Даже не понимаю сразу, что – здесь, даже не сразу замечаю обломок проржавленного треножника, чуть припорошенный песком…
Черт…
Это правда, говорю я себе.
Это правда…
Стою, ошарашенный настолько, что когда проводник говорит —
– Три тысячи…
…покорно вкладываю монеты в смуглую руку…
…дописываю последнюю страницу, смотрю на чистый лист, понимаю, что это тоже придется сделать мне самому – неумело вырисовываю треножник, вроде похоже получилось…
НАЙТИ…
ФОТО…
БОЕВОЙ ТРЕНОЖНИК…
Поисковик услужливо ищет фото, не менее услужливо вставляет в статью, понимаю, что работа сделана…
– …зачем?
Кажется, мне не следовало входить в эту комнату, да это вечно моя проблема, в гостях лезу, куда не просят, осталось только найти в комнате труп или что похуже, хотя что может быть похуже…
Смотрю на то, что я увидел в комнате, смотрю на хозяина в дверях, выжимаю из себя одну-единственную фразу:
– Зачем?
– А, для туристов, – кивает мой новоявленный знакомый. Как-то быстро у меня все со знакомствами, утром перекинулись парой слов, а вечером уже сижу у него в гостях, греюсь у ароматного кофе, нахваливаю вкус отменного камина, разлитого по бокалам, беру себе еще кусочек плюшевого кресла, запеченного с гардинами, плотнее кутаюсь в уют.
И черт меня дернул посмотреть в комнату в подвале…
– Зачем?
– А, для туристов, – хозяин показывает на проржавленный обломок треножника, показывает с легкой гордостью, – видите… как настоящий… По фотографиям делал…
Смотрю на обломок, воспоминания накатывают со всех сторон, безжизненная пустыня, смуглая рука проводника, две тысячи, три тысячи, н-да-а, неплохо же ты на тысячах разжился…
– Вы же… вы же никому не скажете?
Я не знаю, что он читает на моем лице, я не успеваю сказать – никому, никому – он бросается на меня, вгрызается в мою память, сильнее, сильнее, откусывает от неё кусок, с болью, с кровью…
…откуда я знаю, что это правда…
Оторопело смотрю на экран, на фотографии боевых марсианских треножников, на охваченный пламенем город, смотрю, как будто вижу все это первый раз в жизни, спрашиваю себя:
Откуда я знаю…
Сто сорок седьмое января
А скоро, а скоро, спрашивают дети.
Не говорят, что скоро, но я и так уже знаю.
А скоро ли утро.
А скоро ли весна.
Снова обнимаю детей, всех пятерых, рассказываю, что пройдет ночь, и наступит день, что пройдет зима, и наступит весна.
А скоро, а скоро, спрашивают дети.
Скоро, киваю я.
Вместе листаем календарь, декабрь, январь, февраль. Говорю, что сегодня сто сорок седьмое января. Ловко соскальзываю с темы, сколько в январе дней.
Вместе смотрим на часы, считаем, час, два, три, десять – ловко уворачиваючсь от вопросов, сколько в ночи часов.
Рассказываю про весну, что вот снег растает, и пробьется зеленая травка, все выше, выше, а потом зацветет, рассказываю про день, что солнце встанет, и будет светло.
Смотрю на колючую морозную ночь снаружи убежища.
Смотрю на невидимый в темноте черный шар в небе, который когда-то был солнцем.
Смотрю на датчик топлива, который показывает ноль. Стараюсь не чувствовать, как холодает.
Обнимаю детей, всех пятерых, так и не знаю, как их зовут. Спать, говорю, спать, укрываю одеялами, поправляю подушки, даю каждому по чашке, а это чай такой, чтобы заснуть, долго сам не решаюсь выпить чашку, наконец, осушаю до дна, – когда дыхания детей уже не слышно…
Грань
…меня в свою компанию они не брали, а если и брали, то так, чуть-чуть, самую малость, привет-привет-пока-пока. Все потому что если бежать к западу, то с ними ничего не случалось, ну может, у кого-то пара синяков на коленках – а у меня сразу открывалась здоровенная рана от уха до уха, я падал ничком, и уже не помнил, как меня уволакивали в безопасное место, в городок. И даже нет, меня не брали в компанию даже не из-за этого, – из-за этого, скорее, наоборот, сочувствовали, соболезновали всячески, – а вот того, что я могу ходить на южную сторону, мне простить не могли. Ну, еще бы, все, кто бежал к южной стороне, останавливались, не добегая до околицы, когда кожа начинала покрываться кровавыми волдырями а у кого-то уже и отслаиваться клочьями. Со мной же все было в порядке, я был целехонек, как будто то неведомое оберегало меня от того неведомого, что было на юге. На меня уже косо смотрели и поговаривали, что я, должно быть, не совсем человек, если вообще совсем не человек, потому что где это видано, чтобы человек пошел на юг и не сгорел дотла.
Впрочем, все это было еще ничего, – а вот если бы узнали, что я по ночам в предрассветные часы тайком ото всех хожу к востоку, вот тут бы меня точно выгнали из города, не меньше. Потому что где это видано, ходить к востоку, ну вы сами-то подумайте, кто ходит к востоку… да-да, то-то и оно, кто ходит к востоку, у того и отрастают крылья, большие, сильные, поднимающие в небеса. Так что если бы кто-нибудь узнал о моих похождениях на восток, то из городка меня бы вышвырнули в два счета.
Впрочем, крылья меня не особенно-то и радовали – все равно лететь на них было некуда. Больше всего я мечтал найти какую-нибудь неприметную тропинку, по которой можно было пройти, не падая с перерезанным горлом, не покрываясь гнойными язвами, не захлебываясь кровавым кашлем, не проваливаясь в реальность, где ждет неминуемая смерть – пройти по какой-нибудь незаметной стежке, увидеть, что там дальше, за пределами нашего городка…
Хотите закрыть книгу?
Сегодня праздновали день смерти… что значит, чьей? Да ничьей, просто – день смерти. Чествовали тех, кто был мертвым дольше всех, нашли даже таких долгомертвецов, которые пробыли в небытие аж несколько столетий подряд.
Я во всем в этом никогда не участвовал, мне это было мерзко – только это строго-строго между нами, что мне это мерзко, все эти дни смерти, праздники небытия. Нет, так-то я все понимаю, на планете нет места, электричества уже на всех не хватает, вот и выкручиваются как могут, отключают на месяц, на два, на год, на сотни лет, кто пробудет в небытие тысячу лет, тому обещали даже какую-то премию, пока не знаем, какую, но не топливо, вот это точно совершенно, что не топливо. И все равно, мерзко все это, и когда я вижу такие празднества, то демонстративно прохожу мимо…
…А?
Да нет, ничего я с этим не собираюсь делать.