Шуберт
Людмила Горелова
Мартин Кин – артист гастролирующей труппы из лагеря немецких военнопленных. Больше всего мечтает получить свободу и вернуться в родной Берлин. Он влюбляется в угрюмую белобрысую коротышку – концертмейстера труппы, над которой посмеиваются даже свои, русские. Однажды во время выступления неудачное платье обнажает на спине коротышки огромные буквы SCH. Откуда Мартину знать, что автор надписи – он…
Людмила Горелова
Шуберт
Я сам виноват, что влюбился. Я так долго всматривался в неё.
Сущая кнопка, верно дразнили её мои приятели. Пуговка от кителя и то больше. А ресницы – больше пуговки! Она их выращивает на продажу, что ли? И вот её нос. Ну какого лешего я на него смотрю? Он остренький. И от этого ноздри почему-то выглядят красивыми. Пока не видел её улыбку, она обычно хмурится – мне просто интересно, есть ли у неё ямочки-завлекалочки на щеках? У меня вот есть, поэтому, наверное, я имею у женщин такой успех.
Вот с волосами у неё беда. Они крашеные! Я недавно обнаружил это. Не рано ли краситься начала эта пигалица? И вечно торчат «петушки» – я не думал, что у русских такой дефицит с расчёсками. В общем, волосы её – явно не предмет для восхищения. К тому же, она вечно делает дурацкий хвостик – ну зачем, ведь короткий до ужаса! Полная нелепица на голове. Зато уши, оголённые хвостиком, кажутся мягкими-мягкими и даже немного толстыми, наливными. А наливные яблоки, например, сами знаете, часто укусить хочется.
Во мне почти два метра, а в ней – от силы метр пятьдесят. Полметра разница – не шутка! Она вечно сидит к нам спиной, вступая, когда требуется, со своим пианино. Она играет без нот. Сразу запомнила, что, где и когда. Иногда она поворачивает голову в профиль – когда мы просим повторить какой-то эпизод, и я снова вижу мягкое ухо, щёку с предполагаемой ямкой, но при этом совсем не детские, а спокойные и женственные линии личика, губ, лба и шеи… Она сидит очень низко, на самом краю стула, чтобы дотягиваться до педалей.
Она совсем не знает немецкий, и мы с приятелями частенько подшучиваем над ней прямо здесь, на репетициях, за её спиной.
В клуб зашла сияющая до ушей местная председательша – и прямо к нам. Кнопка не сразу поняла, что репетиция прервалась. «Наташа!» – её окликнули, и она остановилась, наконец. И я снова увидел её профиль. «Ты же дочь генерала Пегова?». Для нас это была новость. Кнопка молчала. «Она, она», – встрял конвойный. Председательша дико обрадовалась: «А я-то думаю, вот фамилия знакомая… Знаешь, что это? Он же был у нас однажды». Мёртвой хваткой Кнопка вцепилась в фото, вырвав его у тётки, – на нём было много-много лиц – и принялась жадно искать глазами. Нашла. «А когда он у вас был?» – «Да вот же дата, внизу».
В уголке значилось жирно «1941».
– Да это январь, январь был, – скорей пояснила тётка, видя удивление в сине-зелёных глазах.
Мы думали, она плакать начнёт. А она – нет. Спокойно вернула фото тётке – та была уморительно озадачена.
– Ну, может, ты о нём расскажешь? Как о герое войны?
Кнопка не отреагировала.
– Да он же без вести пропавший, – снова вмешался конвойный.
– Как? Генерал? А так бывает? – удивилась председательша.
– Он вернётся, – уверенно сказала Кнопка.
– Ага, уже год как войне конец… Вернётся он, – скептически буркнул второй конвойный. Они всегда вдвоём нас сопровождали.
– Он должен вернуться. Все рано или поздно возвращаются.
Конвой хотел было возмутиться, но тётка сделала предупреждающий жест: не надо.
Вот, кажется, с этого момента она всех нас очень заинтересовала. Дочка генерала? За каждого такого в войну гору золота и сразу на два звания выше можно было получить. Интересно, куда же этот подевался? Не иголка же в стоге сена – а генерал.
На сон грядущий мы это обсудили:
– А если к нашим перебежал?
– Как его фамилия? Перов?
– Пегов.
Не могли мы вспомнить такого, а ведь командовали даже не одним отрядом и о многих слышали.
– Он, наверное, был совсем шпенделем, потерялся в канаве – и не нашли… Дочка – такой клоп.
Все загоготали.
– Вы видели её обувь? Мы и то лучше ходим. Такая свинья! Не может она быть отпрыском большого человека, деревня дремучая.
Кто-то поддакнул.
– А локти у неё миленькие, – сказал я.
Меня подняли на смех.
– Миленькие? Майн готт! И как ты разглядел? Она вечно укрытая с ног до головы, даже на концертах.
Пара пошлых шуток – и ребята переключились от моих «локотков» на мечты о своих Гертрудах и местных красотках.
А кнопкины локти… Пока она играла, волнами, нежно, убаюкивающе, они ходили, мягко останавливаясь, когда этого требовала музыка или действие спектакля.
Кроме конвоя, нас всегда на гастролях сопровождала надзирательница, суровая и резкая русская фрау, которая фигурой очень смахивала на мужика. На самом деле она была главным организатором этого для нас и для самих русских неожиданного концертного тура. Просто на Новый год в клубе посёлка, у которого располагался лагерь военнопленных, присутствовал какой-то очень известный и очень грустный русский полковник. Он приехал из самого Ленинграда. Мы с ребятами по приказу лагерного начальства придумали музыкальный спектакль к этому событию, исполняя песни и стихи с ужасным акцентом, но по-русски. За всё представление этот мудрёный полковник даже ни разу не улыбнулся, пока весь зал грохотал и держался за животы в особо острых моментах. Костюмы, к тому же, нам пошили отличные, да и декорации было кому намалевать совсем не позорные… Так вот, после спектакля местные усадили полковника за праздничный стол, а тот возьми и скажи: как хорошо всё было сделано, чёрт подери! Это должны видеть другие, чтобы побольше радоваться и активней возрождать порушенную Родину. Мол, народ ещё никак в себя не придёт после войны, пусть немцы их развлекают теперь.
Вот так и сколотили нашу труппу, и теперь мы колесили от посёлка к посёлку, от захудалой деревухи до приличного городка, и за неделю успели дать четыре представления.
Кнопку к нам приставили в последний момент: никто в лагере не играл на фортепиано. Вернее, играла половина труппы, но не могли же мы и роли играть, и на роялях одновременно. Хотя, конечно, враньё это всё: многие узники просто смолчали. Пошёл странный слушок, что путь наш артистический якобы до самой Сибири проляжет, а от самого слова «Сибирь» мы все тряслись, как в лихорадке. Мол, пленных артистов туда и везут… О тех лагерях ходили жуткие слухи.
Честно сказать, мы все, кто попал в труппу, тоже думали самое худшее, но кто нас спрашивал? Я и Эрвин были вообще неуправляемыми: с того момента, как мы попали в плен в ноябре сорок четвёртого, мы по разным-преразным причинам по неделе в месяц точно сидели в карцере, сложенные пополам. Да, пополам – и так всю неделю! С моим ростом, кажется, я вообще в этом карцере втрое складывался.
Поэтому нас никто не спрашивал: придурки-стражники как-то услыхали, что мы с ним поём, и с тех пор понеслась. Ни один концерт без нас не обходился. Других ребят к нам добавили из лагерных антифов – самоназванных антифашистов, которых мы называли стукачами. Но, в принципе, мы с ними неплохо поладили на этих гастролях: нас объединили музыка и театр. И шуточки над пигалицей-пианисткой.
Да, с чего я там начал? А, ну так вот. Наша мужиковатая надзирательница – «менторша» мы её ещё называли – вскоре потребовала расширить программу. Меня поставили петь сольно, ребята учили что-то на гитаре и губных гармошках, а вот наша пианистка упрямилась, ни в какую не желала играть на сцене одна:
– Я не знаю. Не помню ничего. Я только концертмейстер.
Ей вывалили на пианино кучу нот из местной библиотеки: «Учи!».
Но дело было, ясен перец, не в «прохудившейся» памяти. Разве кто-то мог поверить, глядя, как она сопровождает двухчасовой спектакль без нот, без единой ошибки, что у неё плохо с памятью?
– Заодно с Мартином выберете песни.
Она бунтовала. Я видел, как всё это ей не нравится.
– И, кстати, вот новое платье. Твой наряд раскритиковало начальство. Держи. И вот ещё дополнение.
Надзирательша протянула Кнопке синее платьице с короткими рукавами и туфельки.
– Но я не могу… Это невозможно! – испугалась малявка. – Это… не мой размер.