– Жаль, что монашки только одиннадцатого августа подают на этой улице нищим хлеб с ветчиной – в память о великомученике Святом Лаврентии. Я бы с удовольствием перекусил. А ты, Этторе, успел позавтракать?
– Не болтай зря, Эмилио[1 - Эмилио Сегре – итало-американский физик, лауреат Нобелевской премии по физике 1959 г. «за открытие антипротона» (вместе с Оуэном Чемберленом).], – нахмурился приятель. Он устал от разговоров «ни о чем», от амбициозных друзей, называющих себя «ребятами с улицы Панисперна», даже от разговоров о науке, неизменно сводящихся к разжевыванию истин, которые ему понятны без объяснений. – Слушай тишину.
Чуть слышно шелестел посаженный вдоль аллеи бамбук, сквозь высокие золотистые стебли пробивалось на дорожку полосатое солнце. Где-то вдали серая ворона, уютно устроившись на пальме, призывно бросала в воздух свое: «Карр-карр». Под ногами скрипел гравий.
Навстречу – бесшумно, словно проплывая по воздуху, шла женщина в длинном синем платье. Показалось или нет, что, поравнявшись, попыталась заглянуть в глаза? Майорана проводил ее взглядом, встряхнул головой: «Пустое…». Единственное, что влекло его сейчас – обсудить решение задачи с Ферми. Пять лет назад Эмилио познакомил их, и, оказалось, лишь Ферми способен понять те мысли, которые переполняют мозг…
– Что думаешь об экспериментах Ирэн и Фредерика Жолио-Кюри? – не унимался Эмилио. Он говорил, как все молодые физики в группе Ферми, бессознательно подражая «Папе», собравшему их в коллектив единомышленников: медленно, низким голосом, до предела понижая тембр.
– Ты ведь читал об этих опытах, несмотря на свое затворничество?
Майорана достал из кармана пиджака папиросную коробку, исчерканную формулами и ускорил шаг: у входа в здание физического факультета университета маячила коренастая коротконогая фигура Ферми. Пожав плечами, на ходу бросил:
– Что тут думать? Открыли «нейтральный протон», да не узнали его.
Спустя час, опустив голову, он брел той же дорогой в обратном направлении. «Папа» Ферми, прозванный так за непогрешимость в вопросах теории, поддержал предположение, что в состав ядра атома входят протоны и нейтроны, оценил расчет энергии связей… Этторе скомкал папиросную коробку с расчетами и, подбросив на ладони, точно детский мячик, отправил в урну. Пусть статьи об открытиях пишут другие. С него хватит понимания того как устроен мир и как хрупок…
Налетевший ветер легонько покачивал бамбук. В шелестении зеленых стволов вдруг померещилась пронзительная, тягучая мелодия. Казалось, она обволакивала душу и давала отдохновение мозгу.
***
– Твой гений тоже был отцом атомной бомбы? – лениво спросила Марина, поглядывая на то, как их официант летал на цыпочках вокруг симпатичной девчонки в рваных джинсах, медленно потягивающей сок и уткнувшейся в смартфон. Ей хотелось расспросить подругу о более прозаичных делах, чем какие-то там гениальные физики, но пусть выговорится. В этом Дашка не изменилась: она и в юности была способна воспламеняться и часами говорить о том, что казалось ей интересным.
Дарья Сергеевна грустно улыбнулась:
– Ферми считал: Этторе превосходит талантом любого современного ему физика, но, увы, не обладает тем, что должно быть присуще каждому мужчине – здравым смыслом. Майорана не опубликовал гипотезу о существовании нейтрона, и к тем же выводам независимо от него пришли другие физики.
Помолчала, вздохнула:
– Майорана бесследно исчез в 1938 году. Но за год до своего исчезновения он все-таки написал статью, в которой утверждал, что нейтрино, не имеющие заряда, могут быть античастицами сами себе. Именно этим объясняется превалирование вещества над антивеществом во вселенной. Для тебя, Маринка, это конечно, набор слов. Но если майорановское нейтрино найдут, а такая возможность, похоже, появилась у экспериментаторов – придется пересматривать Стандартную модель элементарных частиц. Так что конференция обещает быть интересной.
– Подожди, подожди, как это «исчез»? – Марина даже приподнялась от изумления.
– Купил билет на пароход, который отправлялся 25 марта 1938 году из Неаполя на Сицилию, в Палермо. Больше его никто не видел: когда пароход прибыл на место назначения, Этторио на нем не оказалось…
– Убили?
– Неизвестно. Родным он оставил записку: «У меня только одно желание – чтобы вы не одевались из-за меня в черное… носите любой другой знак траура, но не дольше трех дней. После этого храните память обо мне в сердце и, если вы на это способны, простите меня». Как-то так, по памяти. Когда-то я перевернула массу всяких источников, пытаясь хоть что-то найти о нем…
– И?
– Маринка, все что нашла, есть в интернете. Интересуешься – посмотри. И то, что якобы человек, похожий на Майорана, обращался в неаполитанский монастырь с просьбой об убежище, но ему отказали, после чего он ушел в неизвестном направлении; и то, что после войны его следы находили в Аргентине… Много всяких слухов, домыслов. Ферми прокомментировал событие весьма скупо: «Если бы Этторе Майорана решил бесследно исчезнуть, то с его умом он бы легко это сделал»…
– А ты сама как думаешь, почему он исчез?
Дарья Сергеевна покрутила в руках чайную ложечку, смахнула с шелкового синего платья, красиво облегающего высокую грудь, невидимую пылинку, наконец подняла на подругу карие глаза, не утратившие с возрастом ни выразительности, ни блеска, тихо ответила:
– Ты будешь смеяться надо мной, но я думаю: он устал от одиночества, и оно его победило…
***
Знал бы кто-нибудь, как отчаянно хотелось Дашке в те дни счастья. Она жаждала этого душой, телом, кончиками пальцев, которые вздрагивали от жгучего желания прикоснуться к его небритой щеке… Похожая на бабочку в легком цветастом сарафанчике, с разлетающимися прядями темно-русых волос, падающими на лицо, Дашка не входила – влетала в комнату к любимому, готовая смеяться в ответ на самую слабую улыбку, плакать в ответ на любой вздох. Готовая развести все тучи над его головой, лишь бы только он позволил…
Он позволял, на несколько минут, и опять уходил в себя. Туда, где были глухие леса, пронизанные последним закатным лучом, треугольник гусей в низком небе, запотевшее от вечерней росы зеркальце – то ли озеро, то ли болотце. А еще поросшая по берегу реки осока и пойманная мальчишкой щука… Покосившиеся дома деревень, доживающие в них свой век угрюмые старики, да благословляющие случайно заглянувшего путника старухи, на худых руках которых топорщились вены, словно набухшие в половодье реки… Много всякого, самого разного было в мире человека, которого Дашка любила. Только охранником на пороге этого мира, словно цепной пес, вывесивший язык, стояло одиночество… Одиночество, которое, сколько ни билась Даша, никак не получалось разделить на двоих.
От этого хотелось плакать, но любимый кривился: ненавидел женские слезы, и Дашка терпела. С надеждой заглядывала в прищуренные синие глаза, затаившиеся в сетке морщинок, проводила ладонью по трехдневной щетине, короткому ежику на голове… Он не готовился к ее приходам и не пытался задержать, когда уходила. Торопливо целовал в ответ, бросал: «Ты же знаешь, я тоже…» – слово «люблю» он бессознательно пропускал: сколько можно говорить об одном и том же. И спешил вернуться в мастерскую. Туда, где валялись на подоконнике окурки и забытые надкушенные бутерброды, катались по полу банки из-под пива, запах красок довольно часто перебивался перегаром, а в углах, повернутые холстом к стене, стояли десятки картин без рам, на которых ветер гнал по небу тяжелые дождевые облака, трепетал единственный лист на дереве или, раскинув блестящие черные крылья, парил в мареве жаркого дня красавец орлан. Непостижимым образом художнику удавалось передать ощущение последнего мгновения покоя, предшествующего ливню, секунду спустя хлынувшему на землю, броску орлана на добычу или полету оторвавшегося листка… Критики (а еще больше критикессы, задыхавшиеся от восторга с прижатыми к плоским грудям кулачками) видели в художнике продолжателя то ли Левитана, то ли Куинджи, в ответ на что он скептически улыбался. Он-то знал, что ничьим продолжателем не был, и то, что писал, – был только его мир, рожденный его фантазией, его взглядом на жизнь и его одиночеством. Одиночество было платой за возможность творить и быть не похожим на других.
Смешная, наивная Дашка этого не понимала и не могла смириться. А он не мог терять время на то, чтобы ее утешать и успокаивать: слишком силен был зов, надо было успеть написать все то, что стояло перед глазами, требуя воплощения.
Когда ощущение собственной ненужности стало уж совсем нестерпимым, Дашка ушла. В конце концов, они взрослые люди. Никто никому ничего не должен… Но еще долго после расставания заходила в художественный салон, стояла перед двумя последними работами художника. На одной – счастливый мальчик с удочкой в руке, на другой – пустая комната, распахнутое настежь окно и занавеска, раздуваемая сквозняком. До боли в глазах всматривалась в картины, пока не перехватывало дыхание и не начинали дрожать губы…
Впрочем, настало время, когда и это прошло, Дашка стала судорожно, как одержимая, заниматься физикой, не позволяя себе ни вспоминать, ни задумываться о чем-то кроме работы. Довольно быстро защитила кандидатскую диссертацию, через пять лет – докторскую. В них не было великих открытий, но в узком кругу физиков-теоретиков, как местных, так и зарубежных, ее работы отмечали, на них ссылались, а коллега, работавший вместе с ней на кафедре, уступил свою очередь на защиту докторской, сказав: «Тебе ведь еще детей рожать…». Она рассмеялась, глядя в его восточные влажные глаза:
– Это что, Рустам, предложение?
– Считай, что «да».
Через полгода они поженились, а потом одна за другой родились три девчонки. Вопреки законам генетики у всех троих были яркие синие глаза и способности к рисованию.
***
Июльский вечер терял краски, размывая очертания предметов, словно приберегал всю палитру для исступления в небе: прозрачная голубизна сменилась насыщенно-синим с тонким росчерком темно-фиолетовых облаков, в промежутке между крышами зданий терялись оттенки светло-желтого, постепенно переходящие в розовый, и совсем далеко отсвечивающие исступленно-багровым…
В маленьком кафе было уютно. Щуплый вихрастый парнишка в концертном пиджаке с бабочкой, устроившись у стойки бара, негромко играл на флейте. Мелодия сжимала сердце, ей вторил ветер, шелестевший листьями склонившихся над столиками деревьев, а крохотные настольные лампы, вспыхнувшие на столах, напоминали мерцание светлячков.
Дождавшись, пока на чистой, прозрачной ноте затихнет пронзительная мелодия, Марина вздохнула и подозвала официанта:
– Не подскажете, кто этот мальчик, который так играет?
В ответ пожатие плечами:
– Не знаю, он приходит каждый вечер. Наверно, из консерваторских; они забегают в кафе подрабатывать, благо мы рядом, а хозяин распорядился не прогонять.
– Пожалуйста, передайте ему вместе с нашим «Спасибо», – Марина вынула из кошелька довольно крупную купюру, – и, будьте добры, еще по сто пятьдесят «Мартини» со льдом и лимоном, ну, и какие-нибудь бутерброды закусить.
– Маринка, ты что? – удивилась Дарья Сергеевна. – Уже по домам пора.
– Ну уж нет, пока ты мне всё про своего гения не расскажешь, никуда мы не пойдем. Что ты там говорила о следах в Аргентине?
– Ленишься сама заглянуть в интернет? – улыбка слегка коснулась губ, но в глазах светилась тоска. То ли печальная мелодия грусть навеяла, то ли вспомнилось что-то…
Дарья Сергеевна тряхнула головой, отгоняя воспоминания, повертела в руках бокал с «Мартини»:
– Есть несколько свидетельств якобы пребывания Майорана в Аргентине. Все они не слишком достоверны: хочешь – верь, хочешь – нет. Вот тебе одно из них. В 1960 году чилийский физик Карлос Ривера, находясь в ресторане Буэнос-Айреса, в ожидании заказа пытался решить какую-то физическую задачу и писал на салфетке формулы. Подошел официант, извинился, что заставил клиента долго ждать, и с неожиданным энтузиазмом сказал: «У нас иногда обедает еще один человек, который тоже пишет на салфетках формулы. Мы называем его между собой сеньор Тео. До войны он был известным физиком у себя на родине, если не ошибаюсь, тогда его звали Этторе Майорана».
– Ну, знаешь, – Марина скептически поджала губы, – тут ты права: в это свидетельство верится слабо. Твой Этторе специально уехал куда-то, чтобы перестать заниматься физикой, и вдруг пишет формулы на салфетках… Не верю.
Подруга только пожала плечами: