Узы Крови. Начало
— Вода у вас хорошая? — спросил Вадим, кивнув на колодец. Спросил просто так, чтобы сказать хоть что-то.
Тетя Маша поглядела на свои пустые ведра.
— Хорошая, — сказала она. — Кому надо — хорошая.
Обычный деревенский разговор. Вадим кивал и старался улыбаться. Чужая территория, хожу в полный рост, веду открытую разведку.
Они зашли в магазин — единственное кирпичное здание в центре деревни. Внутри пахло затхлостью, хлебом, дешевой карамелью и немного мышами. Весы с гирями, облупленный прилавок, на полке — соль пачками, спички, крупа в мешках, конфеты в коробке. За прилавком скучала сонная продавщица, листая старый журнал. В углу сидели на ящиках двое мужиков, тихо переговариваясь о чем-то своем. Когда они с Аленой вошли, всё переменилось. Продавщица отложила журнал. Мужики замолчали, уставившись на Вадима.
— Алена, здравствуй! Гости у тебя? — продавщица изобразила радушие.
— Здравствуй, Полина. Да, брат приехал, — Алена подошла к прилавку. — Мне бы соли пачку да спичек пару коробков.
Пока Полина искала товар, Вадим смотрел на хлеб. Хлеб был свежий, по корке видно, а значит, его привозят и кто-то сюда ездит.
— Хлеб когда привозят? — спросил он Полину.
— Как привезут, это из центра, — ответила она, не поднимая глаз, и положила на прилавок спички. И прибавила, не ему, Алене, как говорят «до свидания»: — На Покров все увидимся.
Алена кивнула. Что это значит, Вадим не спросил: так здесь, видно, прощались.
Мужики в углу продолжали молча разглядывать Вадима, и он чувствовал их взгляды спиной. Один из них, что сидел ближе к выходу, лениво протянул руку и взял с прилавка небольшой топорик для рубки мяса, лежавший рядом с весами. Повертел его в руках, проверяя лезвие, и не сводил с Вадима глаз. Вадим поймал себя на том, что уже прикинул до него расстояние — четыре шага. Может, это он сам видит угрозу там, где ее нет. Человек взял свой топорик с прилавка, и всё.
Когда они вышли из магазина, Вадим не выдержал. Дождался, пока они свернут за угол, и резко притянул Алену за рукав в проулок между сараями.
— Алена, — сказал он тихо. — Что это было? Где твои рассказы про бессмертных? Всё выглядит так… так обычно. Слишком обычно.
Алена остановилась и посмотрела на него. Было уже прохладно. У него изо рта шел пар. Она стояла без варежек, и пальцы у нее не краснели. В глазах мелькнула знакомая грустная усмешка.
— Обычно? Вадим, ты же солдат. — Она обвела рукой вокруг — сонные избы, серое небо. — Это и есть наш камуфляж.
— Камуфляж, — повторил он. — А печи? Ты стоишь без варежек, и пальцы не красные. Вам не холодно. Зачем топить?
— Дом без печи — сарай, — сказала она. — А мы тут живем, Вадик. Не прячемся. Дом надо держать. Не топишь — сыреют стены, ведет рамы, по углам грибок. Не кроешь крышу — за зиму гниют стропила. Не колешь дрова — весной нечем сушить подпол. Здесь за порядком следят, как следили всегда. Ренат спрашивает с каждого. — Она помолчала. — И дым издалека видно. Деревня, где не топят, — это вопрос. А вопросов нам не надо.
Он подумал о девяти трубах без дыма и промолчал.
— А тот мужик в магазине… с топором? — хрипло спросил Вадим.
— Он просто ждал, — так же тихо ответила Алена. — Ждал, сделаешь ли ты что-то не так.
— А тетя Маша с ведрами. Хорошая, такая, по ней же видно.
Алена опустила глаза на свои пустые руки, на карман куртки, где лежали соль и спички.
— У тебя будет возможность увидеть разницу, — сказала она, выходя из проулка.
Они молча пошли к дому. Осенние сумерки сгущались быстро. У подъема на холм Вадим оглянулся. Тот мужик из магазина стоял на крыльце, уже без топорика, и смотрел им вслед. Потом поднял руку и помахал. Как машут соседям.
Глава 10. Зеленая лента
Вадим с Аленой поднялись на крыльцо и вошли. В гостиной было тихо. Камин, горевший вчера, погас, и в комнате было прохладно. Из кухни пахло травами и оружейным маслом.
— Алена.
Голос из кухни. Не громкий, но Алена вздрогнула и остановилась.
— Ты вернулась.
Они прошли на кухню. Мужчина, которого Вадим видел ночью в воздухе, сидел во главе стола. Злым он не выглядел, только спокойным. В руках у него была промасленная тряпка, и он методично чистил затвор карабина. Карабин, отметил Вадим, не ружье: нарезной, охотничий, ухоженный. Детали лежали перед ним на газете в идеальном порядке. Газета была свежая, из большого города, этой недели. Вадим посмотрел на дату и больше на газету не смотрел. Рядом, на стуле у стены, сидела девушка с огромными сияющими глазами, которую Вадим еще не видел. Она с нескрываемым любопытством уставилась на него.
— Ренат, я… — начала было Алена.
— Ты показала ему деревню, — сказал Ренат. Он не спрашивал. Щелкнул затвором, проверяя механизм, и даже не поднял головы. — Ты решила не дожидаться меня. Это было неосмотрительно, Алена. Выводить его без защиты. Без моего ведома.
— Он должен был подышать воздухом, — тихо, но твердо сказала она. — Я так решила.
— Он был в безопасности здесь, — так же тихо поправил Ренат, откладывая карабин. Ренат перевел взгляд на Вадима. — Ты видел, как мы встречаем чужих. Но ты не чужак, Вадим. Ты брат моей жены. И ты знаешь правду. Игры кончились. — Он посмотрел на девушку у стены. — Регина, познакомься. Это Вадим. Брат Алены.
Девушка тут же выпорхнула на середину кухни.
— Ой, здравствуйте! — она просияла, подбегая ближе и с детской непосредственностью протягивая руку. — Вадим? Я Регина! Я так рада! Алена столько про вас рассказывала! И про то, как вы ее от гадюки спасли… Она говорит, вы тогда совсем не испугались, а гадюка была во-о-от такая! — она развела руки, показывая внушительный размер. — Это правда было? Ой, а можно?.. — она вдруг спохватилась. — Вы, наверное, замерзли? На улице уже прохладно стало… Хотите, я вам чаю сделаю? С малиновым вареньем! У меня еще с прошлого года осталось, очень вкусное!
Ее радость и забота так выбивались из общего напряжения, что Вадим улыбнулся. Она казалась живой, настоящей, несмотря на то, кем, он знал, она была. Варенье, подумал он. Кровь с фермы — а она варит малиновое варенье и хранит его с прошлого года, для кого-то, кто когда-нибудь придет и будет пить чай. Варенье он запомнил.
— Было дело, Регина, — сказал он и слегка пожал ее тонкую ладонь, пахнущую малиной. — И от чая не откажусь, спасибо.
— Регина, — прервал ее Ренат. Девушка тут же замерла и отошла чуть в сторону, теребя край фартука. — Довольно. У Вадима голова и так кругом идет от наших порядков. Чаю ему Алена нальет, если попросит.
Сложный человек этот Ренат.
Алена молча налила ему чаю, хотя он не просил, и поставила рядом. Он не притронулся.
Ренат, откинувшись на спинку стула, расспрашивал Вадима о дороге, о службе — «Где? Сколько лет?» — о планах на жизнь после отставки. Вадим отвечал кратко. «Служил». «Долго». О планах — пожал плечами. Анкету он заполнял и подробнее. Каждое его слово здесь взвешивали. Ренат слушал не перебивая, глядя чуть ниже глаз.
Потом Вадим спросил сам.
— Где моя машина?
Ренат сначала собрал затвор и положил на газету.
— Там, где ей ничего не сделается.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который у тебя есть, — спокойно сказал Ренат. — До того дня, когда ты решишь.
Регина, осмелев, снова вмешалась в разговор, засыпая Вадима вопросами о «большом мире», о городах, о вещах, которые для нее, выросшей здесь, были сродни сказке. Алена в основном молчала, лишь иногда бросала на Регину предостерегающий взгляд, и напряжение в ее позе не ослабевало ни на секунду.
Наконец Ренат поднялся. Вадим понял, что Ренат все это время принимал для себя какое-то решение. И вот он его принял. Стул под ним не скрипнул. Он вытер пальцы о тряпку и сложил ее вчетверо.
— Что ж, Вадим. Думаю, для первого знакомства достаточно. Теперь о правилах. — Он посмотрел на Алену, и в его взгляде мелькнул упрек. — О правилах, которые нельзя нарушать. — Он достал из кармана ярко-зеленую шелковую ленту. В тусклом свете кухни шелк блестел, как мокрый. — Вот.
Он протянул ленту Вадиму.
— Это знак моей защиты. Носи на запястье, на виду. Пока она на тебе, никто из наших тебя не тронет. — Он помолчал. — И один не выходи. Захочешь выйти — с Аленой или с Региной. Это не просьба.
«Конвой. Мягкий, но надежный конвой. И ошейник с колокольчиком, чтобы все знали, чей я гость», — с горечью подумал Вадим, беря ленту.
Шелк был холодным, как кожа ящерицы, и неприятно скользнул по запястью.
— Не думай так, Вадим, — тут же тихо и печально сказала Алена. — Это правда для твоей безопасности. Здесь случается всякое. Особенно с чужаками.
— Да! — горячо подхватила Регина. — Это не конвой! Мы просто… ну… будем рядом! Помогать! И не бойтесь, мы хорошие провожатые! Я вам всё-всё покажу! У нас тут очень красиво! Правда, Алена? Если не ходить куда не надо… — она бросила быстрый взгляд на Рената и осеклась.
Рука с лентой остановилась. Он не сказал этого вслух. Ни слова. Конвой, ошейник — он только подумал. Они слышат. Каждую мысль? Или только ту, что громче? Не знать этого было хуже всего, потому что если так, то спасения нет даже в собственной голове.
Он молча, стараясь ни о чем не думать, аккуратно завязал зеленую ленту на левом запястье. Яркий цвет бросался в глаза. Метка. Ядовитое пятно на коже.
— Вот и договорились, — удовлетворенно кивнул Ренат. Он посмотрел на Алену и Регину. — Оставьте нашего гостя. Ему нужно отдохнуть.
Он повернулся и вышел из кухни, забрав карабин.
Регина бросила на Вадима еще один долгий взгляд — любопытство, восхищение и, возможно, сочувствие — и поспешила за братом.
Алена задержалась на мгновение у двери. Ее глаза встретились с глазами Вадима.
Она посмотрела на ленту у него на запястье, на узел, потом опять ему в лицо, и тоже вышла, тихо прикрыв за собой дверь.
Вадим остался один. С остывшим чаем, зеленой лентой на руке и двумя неделями на выбор между смертью и другой жизнью.
Он перебрал, что у него есть. Две недели. Нож. Ноги. Деревня в одну улицу и лес вокруг, которого он не знает. Сестра, которая просит, а не помогает. И они, которые, может быть, слышат это всё прямо сейчас.
Он подумал о погоде. Нарочно, громко, как говорят вслух при чужих. О дожде, о том, что ботинки не просохли. Пусть слушают погоду.
Время пошло.
Глава 11. Узел
Лента висела на запястье Вадима, как наручные часы, которые надели первый раз: вроде ничего не весят, а рука про них помнит.
Вадим сидел у себя на кровати и смотрел на узел. Затянул он его сам, на кухне, туго, но не до боли. Шелк был тонкий, ярко-зеленый, и в сумерках, которые уже стояли в комнате, он был виден лучше, чем сама рука.
Он почти двадцать лет носил то, что выдают. Бронежилет, жетон, шеврон на рукав, пропуск на шнурке. И знал про всё выданное одно. Все может подвести в бою. Бронежилет проверяют не на складе. И тут тоже надо проверить.
За стеной было тихо. Ренат ушел к себе наверх, Алена — к себе, Регина возилась где-то со своими банками. Он встал, надел куртку и вышел в коридор.
Входная дверь была не заперта. Он вышел на крыльцо и прикрыл ее за собой.
Вечер стоял сырой, безветренный. С холма деревня лежала вся, темная, с редкими огнями, и над ней тянулся дым, который не поднимался, а ложился на крыши. Внизу, на улице, шли люди. Трое, с разных концов, по своим делам. Один нес что-то на плече, двое шли от колодца. Никто не посмотрел на него, когда он вышел.
Он спустился с крыльца и дошел до калитки. Дальше не пошел. Встал у столба, положил руку на штакетник, так, чтобы запястье с лентой было видно снизу.
Ничего не изменилось. Трое шли, как шли.
Тогда он развязал узел.
Это заняло секунду — он завязывал на совесть, но и развязывать умел. Шелк соскользнул с запястья в ладонь, и он сжал его в кулаке.
Внизу трое остановились.
Не разом. Сначала тот, что с ношей на плече, — посреди шага. Потом двое у колодца. Они не обернулись. Они подняли головы. Все трое одновременно, туда, где у калитки на холме стоял человек без ленты, — так поднимает голову хищник в поле, когда меняется ветер и начинает дуть от охотника или от дичи.
Было уже почти темно. Лиц он не видел. Видел, как они стоят. Потом один из двоих у колодца пошел. Не к своему дому, а к подъему на холм. Не быстро, но Вадим понял, что тот сменил направление.
Вадим разжал кулак.
Завязать ленту одной рукой было неудобно, он помог себе зубами. Узел вышел кривой. Он затянул его и опустил руку на штакетник, на прежнее место.
Человек на подъеме остановился. Постоял, глядя вверх. Потом повернулся и пошел назад, вниз, к колодцу, и двое других тоже продолжили идти в своих направлениях. Тот, что с ношей, перехватил ее на другое плечо. Обычные вечерние люди в обычной деревне.
Вадим заметил, что рядом кто-то есть.
— Не снимай, — сказала Регина. — Пожалуйста.
Она стояла в двух шагах, в кофте, без платка, и теребила рукав кофты. Как она вышла из дома и прошла по двору, он не слышал.
— Развязался… — начал Вадим, потом сказал правду: — Я проверил.
— Я видела. — Она смотрела не на него, а вниз, на улицу. — Ее видно, понимаете. Ленту. Издалека. А без нее… без нее видно вас.
— Они бы что-то сделали?
Она помолчала.
— Брат сказал — никто не тронет, — ответила она. — Пока лента. Он всегда говорит так, чтобы было правдой.
Это не был ответ. Вадим посмотрел вниз, на улицу. Там уже никто не стоял.
— И одному нельзя, — сказала Регина. — Брат сказал. Даже вот так, у калитки.
— Я у калитки. Это еще двор.
— Калитка — это уже не дом, — сказала она серьезно. Потом посмотрела на его запястье. — Ой. Ну кто так вяжет.
Она взяла его руку, не спросив, и перевязала узел. Пальцы у нее были быстрые, ловкие, в мелких белых порезах — старых, давно заживших, от жестяных крышек. Свежего не было ни одного. Узел лег плоско, плотно, незнакомо. Она затянула его и отпустила руку.
— Вот. Так не развяжется. Само.
— Спасибо.
— Пойдем в дом. — Она уже стояла на крыльце. — Алена увидит, что вас нет, — будет ругаться. На меня.
Он пошел за ней.
На кухне горел свет. На столе стояла коробка от его торта, открытая. В ней на картонке лежал последний кусок и чайная ложка. Регина увидела, куда он смотрит, и взяла коробку со стола обеими руками.
— Это я, — сказала она. — Он все равно стоял. Ты не сердись.
Он не сердился. Ложка была вылизана дочиста. Он смотрел на эту ложку и думал, что человек, который так доедает чужой торт, не может хотеть его крови. И знал, что может.
У себя, при лампочке, он сел на кровать и посмотрел на запястье. Узел был чужой. Таких он не знал, хотя вязал за жизнь сотни: морские, такелажные, медицинские. Он попробовал развязать его одной рукой, просто чтобы знать, сможет ли.
Узел не поддался. Очень крепко завязано.
Глава 12. Журнал
Тридцать пять лет назад
Старика привезли к доктору в ноябре, по первому снегу, на телеге с дальнего хутора.
Правили двое, отец и сын. Старика они сняли с сена вдвоем, хотя он был легкий, и внесли в больницу на руках. Доктор спросил, кем он им приходится.
— Прибился, — сказал отец. — По осени. Жил у нас. Плохой стал.
Больше они ничего не сказали и уехали до темноты: до хутора было двадцать верст лесом.
Доктор записал старика в журнал. Фамилия — прочерк. Возраст — «на вид за семьдесят». Жалобы — «общая слабость». Так он писал про половину своих больных, и это была правда. В Багрецовке и на хуторах вокруг люди слабели рано и все сразу, без болезни, которую можно было бы назвать в районе. В сорок у женщин были руки старух. В пятьдесят мужики переставали ходить в лес. Доктор здесь родился, выучился в городе и вернулся, потому что кто-то должен был вернуться. Ему было сорок четыре, и двадцать лет он смотрел на это с этой стороны стола.
Днем старик спал так, что санитарка дважды звала доктора проверить, дышит ли. Дышал. Редко и глубоко, как дышат не больные, а очень уставшие. К вечеру проснулся сам, сел на койке и смотрел на дверь ясными глазами. Худой, седой, с нестриженой бородой, а сидел прямо, как на восьмом десятке не сидят.
— Ну, отец, — сказал доктор. — Ожил? Как тебя записать?
— Зови меня отец Павел, — сказал старик. — Раз тебе так удобнее.
«Отец» доктор сказал по-деревенски, как здесь говорят любому старику. Старик принял это за имя и прибавил свое. Доктор вписал на обложку: «Павел». Фамилию старик так и не назвал.
* * *На третий вечер старик спросил, что ему дают, и, выслушав, сказал, что наперстянку при таком пульсе он бы снизил вдвое. Доктор хотел ответить, что лечит здесь он, и не ответил, потому что старик был прав. Районный терапевт этого бы не заметил.
— Ты где учился, отец?
— Везде понемногу. Давно.
С того вечера доктор стал задерживаться. Говорить в Багрецовке было не с кем: с больными про боль, с соседями про дрова, с женой про детей и магазин. Двадцать лет он думал, что он тут один такой. Теперь напротив сидел человек, который слушал, отвечал и спорил, и спорил хорошо.
На пятый вечер доктор принес из дому шахматы. Старик расставил фигуры быстро, не глядя. Играл сильно. Доктор проигрывал и не обижался: он давно ни с кем не играл, и проигрывать оказалось лучше, чем не играть.
Однажды, взяв у старика ладью, доктор сказал то, что думал давно и никому не говорил:
— Человеку мало дано. Сорок лет, если по-честному. Двадцать учишься, двадцать работаешь, а потом тело не держит. Это неправильно.
Старик не ответил. Подвинул слона.
— Шах, — сказал он.
Домой доктор шел по снегу и повторял про себя эту мысль. Она ему нравилась. Он сам ее придумал, и она была первой за двадцать лет, ради которой хотелось жить.
Жена ждала на кухне. Ренату было девять, он уснул с книжкой, Регине четыре, она спала поперек кровати. Доктор ел жаркое и рассказывал про наперстянку, про шах слоном, про то, что человеку дано мало.
— Ты про него говоришь, как про родню, — сказала жена.
— С ним интересно. Он знает больше меня.
Когда он сказал «мало» второй раз, она отвела глаза к печке и встала налить ему чаю.
* * *Старику становилось хуже, и хуже не так, как бывает.
Сердце работало слабо и ровно, легкие были чистые, а тело уходило. Кожа на руках истончилась за две недели, как у других за десять лет. Суставы распухли. Волосы оставались на подушке.
— Не трудись, — сказал старик, когда доктор опять взялся за трубку. — Ресурс у него кончился.
— У кого?
Старик посмотрел на свою руку на одеяле и промолчал. Доктор отнес это к годам: старики, уставшие от себя, говорят о себе «он». Но слово было не хуторское, а из тех, что говорят в районе на совещаниях, и доктор его запомнил.
В тот вечер дома, за жарким, доктор сказал жене: «Износ». Сказал про старика, не думая, и сам услышал. Жена подняла глаза.
— Что?
— Ничего. Устал.
Слово было не его, и он отнес это к усталости.
В последний вечер старик долго держал пальцы над черным конем и не двигал.
— Завтра, — сказал он. — Завтра пойду.
Утром санитарка встретила доктора на крыльце. Старик умер под утро, во сне. Доктор пошел в кабинет закрыть историю и открыл журнал на его странице. Последняя запись была вчерашняя, вечерняя. Дата. Жалобы.
«Жалоб нет. Износ».
Почерк был его. Его наклон, его «ж» с хвостом вниз, его точка с нажимом. Доктор не помнил, как это писал. Двадцать лет он писал «общая слабость». Слово «износ» он не писал никогда: так говорят про сапоги, про тулуп, который пора на тряпки, а не про человека.
Он не зачеркнул. Поставил дату смерти и расписался.
С хутора за телом никто не приехал. Хоронили от сельсовета. Вечером доктор зашел в палату. Койка была застелена, а на табурете стояла доска, и на ней все было, как вчера: черный конь, над которым старик держал пальцы, белый король в углу. Доктор взял коробку, чтобы сложить фигуры, и поставил обратно. Доску он перенес на подоконник, как была, ни одной фигуры не сдвинув.
* * *Доска простояла на подоконнике до следующей зимы. Санитарка обметала подоконник и фигур не трогала. Зачем, доктор не объяснил ни ей, ни себе.
В январе с другого хутора, за речкой, привезли мужика. Крупный, лысый, с руками, которые всю жизнь держали топор. Жена сказала, что был здоровый, как бык, а с осени начал сохнуть.
— И говорит чудно, — сказала она. — Не по-нашему говорит.
Заплакала и уехала.
В графе «жалобы» доктор написал «общая слабость» и приписал ниже «износ?», с вопросом. Вопрос он поставил, чтобы слово было не его.
Днем мужик спал тяжело, не добудишься, с редким глубоким дыханием. Первый вечер молчал и смотрел на подоконник. На второй вечер, когда доктор пришел с лампой, мужик стоял у окна босой, в больничной рубахе. Он протянул руку, взял черного коня и переставил через белую пешку, на ту клетку, куда в этой партии просился только конь.
— Твой ход, доктор.
Ход был сильный. Единственный в позиции, если смотреть долго. Доктор смотрел на эту позицию год и нашел его только к весне. Мужик нашел, взглянув. На хуторах тоже играют, сказал себе доктор, зимы длинные, а позиция одна и ход в ней один. Он придвинул табурет и доиграл. Проиграл, как проигрывал тому.
Однажды в полдень доктор разбудил его: нужно было посмотреть зрачки при дневном свете. Он тряс мужика за плечо, звал по имени, надавил на ключицу. Мужик открыл глаза. Глаза были пустые, как окна в избе, из которой съехали. Зрачки сузились, как положено, и больше ничего не произошло. В нем никого не было.
Вечером мужик сел на койке, ясный, и спросил, что доктор хотел днем.
— Зрачки. Ты не помнишь?
— Днем я сплю, — сказал мужик. — Днем меня не буди. Не на что смотреть.
Говорил он не как хуторской. Медицину знал не хуже старика. Они играли каждый вечер до ночи, и говорил больше доктор: про то, что видит с этой стороны стола, про то, что человеку дано мало и никто не скажет, кто так решил.
— А кто решил? — спросил мужик.
— Никто. Природа.
— Природа ничего не решает. — Мужик поставил ладью. — Она просто есть. Как снег.
Доктор думал над этим два дня. Если никто не решал, значит, можно перерешить. Эту мысль он додумал ночью, на крыльце больницы, с папиросой, и всегда потом помнил доску крыльца, на которой стоял. Мысль была его.
Тело у мужика уходило, как у старика, только медленнее: было что тратить. По субботам доктор водил его к весам, и гирька каждую субботу уходила влево. Доктор завел тетрадь. Записывал по хуторам: кто, сколько лет, как уходил. Старик. Мужик. Еще двое за речкой, которых он прошлой весной видел на дому и тогда не связал. Выходило, что на дальних хуторах люди снашиваются за год-два, как старая одежда: сначала тонко на локтях, потом по швам. Болезнь края. Как назвать ее по-латыни, он пока не придумал.
— Пишешь? — спросил мужик.
— Пишу.
— Пиши. Только в бане тело видней, чем в тетради. Кто как потеет в парилке, тот так и тратится.
Доктор записал и это, на полях.
В марте за ужином жена сказала:
— Ты про них одинаково говоришь. «Он сказал», «он считает». Как про одного.
Доктор засмеялся. Сказал, что хуторские все на одно лицо. Она кивнула и унесла тарелку.
Мужик умер в апреле, в распутицу. Партию они доиграли накануне, и мужик выиграл. Доктор сложил фигуры в коробку, первый раз за полтора года, и унес доску домой. Играть было не с кем.
В октябре с вырубки, с третьей стороны, привезли женщину. Немолодую, тихую, с узлом. Она проспала два дня. На второй вечер села на койке, поглядела на табурет у печки, на подоконник, на доктора с лампой и спросила:
— А доску что ж домой унес, доктор?
Там, где год стояла доска, краска на подоконнике была светлее, квадратом. Видно от двери, сказал себе доктор. Увидела.
Назавтра он принес доску.
Дома сын спросил, куда он носит шахматы. На работу, сказал доктор. Ренату было десять, и он поверил.
Глава 13. Четверо
Утро встретило Вадима запахом блинов. Алена хлопотала у плиты, напевая что-то под нос. Чугунная сковорода шипела, и на минуту Вадим забыл, где он. Блины она пекла, как пекла мать: тонкие, с дырочками, первый — комом, в сторону.
— Решила побаловать тебя, — улыбнулась она, ставя перед ним стопку румяных блинов. — Сама уж и забыла, когда готовила такое. Нам ведь мучное ни к чему. Нам другое нужно… — она осеклась, но Вадим понял: кровь. Сколько ее нужно каждому, ему вдруг захотелось знать, и это желание ему не понравилось.
Он ел молча, наблюдая за сестрой. Она не ела. Сидела напротив и смотрела, как он ест, и ему пришлось сделать усилие, чтобы не отодвинуть тарелку.
— А можешь? — спросил он. — Есть.
— Могу. Вкус помню. Сытости нет: как воду пьешь. — Она подвинула к нему блюдце с вареньем. — Нам это не нужно, Вадик. Но здесь каждый что-то свое оставил. Ренат пьет кофе по утрам. Регина варит варенье, ты видел. Я вот пеку, как мама. Пока держишься за прежнее, помнишь, кем был. Бросишь — и не заметишь, как останется одно. То, что нам нужно.
