Шел восьмой час утра. Молочное еще солнце стекало по чешуе старого города. Когда не выспишься, видишь ярче: небо было таким празднично-синим, углы и линии – словно отчеркнуты острым карандашом. Вдоль крепостной стены росли одинаковые круглоголовые деревца. Тени от крон косо падали на стену, и я приостановилась: мне вдруг показалось, что крепость подпирают десятки ладоней.
Воткнув в уши наушники, я включила «Травиату». Я слушала ее, когда нужно было настроиться. Строго говоря, я вообще ее слушала без конца: ту запись 1967 года, где Виолетту поет Монсеррат, а Альфреда – Милнес. Остальные мне не нравились.
За стеной, надежной как проклятие, спрятался старый город: весь двух-, трехэтажный, припыленный; пыльный розовый, пыльный желтый, пыльный коричневый. Узкие окна. По стенам, точно слабый раствор чернил по промокашке, расплывалась черная плесень. Никто еще не проснулся: было тихо. Неподвижно стояла зеленая вода в маленьких каналах. На парапетах жались друг к другу голуби, а под ними, в воде, акварельными разводами отражались афиши. Афиши, афиши, десятки и сотни разноцветных афиш. Приклеенные к стенам, развешанные гармошками на веревках, как сохнущее белье. Плакатный тетрис. Джон писал, что у них сейчас какой-то праздник: городская ярмарка или фестиваль урожая. Или что он мне там писал? Мог писать все что угодно; разве я когда-нибудь читала внимательно. Рисованную карту, что он прислал мне на почту – «меня легко найти от вокзала» – я тоже не сохранила. В памяти остался только адрес. Без карты в незнакомом городе неудобно, но я, охваченная приступом то ли вредности, то ли какой-то нелепой жадности (два евро! бешеные деньги), не купила ее и на вокзале. Теперь я шла наобум, и только чудом мне повезло: по наитию свернув вдруг на одном из перекрестков, я с разбегу налетела на стенд с планом города. Тот походил на большой мозг: искаженный овал, набухший справа. Слева сверху – река. По картинке выходило, что до Джона совсем недалеко: подать рукой.
Справа, на выходе из старого города, зеленел скверик. Слева, в густой тени деревьев, врастала в землю табачная лавка. Мне хотелось курить, но зайти внутрь я не решилась: казалось, что за окнами с затемнением притаилось что-то постыдное. Я твердым шагом прошла мимо.
Первое же здание через дорогу – длинное, выкрашенное в грязно-розовый – оказалось тем, что мне нужно. Авеню де ля Синагог, 5. Рядом с одним из окон на втором этаже маячил крест из алой изоленты, криво приклеенный на бетон. Я развеселилась: это была метка для меня.
– –
«Квартир в доме много, – писал Джон. – Но рядом с моим окном для тебя будет знак. И такой же возле звонка». Мизансцена в стиле Ромео и Джульетты, только в роли Ромео – я? Отлично! Этот опрокинутый сюжет показался мне таким абсурдным, что я развеселилась.
Все-таки, Джон – он такой один.
Позвонить пришлось дважды, но долго у двери я не ждала. Джон вынырнул из подъезда и запеленал меня в сонное, но крепкое объятье.
– Дрых, значит. – cказала я.
Джон был в черных штанах и шлепанцах на босу ногу. Похудел, похоже, а так все тот же: кинжал бы в зубы, и вперед, скачи по мачте. Я обрадовалась: поняла, что соскучилась.
В подъезде пахло побелкой («Дыра. – зевнул Джон. – Зато дешево»). На втором этаже в длинном коридоре дребезжал мутный желтоватый свет. Джон уверенно тащил меня за собой. Мы несколько раз свернули – я почти сразу запуталась в коридорной геометрии – и в результате оказались перед двумя дверьми-близнецами: хлипкими, картонными. Джон толкнул рукой левую, но свет включать не стал.
– Там Паоло, – услышала я его шепот. – Спит еще, устал. Да оба устали, у меня еще с ногой что-то. Хромаю уже неделю.
– В комнате висела влажная духота: густой июльский суп. Сквозь жалюзи сочилось солнце, мало-мало разбавляя мрак. В нем плыли очертания предметов: тумбочка, диван. Стол, заваленный чем-то. Под окном угадывался матрас; на нем кто-то лежал, закутавшись с головой. Я поинтересовалась:
– Тоже артист? – вполголоса уточнила я. Выяснилось: да, жонглер, старый друг. Нет, вместе не выступают; просто соседствуют в этом скворечнике.
– Ну, а ты?
Джон улыбнулся:
– День хуже, день лучше. Людей почти нет, еще не помню такого.
Я все пыталась разглядеть комнату. Даже не знаю, чего я ожидала от этого жилища: зная Джона, оно могло быть каким угодно. Он ведь и сам был такой: какой угодно. Уличный артист, режиссер, актер, политический активист, борец за возрождение французского патриотизма. Провокатор, великий и ужасный. Сто в одном.
Смешно. Так говорю, будто мы были знакомы сто лет.
На самом деле, мы познакомились недавно: месяца три, может, четыре тому назад. Правда, я лет шесть уже знала его жену: мы встретились, когда никакого Джона еще и в помине не было. Ее все звали Цап, она была русская – из тех непоседливых, энергичных бессребреников перекати-поле, которые колесят по миру, зарабатывая на жизнь каким-нибудь бродячим искусством. Цап зарабатывала тем, что учила жизни: у нее, в отличие от многих, все-таки были амбиции. Одно время мы потеряли друг друга из виду, но этой весной я вдруг вспомнила о ней, и оказалось, что она как раз едет в Москву проводить очередной из своих доморощенных тренингов (а с ней – ее новый французский муж). Всякие тренинги – а также встречи, семинары и просто тусовки – они организовывали без конца, причем в выборе тем были замечательно всеядны: от вегетарианства до стриптиза, от йоги до свободной любви. Я заглянула на огонек и познакомилась с Джоном. Вообще-то он был Жан, Жан-Мари даже. Но от Жана до Джона рукой подать.
– –
Джон, в каком-то смысле, оказался пирожком с начинкой из меня: нам всегда было, о чем поговорить. Путешествия, Индия, авантюры. Он, помню, все хвалил мой английский; что за беда, Маруся, говорил он, русские не хотят учить языки, то ли дело ты. Я смеялась, мол, брось, мой английский давно превратился в хинглиш: полухинди, полуинглиш. Лет пятнадцать назад я бы и по-французски с тобой поговорила, думала я. Но инструменты ржавеют, если ими не пользоваться. По-французски я уже не могла.
Как-то в разговоре я заикнулась, что летом хочу поехать в Италию – я собиралась на оперный фестиваль – и Джона мгновенно осенило.
– Слушай, – сказал он, – ты едешь в Италию – так заезжай и к нам? На недельку, заодно к твоим каникулам. А?
Гм, ответила я.
Все же так рядом, напомнил Джон. Ты через Милан? Ну вот же, всего ночь на поезде или автобусе. Я тебя познакомлю с отличными французскими ребятами.
Ну, даже не знаю, сказала я.
Они тебе покажут нормальную Францию, добавил Джон.
Настоящую французскую Францию. Простой и красивый план. А?
Да, в самом деле, почему нет, вдруг подумала я. Все же действительно рядом.
И согласилась.
С настоящей Францией кому было верить, как не Джону: он был одержим идеей национальной идентичности, а потому знал, как подать родную страну лицом. Его жизненная траектория выглядела довольно затейливо: начав как простой уличный артист, он неуклонно, словно трамвай по рельсам, двигался в направлении политической пропаганды. Он тоже имел амбиции. К моменту нашего знакомства Джон был убежденным антиглобалистом: за кооперацией французского правительства с американцами он видел циничный план лишить французов (да что там французов – всех жителей планеты) памяти, заставить их забыть о корнях. Но, черт побери, у французов были сыр, вино, Жанна д’Арк и бог знает что еще – и французы, по мнению Джона, не имели права об этом забывать. Они должны были гордиться! Слово «национализм» в устах Джона имело позитивную окраску: не ненависть к другим народам, а любовь к своей культуре. Пожалуй, соглашался он, его народу следовало поучиться чему-то у других (например, у русских, добавлял он обычно), но отказаться от своих уникальных черт, слиться с остальными, стать безликими европейцами – это был страшный финал, худший из возможных.
– Америкашки! – негодовал Джон, сверкая своими пиратскими глазами. – Это все их работа. Вся Европа на одно лицо! Кругом один макдак!
В этом между нами была разница: Джон был по уши в политике, а я в эти дела никогда не лезла. Во-первых, я не верила политикам, ни одному. Я была из тех, кого мои же друзья обзывали «пассивной серой массой»: не махала белыми ленточками, не ходила на митинги, не цитировала статьи известных оппозиционеров. Но это была не пассивность; это была моя принципиальная позиция, даже своего рода протест. Я была убеждена (почему – была?), что честных людей в политике нет. По крайней мере, у нас. Тогда какая разница, кто именно из них пытается подмять под себя остальных? Об этом мы как-то спорили: как сейчас помню, был вечер, Джон расхаживал по кухне в своем алом китайском халате с драконами и возмущался. Я ела пирожок.
– Ты что, не видишь, куда все катится? – в конце концов воскликнул он.
Я не видела; лично у меня никуда ничего не катилось. У меня вообще все было просто. Существовало единственное правило: наведи порядок в ближнем круге – в семье, в компании, на работе – научись попадать огрызком в урну, а не мимо (и этот-то навык у многих не отточен), а уж потом лезь на броневичок. Для себя я решила вопрос именно так. Я вообще не особенно стремилась спасать мир; меня беспокоило только то, что принадлежало мне лично и за что отвечала лично я. У Джона же все было глобально. Он посвящал политической борьбе львиную долю своего времени, хотя, в целом, держал себя в руках: не поджигал американские флаги, не громил магазины. Он считал, что успеха можно добиться только при помощи слов, объяснений, проще говоря, просвещения масс – и давал интервью, писал тексты, организовывал встречи для тех, кто соглашался на них прийти, чтобы без устали втолковывать людям, как обстоят дела на свете. Его уличные выступления были его агитплощадкой. Люди приходили поглазеть на шоу, а уносили с собой сообщение, которым Джон неизменно приправлял любой сценарий. Он называл себя «un patriote nomade»: бродячим патриотом.
– –
Глаза немного привыкли к темноте. Комнатка была совсем маленькой. Как же они здесь не сталкиваются лбами? Вот она, жизнь французского андеграунда. Ногой я пихнула рюкзак и сумку поближе к стене. В тот момент я так хотела впитывать, что была готова принять все, что угодно.
– Прости. – Джон зевнул в ладонь. – Я еще сплю. Мне бы минут двадцать, на душ и йогу. Ага?
Я втайне надеялась, что он предложит разойтись по углам и еще часа два поспать: для чего эта каморка годилась лучше всего, так это для сладкого сна лицом в подушку. Но не всем мечтам нашим предначертано сбыться; я свалилась на диван, забыв снять кеды, и уставилась в потолок. В ванной что-то грохнуло, потом зажужжало. Следом зашумела вода.
Мне тоже хотелось в душ – и отдохнуть, хотя бы подремать. Я тоже устала. По какому-то извечному закону жизни к началу длинного путешествия всегда, точно мухи, слетаются тучи накладок и неурядиц; в путь отправляешься, заранее обессилев. Двое суток назад я чудом вырвалась из паутины мелких проблем и, не переводя дыхания, улетела в Милан. В Милане жила Ира, старая знакомая и бывшая коллега по цеху. Одно время мы плечом к плечу вспахивали одну и ту же ниву: она руководила маленьким и бойким девичьим журналом, а я была штатным редактором женского, большого. Потом Ира переучилась на океанолога и некоторое время занималась волонтерством: мешками таскала из океана мусор, спасала морских животных в зоне экологических катастроф. Но на жизнь этим не заработаешь; когда деньги кончились, Ира отправилась в Милан – ее, как человека из «глянца», позвали работать в модной индустрии – и обосновалась там.
«Переучилась, спасала, отправилась»: эдак через запятую, вприпрыжечку, да? Как будто все было так непринужденно, так легко. Вот и моя жизнь со стороны, наверное, выглядела такой же лесенкой-песенкой. Хотя я ее воспринимала, скорее, как серпантин. Или как настольную игру-бродилку. Извилистый маршрут, пропуски ходов, призы, проигрыши. Что-то такое.
Было около двух часов ночи, когда таксист высадил меня у красивого, белокаменного дома на виа Савона. Высадил и уехал, а я осталась царапаться в ярко освещенный, но безнадежно герметичный подъезд-аквариум. Ирин номер телефона, как выяснилось впоследствии, был у меня записан с ошибкой, и дозвониться я не смогла. Так и не попав внутрь, я развернулась и прошагала с багажом два квартала – не особенно паникуя, впрочем – в поисках отеля, такси или кафе с интернетом. Не было ничего. Величавые здания с колоннами и арками тянулись вдоль спящих трамвайных путей. Абсолютно все было закрыто. За время пути мне встретились лишь две подвыпившие модели да татуированный бродяга, коротавший ночь на остановке (буонанотте, белла рагацца!), и я уже было начала отчаиваться, как вдруг на каком-то из перекрестков чудом поймала городской вай-фай. Ира мгновенно откликнулась в фейсбуке. Еще два квартала назад.
Встреча, разговоры до пяти утра и подъем в восемь. День в жарком имперском Милане. Крыша Дуомо, похожая на космический транзитный порт. Дети, облепившие глаз телескопа (всего один евро – и перед тобой, как на ладони, весь город; можно рассмотреть крыши, статуи, остроконечные башни). Витрины магазинов, которые, вытаращив глаза, наперебой тараторят: Salde! 20%! 70%! Суетливые японцы с планшетами («Вы не сфотографируете нас? Не будете ли так любезны?»). Усталость. Что я делала весь день, господи? Лазила по Дуомо как человек-паук – а еще?
Знойное плотное марево над городом. Трамвай, увозящий меня не в том направлении. Трамвай, застревающий на рельсах, сварливый, начиненный шумными итальянцами. Долгий путь обратно. Обед с Ирой в суши-забегаловке: стейк из лосося и глоток Амаро Монтенегро. Душ, который не спас. Такси до автовокзала, автобус «Евролайнс Милан-Марсель».
В ночных автобусах я протряслась не одну сотню километров, но те были, в основном, дикие, азиатские. На европейские возлагалось больше надежд: скорость. безопасность. комфорт. Но ночь по соседству с громкими итальянцами, не желавшими угомониться и примерно с часу до трех возбужденно и в деталях обсуждавших пиццу, пасту и моцареллу – до последней капельки оливкового масла, золотого, с привкусом лесного ореха и свежих фруктов, до последнего листика базилика (каким он был, фиолетовым или зеленоватым?) – эта ночь на время покончила с лучшим во мне.
Лежа на мягком диване в Джоновом логове, я уже жалела, что не заглянула в табачную лавочку у подножия старого города и не выкурила там же, под деревом, сигарету. В эти дни курение еще доставляло мне удовольствие. Собственно говоря, не только в эти: меня всю жизнь мотало из стороны в сторону (ты – человек крайностей, вздыхала Аселия). Временами я увлекалась йогой, здоровым питанием, духовными практиками, а в другие моменты беспутничала, пила как тот русский мужик и курила как паровоз. И то, и другое – с удовольствием и от души. И в том, и в другом, бывало, достигала выдающихся результатов.
Джон, тот жил иначе. Он был непреклонным адептом правильного питания, любителем йоги и фашистской физкультуры. Он постоянно ставил над собой какие-то эксперименты и жалости к себе не знал («он над собой издевается» – ругалась Цап). Джону было интересно: если тренироваться еще больше, если довести себя до полного изнеможения и продолжать – что будет? («Тебе это зачем?» – однажды спросила я. «Интересное состояние», – уклончиво ответил он). Иногда я думала, что, может, он хочет стать Бэтменом или кем-то в этом роде.
– –