Узы Крови. Начало
— О, уже проснулся? — она подошла и легко чмокнула его в щеку. О ночи — ни слова. — Завтрак почти готов, сейчас я покормлю тебя.
Она улыбалась своей лучшей улыбкой, но Вадим смотрел на нее и не мог улыбнуться в ответ.
Где машина? Что произошло ночью? Кто она, его сестра?
Она перехватила его взгляд, и улыбка ее чуть померкла.
— Ты поешь, Вадим. Со мной всё в порядке, не беспокойся, — дружелюбно проговорила она, но тон был слишком уж бодрым.
— Где ключи от машины, Алена?
Она повернулась и ушла на кухню, и он услышал, как она ставит на стол две чашки.
Глава 5. Пульс
На кухне было так тихо, что из гостиной доносилось тиканье часов. Две чашки стояли налитые, к ним никто не притронулся. Алена сидела напротив, бледная, с темными кругами под глазами, и больше не пыталась улыбаться.
Вадим молчал долго. Он уже решил, с чего начнет, и начал не с того.
— Что ты мне вчера подмешала? — спросил он. — В картошку.
Она подняла глаза.
— Ничего.
— Я такое видел, Ален. Не здесь. Человек спит и смотрит кино, а утром не помнит, где кончилось кино и начался он сам. Это делается за пять минут, таблеткой в стакан.
— Я ничего тебе не подмешивала.
— Тогда угар. Печка, заслонку рано закрыли. Дом старый. От угара бывает и не такое.
Она не спорила. Сидела и смотрела, как он раскладывает. Он раскладывал вслух, по пунктам, как на разборе, и каждый пункт ложился неплохо, пока он не дошел до двери.
Это сделал он. Плечом. Это помнило плечо, оно до сих пор ныло.
Чай в чашке подернулся пленкой.
— Где машина? — спросил он.
Вместо ответа она закрыла лицо руками, и плечи у нее затряслись — беззвучно. Долго, видно, держалась. Он подался к ней и остановился на полдороге. Часть его рвалась обнять сестру, как в детстве. Другая держала его на стуле и не объясняла почему.
— Эх, как же я мечтала повидать тебя, — прошептала она, отнимая руки от лица. Глаза были красными. — Столько лет. Только грустно, что всё так. Ну почему ты не послушался меня? Зачем ты вышел? Если бы не это, был бы шанс. Отпустить тебя.
Она порывисто встала, обошла стол, обняла его и прижалась всем телом.
— Ты для меня самое дорогое, что осталось из прошлой жизни, — сказала она ему в плечо. — Единственный родной.
Он неуклюже похлопал ее по спине. Его сестра, его Алена, несчастная, запутавшаяся, испуганная. И тело заметило раньше головы. Она плакала, прижавшись к нему, и не дрожала. Плачущего человека трясет, это он знал, он держал на руках плачущих. А она плакала ровно и тихо, как идет дождь.
Она это заметила. Он и не прятал. Медленно отстранилась, вернулась на свой стул. Провела ладонью по мокрым щекам, знакомым с детства движением убрала выбившуюся прядь. Глубоко вздохнула. Слез в ее взгляде больше не было. Было что-то твердое, чего он у нее раньше не видел. Откладывать она больше не собиралась.
— Ты не поверишь, — сказала она. — Я бы на твоем месте тоже не поверила. Поэтому давай так. Я расскажу, а ты слушай и проверяй. Всё, что можно проверить, — проверяй. Потом решишь сам, чему верить.
— Хорошо.
— Мы не стареем.
Он ждал продолжения. Продолжения не было.
— Кто «мы»?
— Я. Ренат. Его сестра. Почти вся деревня. — Она говорила ровно и коротко. — Не стареем, не болеем. Время над нами больше не властно. Мы зовем себя бессмертными.
— Бессмертными, — повторил он. Слово было из книжки. Здесь, на этой кухне, с этой клеенкой, оно не значило ничего.
— Ален. Я много чего видел. Людей, которые верят, что их не берет пуля. Людей, которые верят, что с ними говорит Бог. Секты видел. Человек тихий, нормальный, а в голове у него чужая тетрадка. Это всё бывает. Это лечится. Если тебя здесь кто-то держит, если этот Ренат…
— Посмотри на меня, — сказала она.
Он посмотрел.
— Тебе тридцать шесть, — сказала она. — И мне тридцать шесть. Мы родились в один день. Посмотри, сколько мне на вид.
Он смотрел. Вчера на крыльце он это уже видел и отложил. Те же глаза. Та же кожа. Ни одной морщины в углах губ, ни одной у глаз, которые она всю жизнь щурила на солнце.
— Хорошая косметика, — сказал он. Сам слышал, что не то.
— У меня нет косметики, Вадим. Здесь ее негде купить.
Она протянула ему руку через стол, ладонью вверх, запястьем к нему.
— Ты умеешь считать пульс. Посчитай.
Он взял ее запястье. Пальцы легли туда, куда их учили класть, и он посмотрел на часы. Секундная стрелка пошла. Кожа под пальцами была холодная и гладкая, как бок кружки, в которой давно остыл чай. Под кожей было тихо.
Он сдвинул пальцы. Нашел жилу. Ждал.
Удар пришел. Не сразу. Ровный, спокойный, без всякой спешки. Потом тишина. Стрелка обошла четверть круга. Потом еще удар.
Он досчитал до конца минуты, как учили, не сбиваясь, и не поверил цифре, и начал снова. Вторая минута дала то же самое. Так не бьется ни у спящего, ни у того, кто без сознания. Так не бьется ни у кого, кто живой и теплый.
Он отпустил ее руку.
Она не отняла ее, оставила лежать на клеенке, ладонью вверх, как оставляют для следующего, кто захочет проверить.
Он положил на стол обе ладони и решил дослушать. Ладони были горячие. Он только сейчас это заметил, по разнице.
— Хорошо, — сказал он. — Допустим.
— Мы не стареем, Вадим. Это не слова, — сказала Алена. — Вечная молодость, как мечталось когда-то. Только есть цена.
— Цена? Какая цена? — Он усмехнулся, и усмешка вышла кривой. — Ты шутишь?
Она смотрела на него и не усмехалась.
— Нет.
Глава 6. Вмятина
Про цену Алена дальше говорить не стала.
— Не сейчас, — сказала она. — Ты должен сначала понять, где ты. Иначе ты услышишь первое и дальше ничего не услышишь. Я тебя знаю.
Она встала из-за стола и отошла к двери, к той, что вела в гостиную. Пошел за ней.
В гостиной было светло и прохладно. Он вспомнил, о чем подумал вчера вечером, когда сидел здесь один.
— Почему здесь нет ни одной фотографии? — спросил он.
Алена остановилась у шкафа.
— А зачем?
— У всех есть. Люди снимают, чтобы помнить, какими были.
— Вот поэтому и нет, — сказала она. — Здесь все такие, какими были. Кого снимать? На каждом снимке одно и то же. Каждый год.
Он посмотрел на полки еще раз. Ни одной.
Потом посмотрел на кресло. Высокое, кожаное, у камина. Кожа продавлена по одному человеку, который сидел тут годами, каждый вечер.
— Это его кресло? Рената?
— Теперь его. — Алена тронула спинку кресла, не садясь. — А было отца.
— Отца Рената.
— С него всё началось, Вадим. Я все расскажу, если интересно.
Она говорила, стоя у кресла, и голос у нее стал тем, каким, наверное, она говорила с больными, когда новости были плохие. Ровно. По порядку. Без слов, которые пугают раньше времени.
— Он жил здесь давно. Еще до того, как здесь всё началось. Глушь, Вадим, ты видел дорогу. Бедность, болезни, работа без просвета. Люди старели к пятидесяти. А он был одержим одной мыслью. Что человеку дано мало и это неправильно. И он нашел способ. Где, как — я не знаю, он никому не говорил. Способ изменить человека так, что тот перестает стареть.
— Изменить.
— Мы так и говорим. Изменение. — Она помолчала. — Сначала он сделал это с собой. Поздно, уже немолодым, и таким и остался, навсегда. Потом с Ренатом. С Региной. Потом пошел по деревне.
Вадим подошел к окну. Он не мог больше слушать стоя посреди комнаты, ему надо было на что-то смотреть. Внизу лежала деревня, та, что вчера смотрела на его машину из темных окон. При свете ничего особенного в ней не было. Он нашел глазами двор, где вчера колол дрова сухой, морщинистый старик.
Старик был там.
Он стоял у колоды и колол. Чурки у его ног были толстые, березовые, в два обхвата, такие колют клином и кувалдой, вдвоем, с перекуром. Старик ставил чурку на колоду одной рукой, как ставят ведро. Топор поднимался и падал, и чурка распадалась надвое с первого удара. Без замаха. Без кряка. Старик не разгибал спины, чтобы передохнуть, и не вытирал лба.
— По домам ходил? — спросил Вадим, не оборачиваясь. — Как агитатор?
— Почти. — Алена подошла и встала рядом, но не близко. — Представь. Тебе пятьдесят, спина не разгибается, зубов половина, дети уехали и не пишут, зимой дорогу заметает до апреля. И приходит сосед, которого ты знаешь всю жизнь, — а он не постарел ни на день. Сильный. Не болеет. И говорит: можно и тебе. Многие соглашались. Сами.
Внизу старик поставил новую чурку. Удар. Две половины разошлись и легли по обе стороны колоды.
— Сколько ему?
— Он был стариком, когда я приехала. Десять лет назад. Такой же. — Алена смотрела туда же, куда он. — Посмотри на него завтра. И через неделю. Ты солдат, ты умеешь запоминать лица.
— А те, кто не соглашался?
— Тех уговаривали иначе. Силой. Шантажом. Страхом. — Голос у нее не изменился. — Кто сопротивлялся слишком упорно, кто мог проболтаться, — те исчезали. Несчастный случай на охоте. Утонул по пьяни. Уехал в город и не вернулся. Здесь это легко, леса глухие. Детей растили уже внутри, готовили с юности. Это шло годами. Десятилетиями. Тихо. Деревня в одну улицу, в стороне от всех дорог. Кто сюда приедет проверять?
— Я приехал.
— Ты приехал, — согласилась она.
Старик внизу кончил колоть, воткнул топор в колоду и собрал поленья в охапку — всю груду разом, сколько не поднял бы и вдвоем, — и понес к поленнице, не согнувшись. Где-то в Вадиме, там, где он всё раскладывал по полкам, само собой легло слово. Зачистка. Тихая, по одному, в глухом лесу, ради мечты одного человека, который теперь сидел в этом кресле только вмятиной. К горлу подошло, как подходит на жаре от запаха из скотовозки. Он сглотнул и от окна не отвернулся.
— Почти все, — сказала Алена, будто он спросил вслух. — В деревне почти не осталось тех, кем мы были. Дворов на вид мало, а живут по трое-четверо. И за забитыми окнами тоже живут.
— А Регина? Ты сказала — сестра.
— Сестра Рената. Ты ее увидишь. Не бойся ее. Она еще ребенок, по-своему.
* * *Он стоял у окна, она — у кресла. Между ними была комната. Он вдруг подумал, что за все утро она не подошла к нему ближе, чем на шаг, кроме того раза, когда обняла.
— А ты? — спросил он, не оборачиваясь. — Ты знала об этом, когда ехала сюда?
— Нет.
Перед ним в стекле была не та девочка, что сидела на рассвете после выпускного на парапете набережной, с туфлями в руке, ногами в пыли. Она говорила тогда: уеду. Сначала в институт, потом везде. «А ты?» — «Посмотрим». Он тогда и остался бы с ней, если бы она попросила. Она не попросила.
— Как ты согласилась, Алена? — Он обернулся. Голос у него сел. — Ты же не такая! Ты хотела другого. Город, огни, работа, люди. Тебе всё было мало. А теперь — вот это.
Она закрыла глаза на мгновение.
— Распределение, — сказала она. — Ты помнишь. Я думала, на два-три года. Отработаю и уеду. Приехала с двумя сумками, на двери табличка с моим именем. Первый год лечила детей. Горло, уши, коленки. А потом… — Она открыла глаза. — Одиночество, Вадим. Ты не знаешь, что это такое здесь. Не в городе, где ты один среди людей. Здесь. Через год я думала, что сойду с ума. А потом я встретила Рената.
— Он уже был… таким?
— Да. Отец тогда еще был жив, но показывался редко. Сидел здесь. — Она положила ладонь на спинку кресла. — Ренат всем управлял. Он был не такой, как все здесь. Сильный. Уверенный. В нем была какая-то глубина, тайна, которую хотелось понять. Он со мной разговаривал. Про то, что человеку дано мало. Про скрытую силу. Про то, что мне пропадать здесь — расточительство. Это было как глоток воздуха, Вадик. Я понимаю, как это звучит.
— И он тебя уговорил.
— Не совсем. — Она поискала слово. — Потом произошли… определенные события. И я оказалась в ситуации, когда Изменение стало единственным выходом. Или мне так тогда показалось. Это было не совсем добровольно. Но и сопротивляться сил уже не было. А когда я стала другой, назад было уже нельзя.
«Определенные события». Он ждал, что она скажет, какие. Она не сказала. Стояла, держа ладонь на спинке чужого кресла, и смотрела в пол, и он видел по ее лицу, что спрашивать сейчас — значит сделать ей больно еще раз.
Он отвернулся к окну. Внизу старик укладывал поленья в поленницу, плотно, торцами наружу, одно к одному, и не смотрел, куда кладет.
— Пойдем на кухню, — сказала она. — Ты так и не поел.
Глава 7. Цена
На кухне Алена вылила его остывший чай в раковину и налила новый. Себе не налила. Вторая чашка так и стояла на столе полная, холодная, с той минуты, как она ее поставила.
Он сел. Она поставила перед ним хлеб и масло. Потом достала его торт, открыла и отрезала кусок. Один. Положила ему на тарелку и села напротив, через стол.
— Ешь, — сказала она.
Он взял вилку. Торт был с заправки, и он был самым вкусным за много лет, потому что она сидела напротив и смотрела, как он ест. Каждый март за праздничным столом мать рассказывала одно и то же: Вадик родился первым и молчал, а потом Аленка как заорет, и он за ней. Полчаса ты был один на свете, вот и отвечай за нее. «Полчаса не считается», говорила Алена каждый раз. Он и тогда не спорил.
— Ты не будешь, — сказал он.
— Не буду. Ешь.
Он доел. Она собрала крошки со стола ладонью в ладонь и высыпала в раковину.
— Теперь про цену, — сказала Алена.
Она сказала это сама, первой, тем же ровным голосом, и он понял, что этот кусок она нарочно оставила на потом. Чтобы он сначала поверил в остальное.
— Нам нужна кровь.
Он не пошевелился. Хлеб в руке остался хлебом.
— Кровь… это как еда, Вадим, — сказала она. — Без нее нельзя. Мы пьем кровь животных. С фермы. Ее хватает. Почти всегда.
— Почти.
— На праздники Ренат позволяет послабления.
Какие, она не сказала. Он смотрел на нее, на свою сестру, которая говорила о крови, будто о надоях. И ничего не мог сделать с тем, что ей верил. Ее пульс еще стоял у него в пальцах.
— Ты, — сказал он. — Ты тоже?
— Я тоже.
— С фермы.
— С фермы. Каждый день. — Она смотрела прямо. — Первое время это сильнее всего, Вадим. Сильнее памяти, сильнее стыда. Жажда. Инстинкт, который рвется наружу. Ренат научил меня держать. Контроль. Без него я бы не справилась.
Он отложил хлеб. Есть он больше не мог и сидеть просто так не мог тоже, и он сделал то, что делал всегда, когда разговор шел туда, где опереться не на что. Стал задавать короткие вопросы.
— Ночью. Полет. Треск этот. Это что?
— Сила. Мы берем ее из земли, из живого вокруг. Если держать ее под контролем, можно многое. Это не мышцы. Это другое.
— Как «тогда спи».
Она опустила глаза.
— Как «тогда спи».
— Ты с ним дралась. Из-за меня.
— Он хотел решить с тобой сразу. Оставить здесь. Навсегда. Я хотела, чтобы ты уехал утром, ничего не узнав. Поэтому крючки, поэтому «не выходи». — Она посмотрела на него прямо. — Но ты вышел.
* * *— Зачем меня оставлять? — спросил он. — Я увидел, как двое висят в воздухе. Кто мне поверит? Скажу в райцентре — меня в больницу положат.
— Закон, — сказала Алена. — Его установил отец. Тот, кто знает о нас и не стал одним из нас, отсюда не уходит. Неважно, поверят ему или нет. Один не поверит, другой приедет посмотреть. Ни один человек, который знает, не покидает Багрецовку живым и человеком.
— Значит, два пути.
— Два. Стать как мы. Или…
Она не договорила.
— Или умереть, — сказал он за нее.
— Третьего не дано, Вадим.
Холод прошел у него по спине. Он не убрал ладоней со стола.
— Любого другого здесь убили бы сразу, тихо, без разговоров, — сказала Алена. — Тебе дают выбор. Ренат… он почему-то уверен, что ты можешь стать очень сильным. Возможно, даже сильнее его самого когда-нибудь. Он говорит — потенциал. Я не знаю, что он имеет в виду.
— Кто он тебе, кроме мужа?
— Хозяин. — Она произнесла это без выражения. — После отца всё перешло к нему. Его слово здесь закон. Наша семья — он, Регина, теперь и я — здесь хозяйская. Так повелось от отца. Это дает привилегии. Защиту.
— Защиту от кого? От таких, как он?
— Не только. — Алена понизила голос и бросила быстрый взгляд на дверь, хотя в доме, кажется, никого не было. — Есть другие силы, Вадим. Старше нас. С ними у деревни договор. Есть плата, и платит деревня.
— Какие силы?
— Те, кому платят. — Она поежилась. — Раз в год они приходят. А потом платим. Договаривался отец. Семья Рената не платит, это было условие отца.
Он взял со стола нож, которым она резала торт, повертел и положил обратно, ручкой к себе. Новые слова ложились поверх прежних, и картина делалась только хуже. Сейчас главным было другое.
— Сколько у меня времени?
— Две недели. До Покрова. Это наш главный праздник. День силы. День… Жатвы. Если к этому дню ты не решишь стать одним из нас, ты станешь жертвой.
— Жертвой, — повторил он.
— Такая традиция. — Голос у нее дрогнул впервые за всё утро. — И твоя будет считаться особенно ценной. Ты моя кровь. Брат жены хозяина. Здесь это делает тебя заметным. Либо твоя кровь, либо твоя сила, если ты согласишься. Так они это видят. Это твой вклад в нашу общину.
* * *Он долго сидел молча. Она не торопила. Чайник на плите остыл и перестал потрескивать.
— Десять лет, — сказал он наконец. — Почему ты ни разу не позвала? Не написала по-человечески. Я бы приехал. В любую дыру бы приехал.
— Вот поэтому.
Она взяла свою холодную чашку двумя руками, как берут, чтобы согреться, хотя греться ей было нечем.
— Когда я стала другой, я почувствовала тебя. По нашей связи. Она не порвалась. Она стала сильнее. Осязаемее, как рука. Что ты беспокоишься, я слышала и раньше, слабо, как всегда. А тут оно стало громче. Что ты меня ищешь. Что ты приедешь.
Она поставила чашку.
— И я испугалась. Впервые по-настоящему. Не Рената, не этого места. Себя. Того, что я увижу в тебе не брата, а… утоление. Понимаешь? И я сама, своими руками, оборвала нить. Только так я и могла тебя уберечь. От себя.
Вадим молчал. Потом достал из нагрудного кармана открытку — мятую, со стертым штемпелем — и положил на клеенку между чашками, оборотом вверх. «Живу. Всё хорошо». Три слова ее почерком. Алена посмотрела на них и не взяла. Он не стал убирать.
Десять лет он объяснял себе ее молчание чем угодно. Этим — ни разу.
Она подалась к нему через стол, и пальцы легли на его руку.
— Подумай, Вадим. Умоляю тебя. Выбери жизнь. Другую — но жизнь. Я не хочу тебя терять. Слышишь? Я не переживу этого. Пожалуйста. Подумай хорошо.
Он смотрел на нее, на ее нестареющее лицо, на измученные глаза. И сквозь всё это — тот самый огонек, которым она с детства отвечала ему одному.
Он медленно высвободил руку.
— Покров, — сказал он. — Через две недели.
— Да.
— А до Покрова меня не тронут?
— Ренат дал слово. Здесь это много значит.
Он кивнул. Встал, взял со стола открытку, к которой она так и не притронулась, и положил в нагрудный карман. Пошел в гостиную, к окну, туда, откуда видно всю деревню.
За спиной, на кухне, полилась вода. Тонкой холодной струей, из рукомойника. Он обернулся в дверях. Алена стояла у рукомойника спиной к нему и мыла чашку.
Тик-так, тик-так…
Глава 8. Под холмом
Ночь на 30 сентября
Теплое прошло над ним по дороге и не остановилось.
Он лежал в земле, как лежат зимой корни, и слушал, как умел слушать только он. Дорога шла через его поляну в лесу, ту, круглую, без кустов по краю, где трава не знала росы. По ней давно никто не ездил, кроме одной машины раз в неделю, и ту он знал по звуку, как знают свой кашель. Эта была другая. Железо, четыре колеса, и внутри живое, теплое, с толчками. Оно проехало над ним, качнулось на корне, который он не подровнял, и ушло к деревне.
Он не удивился. Удивляться он разучился раньше, чем эти леса стали лесами. Он отметил: теплое. Одно. Едет туда, откуда не уезжают. И стал ждать, что будет дальше, потому что дальше всегда что-то бывает.
Дальше был дом на холме.
Дом он знал весь, по бревну и по кирпичу, как знают свою ладонь. Он слышал, как теплое поднялось по ступеням и постучало медным кольцом. Слышал, как хозяйка открыла, и как остановилась на полдороге, и как теплое качнуло назад, будто оборвали веревку. Это он понял сразу. Нить. У людей бывает такая, редко, у тех, кто родился вдвоем. Он знал о ней давно и никогда не держал в руках. Теперь нить была в его деревне, один конец у хозяйки, другой у человека, который ел на кухне пересоленную картошку.
Он лежал и слушал, как в доме ложатся спать.
Потом пришел хозяин, и дом задрожал. Двое в воздухе, ладони друг к другу, и между ладонями то, что он когда-то положил в них обоих. Хозяйка была в ярости. Хозяин был спокоен. Это было ясно наперед: хозяин всегда спокоен, он сам его таким сделал, по капле, за много вечеров. А потом дверь.
Человек выломал дверь плечом.
Не силой, которую он знал. Плечом, деревом, весом тела, как ломают люди, когда не думают, можно ли. Он ощутил это через холм, как ощущают, когда наверху роняют тяжелое. Щепки. Крючок, вырванный с мясом. И человек на пороге, босой, в комнате, где двое висят в воздухе, и человек не побежал.
Хозяйка сказала ему «спи».
Это слово он тоже когда-то положил в нее. Он слышал, как человек уснул стоя, сразу, как засыпают от его слова, а не от ее. Хозяйка об этом не знала. Хозяйка думала, что это ее сила. Пусть.
Он лежал и думал о человеке.
Люди бывали здесь. Редко, раз в год, иногда чаще, когда хозяин так решал. Он давно перестал различать их лица. Этот был другой. Этот приехал сам, по дороге, по которой не ездят. Постучал кольцом. Выломал дверь, за которой его никто не звал. И у него была нить к хозяйке дома на холме, где была лучшая его работа.
До праздника оставалось две недели. Он умел ждать и подольше.
Под утро хозяйка села у двери человека на пол, снаружи, и просидела до света. Он слышал через холм, как она не дышит. Она сторожила. От кого, она бы не сказала.
От кого, он понимал. Ее он понимал лучше, чем она себя. Он сделал ее за полтора года, по капле, руками хозяина и голосом, которого она не слышала.
Теплое спало за дверью и дышало ровно. Он слушал это дыхание и ждал, когда оно проснется.
Глава 9. Соль и спички
Вадим досчитал: дворов с дымом — семнадцать, без дыма — девять. Жилье его учили считать по дымам, не по крышам: где топят, там кто-то есть. Семнадцать есть. Девять — пустые. Или не топят. Один въезд. Одна улица. За ней — лес. Только тогда обернулся.
Алена стояла в дверях гостиной в куртке и платке и ждала ответа.
Вадим кивнул. Сидеть взаперти, в этом чужом, давящем доме, было невыносимо. Он поднялся и тоже накинул куртку. Нож на поясе под ней никто не тронул — ни ночью, ни утром.
Они спустились с пригорка по раскисшей тропе. Под ногами хлюпала вязкая, чавкающая грязь, ботинки сразу стали тяжелыми. Пахло мокрым деревом и печным дымом. Вадим смотрел по сторонам и запоминал: дома, тропинки, где можно пройти, где придется лезть через забор.
Деревня под серым небом была сонная, почти вымершая. Вот старуха в темном платке сидит на завалинке под навесом, лузгает семечки, шелуху складывает в ладонь. Когда они подошли ближе, лузганье прекратилось. Старуха замерла и проводила их долгим, немигающим взглядом. Смотрела она не на Алену, а на него. По лицу, по рукам, по ботинкам.
Вот мужик в телогрейке неспешно чинит прогнивший забор. Он ритмично забивал гвозди: стук, стук, пауза. Когда они поравнялись, мужик поднял голову, кивнул Алене и снова принялся за работу, не проявляя к Вадиму видимого интереса. Но ритм сбился. Удары стали короче, быстрее.
По грязной улице, не обращая внимания на лужи, бродили две тощие козы и драли кору с забора. Одна подняла голову и посмотрела на Вадима желтым глазом с поперечным зрачком, холодно и равнодушно.
Люди, встречавшиеся им на пути, здоровались с Аленой, некоторые даже заводили разговор о погоде, а на Вадима только бросали короткие взгляды.
У колодца стояла полная женщина в цветастом платке, с пустыми ведрами в руках. Колодец был как везде — сруб, ворот с цепью, ведро на крюке.
— Здравствуй, Алена! Как жизнь молодая? Куда путь-то держите? — окликнула она. Лицо у нее было круглое, добродушное, а глаза смотрели цепко.
Вадим заметил, как Алена напряглась. Ее рука на мгновение стиснула его локоть: молчи.
— Здравствуйте, тетя Маша, — Алена улыбнулась слишком приветливо. — Да вот, брату деревню показываю. Приехал погостить. Это Вадим.
— А, брат… — Женщина смерила Вадима быстрым взглядом с ног до головы, и он почувствовал себя бычком на базаре. — Гость, значит. Редкие у нас гости-то бывают. Ну, доброго пути вам. Погода-то ноне не балует. Покров на носу, а снегу все нет.
