир отшатывался на долю секунды, а потом с уважением говорил себе под нос: «Экий ты, братец… Вот уж не ожидал!» Вопреки ожиданиям и отца, и сына, гость не разразился длинной нравоучительной тирадой, призывающей первого к терпению, а второго – к послушанию. Он с интересом посмотрел прямо в глаза подростку и спросил:
– Вот как? И чем же так тебе приглянулись жоглары?
– Не жоглары, а трубадуры. Стать жогларом всякая обезьяна сумеет…
– Замолчи, несносный! – Прикрикнул на него отец.
– Нет, почему же, – гость уже откровенно разглядывал Гильема, – я, с вашего позволения, хотел бы поговорить с вашим сыном. И откуда такое пренебрежение к жогларам?
– Ну… – Гильем смутился, с ним никто раньше не разговаривал на подобные темы, если не считать священника, который его обычно не дослушивал и спешил наложить очередную епитимию за суетные мысли.
– Жоглары только повторяют… ведь так? А на это много ума не надо. А трубадур слагает кансоны, – Гильем оживился, отложил в сторону котел, – и дарует словам музыку!
– Верно. – Гость улыбнулся. – Однако откуда такие познания? Впрочем, я догадываюсь. Барселона велика, праздников бывает достаточно, а наш брат словоохотлив. А ты сам пробовал слагать кансоны? – Спросил он серьезно, без малейшего намека на насмешку.
Гильем коротко кивнул. Предметом его первых песен была сначала дочка соседа – торговца тканями, но потом ее выдали замуж за какого-то шорника, и он стал посвящать свои творения неизвестной даме, однажды увиденной им в церкви. У нее были большие голубые глаза, белая чистая кожа и богатый наряд. Этого было достаточно.