из колоды и, кажется, даже успела заслужить немое презрение у пары бубновых дам в
водолазках. Где-то в перерывах между «Парня в горы тяни – рискни» и «Домбайским вальсом»,
отогнав от неё очередного из валетов, серьёзно, с пафосом демонстрировавшего восхождение из
последних сил в связке по почти отвесной стене, Роман завёл с ней светский разговор,
ненавязчиво интересуясь, как давно она дружит с Эллочкой.
Ляля, легко прочитав его картёжный расклад, отвечала рассеянно и изо всех сил
демонстрировала незнакомство с предметом разговора – что было нетрудно, потому что Эллочка
все старшие классы школы уделяла львиную долю внимания мужчинам старше неё и на контакты
с ровесницами особенно не шла.
Игра в незнание себя оправдала – он почувствовал себя успокоенным и стал, манерно
поглаживая бороду, лепить свой имидж, небрежно роняя упоминания о Визборе и театре на
Таганке. Она снова почувствовала раздвоение восприятия – сознание твердило ей, что он
взрослый, вполне серьёзный и даже, наверное, состоявшийся человек, даже внешность которого
требовала относиться к нему с должным пиететом; а другая, глубинная женская часть её естества
навевала непонятно откуда взявшееся ощущение, что перед ней – попрошайка-лицемер, который
хочет чего-то, но по причинам ложно понятой гордости отказывается упоминать это вслух. Ей
вдруг вспомнился дачный сторож-алкоголик, добросовестно следивший за поливом грядок в
отсутствие хозяев. Он имел обыкновение появляться с приездом Жоры с семьёй на террасе их
дачи, стоял немым укором себе и другим, не в силах попросить вместо платы у Жоры то, ради
чего, собственно, и служил верно всю неделю, – чекушку «Московской» (водка до местного
сельпо сроду не доходила, исчезая в авоськах жаждущих ещё на уровне райторга).
Она бы откладывала до бесконечности принятие решения, но тут хитрый дьявол,
заведовавший не только распрями между литературными журналами почвенников и
прогрессистов, но и судьбами их читателей, подкинул ей со страниц «Нового мира» трифоновскую
повесть, название которой, несомненно, продиктовал лукавый собственной персоной – «Обмен».
Лялю, впрочем, такое провиденциальное название никак не впечатлило – от него, на её взгляд, за
версту разило никаким не «Фаустом» с обменами душ на бессмертие, а московским жэком или,
хуже того, Банным переулком, куда они как-то в её детстве ходили давать объявление на обмен
квартиры для дальних родственников матери. И читать повесть она стала только потому, что
донеслись до неё стороной какие-то хвалебные шумы на этот счёт. И произведение оправдало её
худшие опасения, да ещё и с перехлёстом: это была какая-то угрюмая, наполненная неврозами,
недовольством и ущербностью жизнь, и она выглядела тем страшнее в своей обыденности, что
происходила тут же, в Москве, где-нибудь в Сокольниках или на Каширке. И жизнью этой жили
вот эти самые люди – те, что окружали её в метро и автобусах, что толклись в гастрономах и
универмагах, все эти усталые жёны и больные свекрови, и унылые любовницы, и мерзкие в своей
безысходности коммуналки и малометражки… Убогое существование этих персонажей
показалось Ляле таким противным, серым и изначально предопределённым, что она
всполошилась душой: «Как же так?! Неужели это ждёт и меня?! Неужели так у всех – и на всю
жизнь?!»
Лялю охватил вселенский ужас при мысли, что она, живой человек со страстями и
любопытством, со временем, сама не заметив, когда, станет одним из этих персонажей, поселится
где-то на страницах такой вот книжки, где, кажется, никогда нет солнца, а всё время серая, без
всплесков вдохновения московская осень. Нет! Надо было решаться на что-то, ломать в своей
жизни те самые дрова, о которых все говорят, но которые далеко не все ломают!
И, позвонив Роману в очередной раз, она легко, совсем как взрослая, согласилась не
только прийти на очередную вечеринку, но и забежать к нему до этого на кафедру в главный
корпус МГУ – он, кажется, подвизался там в какой-то бесконечной аспирантуре на мехмате, среди
таких же бородатых коллег. Забежать с целью пообедать вдвоём в профессорской столовой – это
уже был какой-то аванс, негласное обещание и намёк на что-то большее, чем шпротный паштет
среди общего шума и гама квартиры. Впрочем, из профессорской столовой был, как всегда,