– Павла… А та машина, вчерашняя, – тоже повезло?..
Павла смотрела на него непонимающе. При слове «машина» вспоминался лимузин, в который ее усадил сегодня Тритан… и еще почему-то тюбик помады в щели тротуара.
– Какая машина?
Глаза Ковича округлились; она почему-то испугалась:
– Да какая машина-то?..
Кович заговорил, медленно и четко, будто втолковывая роль непонятливой актрисе; по мере того как развивался его рассказ, из Павлиной головы выветривались и сегодняшний день, и усталость, и остатки хмеля. Ладони взмокли – так, что их приходилось то и дело вытирать о колени.
– Вам показалось, – сказала она наконец.
Кович усмехнулся – достаточно печально.
– Вам показалось, – пробормотала Павла почти сквозь слезы – и в этот момент вспомнила.
Да, был тюбик помады, который она выронила перед подъездом. Только он занимал в ту секунду ее мысли – только он; подобрать его казалось делом жизни, она не обратила внимания на порыв ветра, промелькнувший мимо силуэт…
Кович смотрел, как она вспоминает. С интересом смотрел – режиссеру всегда интересен процесс. Что происходит с человеком, как он меняется изнутри…
– Это случайно, – сказала Павла сама себе, а страх рос, цеплялся в нее восемнадцатью когтями, повисал на ее душе, как кошка на гардине. – Это случайно. Машина… СПЕЦИАЛЬНО на человека? Чтобы СБИТЬ? Это же… Бред. Так не бывает…
Кович пожал плечами.
– Ну, спасибо, что вы мне сказали, – пробормотала Павла в пол. – Хотя лучше бы я… не знала, и ладно себе. Случайность…
– Случайность, – эхом отозвался Кович. – Как в Пещере. Трижды случайность… Я уж думал – может, это со МНОЙ не все в порядке?..
В дверь робко поскреблись; старушка с тряпкой заглянула – и испуганно закрыла дверь. Павла подумала, что старушка будет ждать и час, и два – до утра будет ждать старушка, пока главный не наговорится, не освободит кабинет, предоставив бабушке почетное право собрать пыль, осевшую на мебель в процессе творчества…
Павла вздохнула. Кович сидел к ней боком, хмурый, какой-то жалкий, будто горный орел, который вообще-то могуч, но вот в данный конкретный момент устал и болен…
– Да вообще-то, – она улыбнулась, вдруг почувствовав превосходство своей осведомленности, – вообще-то бывают такие случаи… Антивиктимное поведение, чего проще. А потому не убивайтесь так…
В ее планы не входило рассказывать много – но она увлеклась. Кович слушал внимательно и напряженно; Павла рассказала о Доде Дарнице, о противных датчиках и идиотских вопросах, и о Тритане рассказала тоже – разумеется, ресторан «Ночь» упомянут не был.
– Это что-то вроде социальной программы, и я у них – ценный экспонат. – Она улыбнулась. – Странности есть, конечно, но в целом они очень интересные, симпатичные люди…
Рассуждая столь благосклонно, она имела в виду исключительно Тритана. Но Кович не мог этого знать.
– Ты им сказала? – негромко спросил Кович.
Павла помолчала. Переспросила осторожно:
– О чем?
Кович поднялся, опрокинув недопитую чашку кофе. Прошелся по кабинету, облокотился о письменный стол:
– О том, что мы встретились, они, надо полагать, знают. Ты говорила им о том, что мы друг друга УЗНАЛИ?
Павла молчала.
Под окном оживленно переговаривались – работники театра расползались после спектакля; кто-то засмеялся. Хлопнула дверь.
Собственно говоря, сегодня она не сказала Тритану… о Ковиче. Возможно, зря. И потом, она ведь решила сказать в следующий раз…
Кович уловил ее колебание:
– Не говори. Не стоит, Павла. Послушай… умного человека. Ну зачем мне… зачем нам это надо?.. Кого это интересует, это наши личные, интимные дела… Ты ведь не рассказываешь всем подряд, с кем ты спишь?..
Павла спала с гномом, вышитым на одеяле, – однако признаваться в этом Ковичу действительно не стала. Тот воспринял ее молчание как подтверждение собственным словам:
– Вот видишь… Сохрани… нашу скромную тайну. Сделай мне одолжение.
Павла молчала.
Ей не хотелось вступать в спор – но и давать обещаний не хотелось тоже.
– Я подумаю, – примирительно сказала она наконец. – Как… обернется… постараюсь.
Едва успев выйти из театра, она шарахнулась от скромной добродетельной машины, которая медленно шла по противоположной стороне улицы и абсолютно никого не трогала.
Глава третья
Сегодня Пещера жила особенно громко; белые уши сарны метались, перебирая ворох звуков, отделяя случайные от важных и простые от опасных. Она хотела – и боялась спуститься к водопою; целое стадо ее товарок не так давно встретилось там с парой голодных серых схрулей, и на какое-то время вода стала красной… Ненадолго. Течение уносит кровь, а жертвой пала всего одна, старая и больная, отягощенная годами особь, и схрули пировали над ее телом, а затем схватились за добычу с барбаком, явившимся на пир без приглашения… Звуки и отзвуки рассказали сарне, какой короткой и жестокой была схватка, как сытые схрули отступили наконец, но барбак не удовлетворился падалью – отогнав схрулей, ринулся по горячим следам уходящего стада сарн…
Она хочет жить. И она будет жить долго; она бредет переходами Пещеры, где за каждым камнем прячется смерть. А маленький зверь несет свою жизнь, как свечку, и все силы уходят на то, чтобы сохранить, спрятать от ветра ее слабый и горячий огонек.
Посреди широкого тоннеля, круто опускающегося вниз, сарна остановилась. Совсем рядом было чужое дыхание, быстрое, принадлежащее мелкому существу; совсем рядом было царапанье коготков о камень, шелест раздвигаемого мха, треск обрываемых лишайников…
У волглой стенки стоял на задних лапах тхоль. Молодой и жадный; желтоватая шкура его казалась в полумраке коричневой. Тхоль искал в зарослях мха личинки скальных червей, находил, вылавливал и ел; появление сарны заставило его на секунду отвлечься от занятия – но не более. Тхоль был голоден.
Глядя на него, сарна тоже вспомнила о голоде; мох, в котором мелкий зверь ловил своих личинок, вполне годился в пищу. Свежий мох утоляет и жажду, а ведь ей смертельно хочется пить…
Она шагнула вперед, уже ощущая на языке терпкий вкус зелени, но не забывая напрягать круглые раковины-уши; среди отзвуков-нитей, среди скрипа, шелеста и дыхания, издаваемых тхолем, сквозь брачное пение далекого и безопасного барбака пробился вдруг едва уловимый, едва ощутимый…
Ее высоким ногам подвластны были самые длинные, самые головокружительные прыжки. Уши и ноги – да разве зеленому схрулю, подростку-схрулю охотиться за такой дичью?!
А охотник-схруль и вправду был подростком. Очень молодым, неопытным, неумелым хищником, и на сарну ему было плевать. На первый раз ему вполне хватало тхоля.
Не подкрепленный ни опытом, ни навыками, инстинкт хищника все равно оставался смертельным оружием. Куда более сильным, нежели неокрепшие зубы и маленькие когти; тхоль, чья трапеза оказалась последней радостью жизни, заверещал.
Сарна готова была сорваться с места и бежать – но ее инстинкт, проверенный инстинкт жертвы сказал ей, что опасности нет. Нет, пока она не понесется сломя голову, побежит коридорами, где только звон копыт и некогда выслушивать опасность; тогда, бегущая, она будет уязвима…
Она осталась стоять.
Последний крик тхоля длился недолго; подросток-схруль, размерами сравнимый со своей мелкой жертвой, намертво сомкнул зубы на кричащем горле. Звук оборвался; теперь сарна слышала потревоженную Пещеру. Ярусом ниже брачевались похотливые барбаки; крик умирающего тхоля не помешал им. Далеко-далеко стадо сарн оставило щипать мох и подняло головы, желая понять, откуда звучит чужая смерть; неподалеку другой тхоль, равнодушный к судьбе собрата, вот так же беззаботно вылавливал и ел личинки скальных червей…