Оценить:
 Рейтинг: 0

Содом и Гоморра

Год написания книги
1923
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Еще малодушнее оказалась дама, которая подошла ко мне поздороваться и назвала меня по имени. Беседуя с ней, я пытался сообразить, как ее зовут; я прекрасно помнил, что обедал в ее обществе, помнил слова, ею сказанные. Я напрягал внимание, роясь у себя в душе, где пряталось воспоминание о даме, но не находил ее имени. А ведь оно там было. Мысль моя словно заигрывала с ним, пытаясь нащупать его контуры, угадать, с какой буквы оно начинается, а там и уяснить его себе все целиком. Напрасный труд, я почти чувствовал, из чего оно состоит, сколько весит, но вот что до его формы – сличая ее с неведомым пленником, притаившимся в потемках моей души, я признавался себе: «Нет, не то». В уме я, конечно, мог создать самые замысловатые имена. К сожалению, нужно было не создать, а воспроизвести. Всякое умственное действие легко, если оно не подчинено реальности. Сейчас мне нужно было ей подчиниться. Наконец имя явилось все целиком: «Госпожа д’Арпажон»[48 - Я напрягал внимание… Госпожа д’Арпажон. – Некая г-жа д’Арпажон фигурирует в переписке Пруста с Анной де Ноай; фамилия эта встречается у Сен-Симона. Отступление же о сне и памяти, по мнению французского комментатора, могло быть заимствовано из лекции, прочитанной Бергсоном в 1912 г., а затем в 1919 г. вошедшей в книгу Бергсона «Духовная энергия», к которой, судя по всему, Пруст обращался в этом и других случаях при работе над романом.]. Говоря, что оно явилось, я не прав: оно не предстало передо мной каким-то рывком. Не думаю также, что легкий рой воспоминаний, связанных с этой дамой, к которым я беспрестанно обращался за помощью (заклиная их: «Ну же, эта самая дама дружит с госпожой де Сувре, она так наивно восхищается Виктором Гюго и в то же время боится его и даже испытывает перед ним ужас»), не думаю, что все эти воспоминания, порхая от ее имени ко мне и обратно, в какой бы то ни было мере помогли поднять его со дна моей души. В этой великой игре в прятки, разыгрывающейся у нас в памяти, пока мы пытаемся припомнить чье-нибудь имя, не происходит никакого постепенного приближения. Не видишь ничего – и вдруг всплывает точное имя, совершенно не такое, как нам казалось, пока мы ломали себе голову. Это не оно к нам пришло. Нет, скорее, думается мне, по мере того как мы проживаем нашу жизнь, мы все дальше удаляемся от той зоны, где отчетливо помним такое-то имя, и только напряжением воли и внимания, усиливающих зоркость моего внутреннего зрения, я сумел пронзить полумрак и ясно его увидеть. В любом случае, если и существуют переходы от забвения к воспоминанию, то переходы эти бессознательны. Ведь все промежуточные имена, через которые мы проходим, ошибочны и ничуть не приближают нас к предмету наших поисков. Это, собственно говоря, и не имена вовсе, а часто просто какие-то согласные звуки, отсутствующие в правильном имени. Впрочем, эта работа ума, проходящего от пустоты к реальности, так таинственна, что, в сущности, эти неправильные согласные могут оказаться подготовкой, жердочками, которые кто-то неловко протягивает нам, помогая уцепиться за верное имя. «Все это, – скажет читатель, – ничего не говорит нам о недостатке услужливости со стороны этой дамы; но раз уж вы так надолго застряли, позвольте, господин автор, задержать вас еще на минуту и заметить вам, как досадно, что при вашей-то молодости (или, если это не вы, при молодости вашего героя) вы уже так беспамятны, что не в силах вспомнить имя дамы, которую прекрасно знаете». Ваша правда, господин читатель, это весьма досадно. И даже печальней, чем вы думаете, если распознать в такой забывчивости предвестье времен, когда имена и слова начнут исчезать из ясной зоны мысли и придется навсегда отказаться называть самому себе тех, кого знал лучше некуда. В самом деле досадно, что смолоду приходится проделывать столь тяжкий труд, чтобы припомнить хорошо знакомое имя. Но если бы эта немощь затрагивала только слегка знакомые имена, которые забывать вполне естественно, а на припоминание их жаль тратить усилия, тогда в ней таились бы даже некоторые преимущества. «Ради бога, какие?» Ну, дорогой мой, ведь благодаря этой напасти мы замечаем и учимся разлагать на составные части те механизмы, которых иначе бы не заметили. Кто каждый вечер колодой падает в кровать и не оживает, пока не проснется и не встанет с постели, тот разве способен когда-нибудь совершить великие открытия или хотя бы мелкие наблюдения в области сна? Он едва ли замечает, что спит. Чтобы оценить сон, чтобы пролить луч света в эту тьму, пригодится немного бессонницы. Безотказная память не слишком-то побуждает нас изучать феномен памяти. «Так госпожа д’Арпажон представила вас принцу?» – Нет, но замолчите и дайте мне рассказать, что было дальше.

Г-жа д’Арпажон оказалась еще трусливее, чем г-жа де Сувре, но ее трусость была простительней. Она знала, что всегда имела в обществе мало влияния. Это влияние еще больше ослабело из-за ее связи с герцогом Германтским, а когда он ее бросил, это нанесло ей последний удар. Когда я попросил ее представить меня принцу, у нее испортилось настроение и она замолчала, по наивности полагая, будто притворилась, что не услышала моих слов. Она даже не заметила, что в ярости насупила брови. А может быть, наоборот, заметила, но не придала значения этому противоречию и воспользовалась им, чтобы без лишней грубости дать мне урок скромности – безмолвный, но от того не менее красноречивый.

Впрочем, г-жа д’Арпажон была сильно раздосадована; множество взглядов устремилось вверх на ренессансный балкон, угол которого, где в ту эпоху часто красовались монументальные статуи, был занят склоненной фигурой великолепной герцогини де Сюржи-ле-Дюк, не менее скульптурной, чем любая статуя; она недавно сменила г-жу д’Арпажон в сердце Базена Германтского. Под легким белым тюлем, защищавшим ее от ночной прохлады, угадывалось гибкое порывистое тело богини Победы. Мне оставалось только прибегнуть к помощи г-на де Шарлюса, который уже вернулся в нижний зал, открывавшийся в сад. Барон притворялся, будто поглощен партией в вист: он делал вид, что играет, чтобы незаметно было, что он разглядывает гостей, и у меня было сколько угодно времени, чтобы оценить умышленную и артистическую простоту его фрака, который благодаря неуловимым ухищрениям несравненного портного напоминал «Гармонию в черном и белом» Уистлера[49 - …«Гармонию в черном и белом» Уистлера… – Имеется в виду, скорее всего, картина Джеймса Уистлера «Композиция в черном и золотом. Портрет Робера де Монтескью-Фезансака» (1892). Как мы помним, поэт и аристократ Робер де Монтескью, с которым Пруста связывали дружеские отношения, был одним из прототипов Шарлюса.], вернее, в черном, белом и красном, потому что поверх жабо, видневшегося из-под фрака, г-н де Шарлюс носил на широкой черной ленте красно-белый эмалевый крест кавалера Мальтийского ордена[50 - Мальтийский орден (Суверенный Военный Странноприимный Орден Святого Иоанна, Иерусалима, Родоса и Мальты) – старейший в мире рыцарский религиозный орден Римско-католической церкви.]. В этот момент партию барона прервала г-жа де Галлардон, которая вела с собой племянника, юного виконта де Курвуазье, с лицом красивым и наглым: «Кузен, – произнесла г-жа де Галлардон, – позвольте представить вам моего племянника Адальбера. Ты понял, Адальбер, это знаменитый дядя Паламед, о котором ты постоянно слышишь». – «Добрый вечер, госпожа де Галлардон, – отозвался г-н де Шарлюс. И хмуро, тоном настолько вызывающе невежливым, что всех это поразило, добавил, даже не взглянув на молодого человека: – Здравствуйте, месье». Быть может, г-н де Шарлюс знал, что его нравственность вызывает у г-жи де Галлардон подозрения и, видя, что она не устояла перед удовольствием лишний раз на это намекнуть, захотел пресечь все, что бы ей вздумалось наплести, если бы он обласкал ее племянника, а заодно уж недвусмысленно продемонстрировать свое равнодушие к молодым людям; быть может, он счел, что вышеупомянутый Адальбер без должной почтительности отнесся к словам тетки; быть может, он собирался позже подцепить столь миловидного родственника на крючок и теперь заранее на него напал, обеспечивая себе грядущий перевес, подобно монарху, который прежде, чем предпринять дипломатические меры, предваряет их военными действиями.

Добиться от г-на де Шарлюса согласия представить меня хозяину дома оказалось легче, чем я думал. С одной стороны, последние двадцать лет этот Дон Кихот сражался со столькими ветряными мельницами (часто это были родственники, которые, на его взгляд, дурно с ним обошлись), так часто запрещал тем или иным Германтам приглашать того или иного гостя, «которого недопустимо принимать у себя», что родственники уже опасались перессориться со всеми, кто был им дорог, и до самой смерти лишиться общения с новыми лицами, вызывавшими у них живой интерес, под страхом навлечь на себя громокипящий, но необъяснимый гнев шурина или кузена, требовавшего, чтобы ради него отринули жену, брата или детей. Г-н де Шарлюс был умнее прочих Германтов и догадывался, что теперь уже его запреты принимались в расчет от силы в одном случае из двух; опасаясь, что в конце концов родные откажутся от него самого, он пошел на некоторые жертвы и начал, так сказать, снижать требования. К тому же у него был дар месяцами, годами злобствовать на ненавистного человека, запрещая звать его в гости, и ради этого он готов был сцепиться с кем угодно, как какой-нибудь носильщик с царицей[51 - …сцепиться… носильщик с царицей… – В сборнике арабских сказок «Тысяча и одна ночь» фигурирует «Рассказ о носильщике и трех девушках» (ночи 9–19). В этой сказке три знатные девицы затевают шутливые схватки с носильщиком. Если Пруст имел в виду именно эту сказку, то явно писал о ней по памяти и не стремился к точности.], не разбирая, что собой представляет его противник; зато вспышкам гнева он предавался так часто, что они просто не могли затянуться надолго. Даже один, у себя дома, читая письмо, показавшееся ему непочтительным, или вспоминая пересказанные ему слова, он рычал: «Болван, мерзкая дрянь! Ты еще свое получишь, метлой тебя да в канаву, беда только, что ты оттуда будешь город отравлять своей вонью». Затем новая вспышка ярости на другого болвана гасила предыдущую, и как только провинившийся проявлял хоть немного почтения, гнев барона испарялся, не успев создать почву для прочной ненависти. Так что, возможно, он и согласился бы представить меня принцу, хоть и был на меня сердит, но я, на беду, вздумал добавить из щепетильности, опасаясь, как бы он не заподозрил, что я бестактно явился в гости ни с того ни с сего, рассчитывая, что смогу остаться благодаря ему: «Знаете, я ведь прекрасно с ними знаком, принцесса была со мной очень любезна». – «Ну, если вы с ними знакомы, зачем вам нужно, чтобы я вас представил?» – отрезал он и, отвернувшись от меня, вернулся к своей партии с папским нунцием, германским послом и еще одним незнакомым мне человеком.

Тут из садовых недр, где когда-то по приказу герцога д’Эгийона разводили редкостных зверей, через широко распахнутые ворота донеслось до меня сопение, будто кто-то принюхивался к изысканной толпе, не желая упустить ни одной мелочи. Шум приближался, я на всякий случай пошел ему навстречу, пока на ухо мне не прошелестели слова «добрый вечер», произнесенные г-ном де Бреоте, – не как скрежещущий зазубренный визг ножа по точильному камню, не как хруст, с каким молодой кабан топчет посевы, а как голос, несущий надежду на спасение. Не такой могущественный, как г-жа де Сувре, но и совсем не такой неуслужливый, как она, он состоял в гораздо более простых и сердечных отношениях с принцем, чем г-жа д’Арпажон, и, возможно, питал иллюзии насчет моего положения в кругу Германтов, а может быть, знал об этом больше, чем я, и все же в первые секунды мне оказалось не так легко привлечь его внимание: обонятельные реснички у него в носу трепетали, ноздри раздувались, он озирался по сторонам, с любопытством тараща свой монокль, словно очутился перед пятью сотнями гениальных картин. Но, услышав мою просьбу, он охотно ее принял, отвел меня к принцу и представил ему с огромным аппетитом, церемонно и по-свойски, словно передавал блюдо с птифурами и советовал угоститься. Насколько герцог Германтский, принимая гостя, обходился с ним, когда того хотел, любезно, по-товарищески, сердечно и запросто, настолько же обхождение принца оказалось чопорным, церемонным, высокомерным. Он едва улыбнулся, строго обратился ко мне «месье». Я часто слышал, как герцог насмехается над спесью своего кузена. Но по первым же его словам, обращенным ко мне, таких холодных и серьезных в отличие от языка Базена, я сразу понял, что именно герцог, с первого визита общавшийся с вами «на короткой ноге», глубоко презирал окружающих, а истинной простотой из двух кузенов был наделен как раз принц. В его сдержанности мне виделось сознание не то чтобы равенства, этого он себе и вообразить не мог, но по крайней мере уважения, которое он питал к низшим: такое отношение можно встретить в любом обществе, пронизанном незыблемой иерархией, например, в суде или на факультете, где генеральный прокурор или декан, сознавая свою высокую должность, при всем достоинстве хранят, быть может, больше настоящей простоты, а когда узнаешь их ближе, то и доброты, истинной простоты и сердечности, чем люди более современные, вечно с шуткой на устах и со всеми на дружеской ноге. «Думаете ли вы продолжать дело вашего отца?» – спросил он у меня со сдержанным интересом. Понимая, что спрашивает он из любезности, я ответил в немногих словах и удалился, не мешая ему приветствовать прибывающих гостей.

Заметив Сванна, я хотел было с ним поговорить, но увидел, как принц Германтский, вместо того чтобы поздороваться с супругом Одетты стоя на месте, вцепился в него и, подобно мощному вакуумному насосу[52 - …подобно мощному вакуумному насосу… – Такие насосы появляются в самом начале XX в. В 1905 г. немецкий физик Вольфганг Геде изобрел вращательный вакуумный насос; вскоре после этого появились и другие их разновидности. Пруст, как мы видим, продолжает интересоваться техническими новинками.], повлек в глубину сада, причем некоторые даже предполагали, что он собирался «выставить его за дверь».

В обществе на меня напала такая рассеянность, что только через день после праздника я узнал из газет о чешском оркестре, игравшем целый вечер на приеме, и о поминутно вспыхивавших бенгальских огнях; мне удалось сосредоточиться только на мысли, что нужно сходить осмотреть знаменитый фонтан Юбера Робера[53 - …фонтан Юбера Робера. – Из текста ясно, что этот фонтан назывался у хозяев и гостей «Фонтаном Юбера Робера», и не зря. Пруст конструирует фонтан в саду у принца и принцессы Германтских, опираясь на картины Юбера Робера (1733–1808) – французского художника, мастера классицистического пейзажа руин, несколько раз изображавшего фонтаны Сен-Клу. Фонтан принцев Германтских, очевидно, похож на все эти фонтаны сразу. Английский исследователь предполагает, что следующее описание – нечто среднее между «мимесисом», то есть творческим воспроизведением реального фонтана, и «экфрасисом», то есть описанием нескольких картин Юбера Робера, изображающих подобные фонтаны. (См. Baldwin Thomas. Proust et les jets d’eau d’Hubert Robert // Cahiers de l’Association internationale des е?tudes francaises. 62 (2010). P. 229.)].

В сторонке, на поляне, обрамленной прекрасными деревьями, подчас такими же древними, как сам фонтан, его было видно издали – стройный, неподвижный, застывший, под ветерком колыхалась только легчайшая ниспадающая часть его бледного трепещущего плюмажа. Восемнадцатый век облагородил изящество его линий, уточнил стиль, но вместе с тем словно вытянул из него жизнь; издали казалось, что перед вами не вода, а произведение искусства. Навечно привалившееся к его верхушке облако, тоже сотканное из влаги, хранило черты эпохи точно так же, как те облака, что выстраиваются вокруг версальских дворцов. Однако вблизи вы понимали, что, хотя эти вечно обновляющиеся воды, подобно камням древнего дворца, следуют предначертанному плану, но, устремляясь ввысь во исполнение стародавних распоряжений архитектора, в то же время постоянно их нарушают – и в этом-то и состоит точное исполнение его воли: только множество несогласованных между собой рывков могут издали создать впечатление единого порыва. На самом деле столб бьющей ввысь воды так же часто дробился, как ниспадающие рассеянные струйки, но на расстоянии он казался несгибаемым, плотным, непрерывным без малейшего просвета. Если подойти ближе, видно было, что в каждой точке, всюду, где возносящийся водяной столб должен был бы наконец надломиться, его, казалось бы, вполне прямолинейная непрерывность находит опору благодаря вмешательству параллельной ему струи, ожившей и поднимающейся выше, чем первая; потом ему на помощь сразу вздымается третья, а вторая превращается в докучную помеху. Вблизи было видно, как с водяного столба срываются усталые капли, разминувшись со своими сестрами, летящими вверх; иногда они обращались в пыль, которую подхватывали воздушные вихри, возмущенные непрерывно бьющей ввысь струей, и в конце концов эта парящая водяная пыль оседала в бассейне. Колебания этих капель, их стремление в обратную сторону, нарушали и заволакивали мягкой дымкой прямизну и напряжение водяного стебля, на котором лежало продолговатое облако, состоящее из множества брызг, но незыблемое и словно нарисованное золотисто-коричневой краской; небьющееся, неподвижное, быстрое, оно взмывало к небу и сливалось с облаками. К сожалению, любой порыв ветерка сдувал его наискось обратно на землю, а иногда какая-нибудь непослушная струйка отклонялась от своего пути и, не удержавшись на почтительном расстоянии, обдавала с ног до головы толпу неосторожных зрителей.

Одна из этих маленьких неприятностей, случавшихся, только если поднимался ветерок, оказалась весьма огорчительной. Г-жу д’Арпажон кто-то убедил, что герцог Германтский, который на самом деле еще не приехал, удалился вместе с г-жой де Сюржи в галерею розового мрамора, куда можно было попасть через одну из двух колоннад, огибавших бассейн. Но в тот самый момент, когда г-жа д’Арпажон вступила под колоннаду, сильный порыв теплого ветра смял фонтанную струю и окатил бедную даму с ног до головы, так что вода хлынула в декольте, протекла под платье и вымочила ее так, будто она побывала в ванне. И тут неподалеку от нее раздалось ритмичное хрюканье, да такое громкое, что его бы могла услышать целая армия, и при этом такое затяжное, как будто обращалось не ко всем сразу, а попеременно к каждой войсковой части; это хохотал от всего сердца великий князь Владимир[54 - …великий князь Владимир… – Великий князь Владимир (1847–1909) – реальное лицо, третий сын Александра II и дядя Николая II, долгое время жил в Париже с женой Марией Павловной дю Пен-Гуверне.], наблюдавший злоключение г-жи д’Арпажон, о котором впоследствии любил повторять, что ничего смешнее в жизни не видывал. Несколько сострадательных гостей заметили москвичу, что слова сочувствия из его уст пришлись бы кстати и утешили бы даму, которая, несмотря на то что давно уже разменяла четвертый десяток, справлялась с неприятностью, как могла, вытиралась своей шалью и ни у кого не просила помощи, стоя в воде, коварно заливавшей край водоема; у великого князя было доброе сердце; он понял, что надлежит последовать совету, подавил последние артиллерийские раскаты хохота и хрюкнул еще оглушительнее. «Браво, старушенция!» – взревел он, хлопая в ладоши, как в театре. Г-жу д’Арпажон не порадовало, что хвалят ее ловкость в ущерб ее молодости. Кто-то, оглушенный шумом воды, который перекрывало, однако, громыхание его высочества, сказал ей: «По-моему, его императорское высочество что-то вам сказал». – «Это он не мне, – возразила она, – а г-же де Сувре».

Я пересек сады и поднялся по лестнице, где в отсутствие принца, исчезнувшего вместе со Сванном, вокруг г-на де Шарлюса нарастала толпа гостей; так в Версале, когда отлучался Людовик XIV, в апартаментах у Месье, его брата, бывало полно придворных[55 - …так в Версале… полно придворных. – Это еще одно заимствование из Сен-Симона.]. Барон задержал меня, когда я проходил мимо; следом за мной шли две дамы и молодой человек, желавшие с ним поздороваться.

«Как мило, что вы здесь, – сказал он, протягивая мне руку. – Добрый вечер, госпожа де Тремуйль, добрый вечер, моя милая Эрмини». Но он, конечно, помнил, как расписывал мне свою важную роль в особняке Германтов, и теперь ему хотелось показать, как он доволен тем, чему не в силах был помешать; при этом аристократическая заносчивость и истерическая насмешливость придали его одобрению крайне ироническую форму: «Мило, – добавил он, – а главное, очень занятно». И разразился хохотом, который, казалось бы, свидетельствовал, до чего он рад и как невозможно ему выразить эту радость простыми человеческими словами. Некоторые, зная, как он недоступен и как вместе с тем готов на дерзкие выходки, приближались к нему из любопытства, а потом с неуместной поспешностью бросались наутек. «Полно, не сердитесь, – сказал он мне, легко коснувшись моего плеча, – вы же знаете, что я вас люблю. Добрый вечер, Антиош, добрый вечер, Луи-Рене. Видели фонтан? – обратился он ко мне скорее утвердительным, чем вопросительным тоном. – Очень мило, правда? Прелесть. А могло бы быть еще лучше, если бы кое-что убрать, тогда бы ему не было равных во Франции. Но и таков, как есть, он один из лучших. Бреоте сказал бы, что напрасно развесили китайские фонарики, но это он просто не хочет, чтобы мы вспоминали, что эта нелепая затея принадлежит ему. Хотя, в сущности, ему почти не удалось ничего изуродовать. Шедевр гораздо труднее обезобразить, чем создать. Впрочем, мы и так уже догадывались, что Бреоте далеко до Юбера Робера».

Я вернулся в процессию гостей, входивших в особняк. «Давно ли вы виделись с моей прелестной кузиной Орианой? – спросила меня принцесса; она как раз покинула свое кресло у входа и вместе со мной вернулась в гостиные. – Я жду ее нынче вечером, днем мы виделись, – добавила хозяйка дома. – Она мне обещала. Кстати, надеюсь, в четверг вы обедаете с нами обеими в посольстве у королевы Италии. Там будут всевозможные высочества, такое общество смутит кого угодно». Принцессу Германтскую высочества смутить никак не могли, гостиные изобиловали ими, и она говорила: «милые мои Кобурги», как «милые мои собачки». Так что принцесса сказала: «Такое общество смутит кого угодно» чисто по глупости, которая у светских людей пересиливает даже тщеславие. В своей генеалогии она разбиралась хуже человека, сдавшего экзамен на право преподавать историю в лицее. Ей важнее всего было показать, что она знает прозвища, которые давали ее знакомым. Она спросила меня, буду ли я на будущей неделе на обеде у маркизы де Виши-Дюдефан, которую часто называли «Вишенка», и, получив отрицательный ответ, несколько секунд помолчала. А потом, просто желая блеснуть необходимой в этом кругу осведомленностью, умением говорить то же, что все, и верностью господствующему мнению, добавила: «Какая приятная женщина наша Вишенка!»

И в то самое время, когда принцесса со мной беседовала, в гостиной явились герцог и герцогиня Германтские! Но я не мог сразу к ним подойти, потому что по дороге меня поймала турецкая посольша; ухватив меня под руку, она кивнула мне на хозяйку дома, с которой я только что расстался, и воскликнула: «Какая принцесса восхитительная! Высшее существо! Кажется, будь я мужчиной, – добавила она с оттенком восточной угодливости и восточной же чувственности в голосе, – я посвятила бы жизнь этому небесному созданию». Я отвечал, что принцесса в самом деле очаровательна, но я лучше знаком с ее кузиной герцогиней. «Ну какое может быть сравнение, – возразила посольша. – Ориана – прелестная светская дама, обязанная своим остроумием Меме и Бабалю[56 - …Меме и Бабалю… – В первом томе («В сторону Сванна») уже говорилось о том, что Меме – уменьшительное имя, которым близкие называют Паламеда Шарлюса, а в третьем («Сторона Германтов», часть первая) – что уменьшительным Бабаль они называют Аннибаля де Бреоте-Консальви.], а Мари-Жильбер – личность».

Я не очень-то люблю, чтобы мне вот так безапелляционно сообщали, что? я должен думать о своих знакомых. И мнение посольши Турции о герцогине Германтской ни с какой точки зрения не могло быть вернее моего. Кроме того, мое раздражение на посольшу объяснялось тем, что недостатки какого-нибудь друга, да хоть бы и просто знакомого – для нас чистый яд, против которого у нас, к счастью, выработан иммунитет. Не станем прибегать к каким бы то ни было научным сопоставлениям и рассуждать об анафилаксии[57 - Анафилаксия – острая аллергическая реакция при повторной встрече с уже знакомым возбудителем.], заметим только, что внутри любой нашей дружбы или чисто светского знакомства притаилась враждебность, которая на какое-то время излечивается, но исцеление длится лишь до нового рецидива. Если люди ведут себя «естественно», такие отравления переносятся довольно легко. Но посольша Турции, называя незнакомых ей людей «Бабаль» и «Меме», нарушила действие иммунитета, в силу которого я с ней мирился. Она меня бесила, и это было несправедливо, тем более что она вовсе не пыталась меня уверить, будто они с «Меме» близкие друзья; просто она слишком поспешно училась, а потому называла этих высокородных особ так, как по ее представлениям было принято в этой стране. Свое образование она приобрела в несколько месяцев и не проходила по всем ступеням служебной лестницы. Но, поразмыслив, я понял, что общество посольши мне неприятно и по другой причине. Совсем недавно «у Орианы» эта же дипломатическая особа говорила мне многозначительным и важным видом, что принцесса Германтская ей решительно несимпатична. Я счел за благо не заметить этого крутого виража, объяснявшегося приглашением на нынешний прием. Посольша ничуть не кривила душой, когда объясняла мне, что принцесса Германтская – высшее существо. Она всегда так думала. Но раньше ее никогда не приглашали к принцессе, поэтому она считала себя обязанной делать вид, что она сама, по собственной воле, принципиально уклоняется от общения. Теперь, когда ее пригласили и, по-видимому, будут приглашать и впредь, она могла свободно выражать свою симпатию. Чтобы объяснить три четверти суждений одних людей о других, нет нужды ссылаться на отвергнутую любовь и отрешение от государственной власти. Суждения переменчивы, их определяет присланное приглашение или его отсутствие. Впрочем, турецкая посольша «все делала правильно», как сказала принцесса Германтская, обходя вместе со мной гостиные. Главное, она была весьма полезна. Истинные звезды высшего света устают блистать в свете. Тем, кто хочет на них поглядеть, часто приходится эмигрировать в другое полушарие, где эти звезды не окружены толпой. Но женщины, подобные оттоманской посольше, недавно появившиеся в обществе, беспрерывно блистают, так сказать, всюду одновременно. Они бывают полезны на представлениях, именуемых вечерами и раутами: они ни за что их не пропустят и приползут даже из последних сил. Это статистки, на которых всегда можно рассчитывать, страстные участницы всевозможных праздников. Кроме того, глупые молодые люди, не зная, что эти звезды ненастоящие, считают их королевами элегантности, и надо было бы долго им объяснять, почему неведомая им г-жа Стандиш[58 - Г-жа Стандиш, урожденная Элен де Перюсс де Кар (1847–1933) – знаменитая красавица эпохи; в мае 1912 г. их с Прустом познакомила в театре графиня Греффюль, добрая знакомая писателя.], которая вдали от света расписывает подушки, считается по меньшей мере такой же гранд-дамой, как герцогиня де Дудовиль[59 - …герцогиня де Дудовиль. – Имеется в виду жена политического деятеля герцога Состена де Дудовиля Мари, урожденная принцесса де Линь.].

В обычной жизни в глазах у герцогини Германтской мерцала рассеянность и легкая меланхолия; герцогиня лишь озаряла их взгляд огоньком остроумия всякий раз, когда здоровалась с каким-нибудь другом – как будто этот друг был забавным словцом, милой остротой, радостью для утонченных душ, вкусив от которой каждый знаток все поймет и просияет от радости. Но на больших приемах ей приходилось здороваться слишком часто, и она чувствовала, что гасить огонек после каждого приветствия утомительно. Так литературный гурман идет в театр посмотреть новинку одного из мэтров драматургии и уже в гардеробе всем своим видом выражает уверенность, что его ждет недурное представление: губа изгибается в понимающей улыбке, а во взоре сияет лукавое одобрение; вот и герцогиня озарялась сразу по прибытии на весь вечер. И, сдав капельдинерше вечернее манто великолепного алого цвета, как на картинах Тьеполо, под которым виднелся целый ошейник из рубинов, Ориана окинула свое платье последним беглым взглядом портнихи, взыскательным и острым взглядом светской дамы, и убедилась, что глаза сияют не хуже остальных драгоценностей. Напрасно благожелательные болтуны вроде г-на де Жанвиля бросились к герцогу, пытаясь преградить ему вход: «Как, вы не знаете, что бедный Мама? при смерти? Его только что соборовали». – «Знаю, знаю, – отвечал герцог, оттесняя надоедалу от дверей. – После причастия ему стало лучше», – добавил он, улыбаясь от удовольствия при мысли о предстоявшем ему после приема у принца бале, который не намерен был упустить[60 - …при мысли о… бале, который не намерен был упустить. – Этот эпизод восходит к случаю, рассказанному Робером де Монтескью: в его рассказе Эмри де Ларошфуко не желает отступиться от вечерних планов во время агонии его кузена Гонтрана де Монтескью.]. «Мы не хотели, чтобы все узнали, что мы вернулись», – сказала мне герцогиня. Она не подозревала, что принцесса заранее опровергла эти ее слова, рассказав мне, что мельком виделась с кузиной и что та обещала приехать. Герцог долгих пять минут смотрел на жену тяжелым взглядом, а потом сказал: «Я рассказал Ориане о ваших сомнениях». Теперь, когда она видела, что они ни на чем не основаны и ей не надо ничего предпринимать, чтобы их развеять, она объявила, что они нелепы, и долго надо мной подшучивала. «И с чего вы вздумали, что вас не пригласили! И у вас ведь есть я. Неужели я бы не помогла вам получить приглашение к собственной кузине?» Должен сказать, что в дальнейшем она оказывала мне и более существенные услуги, но я все же остерегался делать из ее слов вывод, что я слишком скромен. Я уже начинал постигать истинную цену произнесенных и непроизнесенных слов, в которых выражается аристократическая любезность, то есть отрадная готовность пролить бальзам на чувство приниженности у тех, на кого эта любезность простирается, хотя, впрочем, не до такой степени, чтобы избавить их от этого чувства, ведь тогда бы отпала и надобность в бальзаме. Всеми поступками Германты словно говорили: «Вы такой же, как мы, а то и получше», причем говорили так душевно, что дальше некуда, – и все это ради того, чтобы их любили, чтобы ими восхищались, но вовсе не для того, чтобы им верили; распознавать условный характер этой любезности называлось у них быть хорошо воспитанным; воображать, что любезность идет от сердца, считалось дурным воспитанием. Впрочем, вскоре после этого я получил урок, который окончательно и уже совершенно точно показал мне размеры и границы некоторых форм аристократической любезности. Было это на дневном приеме, который герцогиня де Монморанси давала в честь английской королевы; перед входом в буфет выстроилась небольшая процессия во главе с царствующей особой под руку с герцогом Германтским. Я подоспел как раз в этот момент. Герцог с расстояния метров сорока, если не больше, стал приветственно махать мне свободной рукой, как будто призывал меня не стесняться и присоединиться к ним, никто меня не съест вместо сэндвича. Но я уже начинал совершенствоваться в дворцовом языке: не сделав ни шагу в его сторону, с расстояния в сорок метров я отдал ему глубокий поклон, без тени улыбки, как человеку, которого едва знаю, и пошел в другую сторону. Напиши я гениальную книгу, Германты не чествовали бы меня за нее больше, чем за этот поклон. Мало того что герцог обратил на него внимание, хотя в тот вечер ему пришлось отвечать полусотне знакомых, если не больше; но и герцогиня, повстречав мою маму, рассказала ей об этом случае и отнюдь не дала понять, что я был неправ и должен был подойти. Она сказала, что ее супруг был в восхищении от моего поклона, от того, какой огромный смысл мне удалось в него вложить. В этом поклоне находили все новые и новые достоинства, не упоминая, впрочем, о том, которое всем представлялось самым ценным, а именно о его скромности, и меня осыпали бесконечными комплиментами, из которых я понял, что это не столько награда за то, что я совершил, сколько наставление на будущее; так директор учебного заведения деликатно подсказывает ученикам: «Не забывайте, милые дети, что эти награды предназначены не столько для вас, сколько для ваших родителей, чтобы в будущем году они опять вас прислали». Так г-жа де Марсант, когда в ее круг попадал кто-нибудь посторонний, хвалила при нем скромных людей, которые «появляются, когда их зовут, а в остальное время не напоминают о себе»; точно так же в косвенной форме предупреждают слугу, от которого плохо пахнет, что мытье полезно для здоровья.

Беседуя с герцогиней Германтской, еще не покинувшей вестибюль, я услыхал голос, принадлежавший к той категории, которую впоследствии я научился безошибочно распознавать. В данном случае голос принадлежал г-ну де Вогуберу, беседовавшему с г-ном де Шарлюсом. Клиницисту не нужно, чтобы больной, которого он осматривает, задирал рубашку, не нужно его выслушивать – ему достаточно голоса. Сколько раз впоследствии в каком-нибудь салоне меня поражали чьи-то интонация или смех, между тем этот человек в точности копировал язык своих собратьев по профессии или манеры своего окружения, подчеркивая строгую изысканность или фамильярную грубость, но их фальшивые голоса не могли обмануть мое ухо, опытное, как камертон настройщика, они твердили мне: «Это еще один Шарлюс». В этот момент мимо меня, раскланиваясь с г-ном де Шарлюсом, прошествовал полный состав посольства. Хотя я лишь за несколько часов до того, наблюдая за г-ном де Шарлюсом и Жюпьеном, открыл для себя род болезни, о которой идет речь, мне не нужно было ни задавать вопросов, ни аускультировать, чтобы поставить диагноз. Но г-н де Вогубер, разговаривавший с г-ном де Шарлюсом, судя по всему, почувствовал себя неуютно. А ведь он-то после своих отроческих метаний должен был бы знать, как к этому относиться. Тот, кто имеет необычную склонность к людям своего пола, чувствует себя так, будто он один такой в целом мире, и лишь позже впадает в другое преувеличение: теперь он воображает, что единственное исключение – это нормальный человек. Но честолюбивый и робкий г-н де Вогубер уже очень давно не вкушал от того, что было для него удовольствием. Дипломатическая карьера повлияла на его жизнь так, будто он принял сан священника. Считая Школу политических наук, где он прилежно учился, эта карьера обрекла его с двадцати лет на христианское целомудрие. А так как всякое чувство, пребывая в бездействии, слабеет, притупляется и атрофируется (к примеру, цивилизованный человек не обладает мощью и изощренностью слуха, свойственными человеку пещерному), г-н де Вогубер утратил ту особую проницательность, которая редко покидала г-на де Шарлюса; на официальных обедах в Париже и за границей полномочному послу теперь даже не удавалось распознать тех, кто под защитой мундира оставался в глубине души таким же, как он. Г-н де Шарлюс, который возмущался, если упоминали о его склонностях, но с неизменным удовольствием рассказывал то же самое о других, называл г-ну де Вогуберу имена, приводившие того в блаженное изумление. Не то чтобы после стольких лет дипломат возмечтал о счастливом случае. Но эти беглые разоблачения вроде тех, из которых в трагедиях Расина Гофолия и Авенир узнают, что Иоас из рода Давидова, а у Есфири, восседающей в багрянице[61 - …Иоас… в багрянице… – Гофолия, Авенир, Иоас – персонажи трагедии Расина «Гофолия». Далее, по наблюдению французского комментатора, следует скрытая цитата из трагедии Расина «Есфирь»:«Есфирь, – твердила я, – Есфирь, ты в багрянице,Над полумиром ты возвысилась царицей…»(Есфирь, действие 1, сцена 1, пер. Бенедикта Лившица.)], родители евреи, меняли представление о такой-то дипломатической миссии и такой-то службе Министерства иностранных дел и задним числом сообщали этим дворцам таинственность, присущую иерусалимскому храму или тронному залу в Сузах[62 - Сузы – город где жил еврей Мордехай, однажды спасший жизнь царю Артаксерксу. Есфирь – его родственница и воспитанница.]. Видя, как молодые сотрудники посольства в полном составе подходят пожать руку г-ну де Шарлюсу, г-н де Вогубер восхитился, как Елисавета, восклицающая в «Есфири»:

О боже праведный, откуда в сей же миг
Невиннейших существ прелестный рой возник?
Как целомудренны и как милы их лица![63 - Как целомудренны и как милы их лица! – Еще одна цитата из трагедии «Есфирь», действие 1, сцена 2, пер. Бенедикта Лившица (нам пришлось несколько изменить эти строки ради соответствия контексту романа).]

Ему захотелось получить побольше «сведений», и, улыбаясь, он устремил на г-на де Шарлюса глуповато-вопросительный и похотливый взгляд. «Ну разумеется, как же иначе», – отвечал г-н де Шарлюс с ученым видом эрудита, просвещающего невежду. И тут же г-н де Вогубер, к величайшему негодованию г-на де Шарлюса, впился взглядом в молодых секретарей, которых посланник Х. во Франции, старый прожженный дипломат, выбирал отнюдь не случайно. Г-н де Вогубер молчал, я видел только его взгляды. Но по усвоенной с детства привычке перелагать даже немые сцены на язык классической литературы я представлял, что глаза г-на де Вогубера говорят стихами, в которых Есфирь объясняет Елисавете, что Мардохей, усердствуя в вере, поселил у царицы лишь девушек, воспитанных иудейками:

Но, пламенно любя гонимый свой народ,
Сионских дев в чертог привел он хоровод.
Ведь каждая из них – цветок младой и нежный,
Как я, заброшенный сюда судьбой мятежной.
И в благочестии, вдали от глаз чужих,
С великим тщаньем он (наш превосходный посланник) воспитывает их[64 - Но, пламенно любя… воспитывает их. – Еще один фрагмент трагедии «Есфирь», действие 1, сцена 2, пер. Бенедикта Лившица (также несколько измененный ради контекста; впрочем, Пруст в этих цитатах обошелся со стихами Расина точно так же).].

Наконец г-н де Вогубер заговорил не только глазами. «Кто знает, – меланхолично произнес он, – есть ли что-нибудь подобное в стране, где я служу». – «Очень может быть, – отозвался г-н де Шарлюс, – начиная с царя Теодоза, хотя в точности мне о нем не известно». – «О нет, ничуть!» – «Тогда с какой стати выглядеть точь-в-точь как будто так оно и есть! И эти его ужимки… У него вид настоящей „лапочки“, это то, что мне больше всего ненавистно. Я бы постеснялся показаться с ним на улице. Хотя вы, вероятно, все о нем знаете, он же всегда на виду». – «Вы совершенно заблуждаетесь на его счет. Впрочем, он очарователен. В тот день, когда было подписано соглашение с Францией, он меня поцеловал. Я был взволнован как никогда». – «Тут-то и надо было сказать ему, чего вы хотите». – «Не приведи господь! Если бы ему такое в голову пришло… Но этого я не опасаюсь». Вот то, что я услышал, стоя неподалеку, и тут же мысленно продекламировал:

Не знает царь досель, какого рода я,
И тайну я свою открыть ему не смею[65 - Не знает царь… не смею. – «Есфирь», действие 1, сцена 1, пер. Бенедикта Лившица (опять с некоторыми необходимыми изменениями).].

Их диалог, отчасти немой, отчасти звучащий, длился лишь несколько мгновений, и я успел совсем немного пройтись по гостиным вместе с герцогиней Германтской, как вдруг ее остановила миниатюрная черноволосая дама, необыкновенно хорошенькая:

– Я очень хотела с вами увидеться. Д’Аннунцио[66 - Габриэле д’Аннунцио (1863–1938) – один из самых знаменитых итальянских писателей эпохи, оказавший влияние на европейский модернизм. Пруст чрезвычайно ценил его творчество и выразил свое восхищение в нескольких письмах к разным адресатам.] заметил вас из своей ложи и написал принцессе де Т… в письме, что в жизни не видал подобной красоты. Он готов жизнь отдать за десять минут беседы с вами. В любом случае, даже если вы не хотите или не можете, письмо у меня. Надо бы вам условиться со мной о свидании. Хочу вам кое-что сказать по секрету, здесь нельзя. Вижу, вы меня не узнаете, – добавила она, обращаясь ко мне, – мы с вами познакомились у принцессы Пармской (у которой я никогда не был). Российский император хочет, чтобы вашего отца послали в Петербург. Если бы вы могли прийти во вторник, как раз будет Извольский[67 - Александр Павлович Извольский – реальное лицо, российский посол во Франции в 1910–1917 гг.], он бы с вами об этом потолковал. У меня есть для вас подарок, дорогая, – добавила она, повернувшись к герцогине, – никому его не отдам, кроме вас. Рукописи трех пьес Ибсена[68 - Хенрик Ибсен (1828–1906) – норвежский драматург, также ценимый Прустом. Пруст допускает небрежность, совмещая в одном разговоре Извольского и Ибсена, явно не совпадающих по времени.], он прислал их мне со своим стареньким братом милосердия. Одну оставлю себе, а две других подарю вам».

Герцог Германтский был не в восторге от этих предложений. Он не знал точно, живы Ибсен и д’Аннунцио или нет, и сразу вообразил, как романисты и драматурги ходят к его жене в гости и вставляют ее в свои книги. Светские завсегдатаи охотно представляют себе книги как своеобразные кубики, в которых одна грань отсутствует и автор поспешно «вводит» внутрь встреченных им людей. Это, конечно, нечестно, и люди эти никудышные. Правда, занятно бывает с ними повидаться между делом, потому что, читая книгу или статью, благодаря им узнаешь подоплеку и можешь догадаться, в кого метит автор. И все же разумнее всего держаться мертвых писателей. Герцог Германтский считал «совершенно приемлемым» только господина, писавшего некрологи для «Голуа». Этот господин по крайней мере ограничивался тем, что упоминал имя герцога в начале списка тех, кто был «особо» отмечен на похоронах, где он присутствовал. Когда герцог предпочитал, чтобы его имя не появлялось в списке, он просто посылал родным покойного письмо с соболезнованиями, заверяя, что скорбит об их утрате. А если родные публиковали в газете: «Среди полученной корреспонденции упомянем письмо от герцога Германтского и т. д.», вины хроникера в том не было, виноваты были сын, брат, отец покойницы, и герцог решал, что они выскочки и лучше с ними не знаться (не понимая толком смысла устойчивых словосочетаний, он называл это «быть не в ладах»). Так или иначе, слыша имена Ибсена и д’Аннунцио и не зная, живы они или умерли, герцог нахмурился: он еще не успел отойти далеко и услышал разнообразные любезности г-жи Тимолеон д’Амонкур. Эта прелестная дама была наделена остроумием не менее чарующим, чем ее красота; каждого из этих двух достоинств по отдельности хватило бы, чтобы всем нравиться. Но родилась она вне того круга, в котором жила теперь, и сперва мечтала лишь о литературном салоне; не отвлекаясь на прочих, она по очереди завязывала дружбу – именно дружбу, нравственность ее была безукоризненна – с каждым большим писателем, и они дарили ей свои рукописи, писали для нее книги, а когда случай привел ее в Сен-Жерменское предместье, эти литературные привилегии сослужили ей службу. Теперь она достигла положения, при котором окружающих радовало само ее присутствие, и никаких услуг от нее больше не требовалось. Но она уже привыкла быть обходительной, хлопотать, оказывать услуги, и не бросала старых привычек, хотя надобность в них отпала. Она всегда готова была поделиться с вами государственной тайной, познакомить с великими мира сего, подарить акварель известного художника. Все эти бесполезные чары были немного фальшивы, но ее жизнь они превращали в запутанную блистательную комедию, и что верно, то верно: она добивалась назначений для префектов и генералов.

Герцогиня Германтская шла со мной рядом, а впереди нее скользил лазурный свет ее глаз, устремляясь в никуда, чтобы избегать тех, с кем она не собиралась вступать в общение, и подчас угадывая их вдали и огибая, как опасные рифы. Мы следовали между двумя шпалерами гостей, знавших, что им никогда не познакомиться с «Орианой» и мечтавших хотя бы показать ее женам, как достопримечательность: «Урсула, скорей, скорей, смотрите, вот герцогиня Германтская, она беседует с тем молодым человеком». И чувствовалось, что еще немного – и, чтобы лучше видеть, они взберутся на стулья, как на параде четырнадцатого июля или на скачках Гран-При[69 - …или на скачках Гран-При… – Скачки на Большой Приз (Grand-Prix) Парижа с 1963 г. и до сих пор проводятся на ипподроме Лоншан каждый июль.]. Не то чтобы салон герцогини был более аристократическим, чем у ее кузины. К герцогине ходили те, кого принцессе никогда бы не пришло в голову пригласить, главным образом из-за ее мужа. Она бы ни за что не приняла у себя супругу г-на Альфонса Ротшильда, близкую подругу г-жи де ла Тремуйль[70 - Герцогиня де ла Тремуйль – реальное лицо, была замужем за Шарлем, герцогом де Тремуйлем, ученым, эрудитом; он, между прочим, дружил с Шарлем Хаасом (прототипом Шарля Сванна).] и г-жи де Саган[71 - Жанна-Маргарита, принцесса де Саган, урожденная Сейер, – реальное лицо, в 1858 г. вышла замуж за принца де Саган. Именно в ее честь взяла себе псевдоним писательница Франсуаза Саган, когда родители запретили ей публиковаться под своей настоящей фамилией.], бывавшую у этой последней так же часто, как сама Ориана. То же самое барон Гирш[72 - Барон Морис фон Гирш (1831–1896) – австрийский дворянин еврейского происхождения, финансист и промышленник, основатель благотворительных фондов, посвященных развитию образования среди евреев.], которого принц Уэльский ввел к ней, но не к принцессе – той бы этот гость не понравился, – и кое-какие знаменитые бонапартисты, и даже республиканцы: герцогиню они интересовали, но принц, убежденный роялист, ни за что бы их не принял. Его антисемитизм также был основан на принципах и не поддавался никаким модным веяниям, даже самым общепринятым; даром что принц единственный из всех Германтов называл Сванна Сванном, а не Шарлем, он принимал его и издавна с ним дружил, но это лишь потому, что, как он знал, бабка Сванна, протестантка, вышедшая замуж за еврея, была любовницей герцога Беррийского, и время от времени он пытался уверовать в легенду, по которой отец Сванна был незаконнорожденным сыном герцога. По этой гипотезе Сванн, сын католика, который сам был сыном католика, да еще и Бурбона, оказывался католиком чистой воды.

«Как, вы не видели этого великолепия», – сказала мне герцогиня, имея в виду особняк, в котором мы находились. Но, воздав хвалу «дворцу» своей кузины, она поспешила добавить, что самой ей в тысячу раз милее ее «скромная норка». «Сюда изумительно приезжать в гости. Но я бы умерла с горя, если бы пришлось спать в этих комнатах, где произошло столько исторических событий. Мне бы казалось, что я, всеми забытая, осталась после закрытия в замке Блуа, Фонтенбло или даже в Лувре, и утешалась бы я только сознанием, что ночую в той самой спальне, где убили Мональдески[73 - Джованни Ринальдо Мональдески – итальянский маркиз, обер-шталмейстер (и фаворит) шведской королевы Кристины, был убит в 1657 г. в Оленьей галерее дворца Фонтенбло.]. Настоя из ромашки это не заменит. А вот и госпожа де Сент-Эверт. Мы сейчас у нее обедали. Завтра она устраивает свое грандиозное ежегодное действо, и я думала, что она поедет спать. Но ей не хочется пропускать праздник. Если бы его устроили в деревне, она бы туда потащилась хоть в мебельном фургоне, лишь бы не остаться дома».

На самом деле г-жа де Сент-Эверт приехала не столько ради удовольствия побывать на чужом приеме, сколько для того, чтобы обеспечить успех собственного, завербовать последних сторонников и в каком-то смысле произвести в последний момент смотр войскам, которым на другой день надлежало с блеском выступать на ее празднике в саду. Дело в том, что уже немало лет гости на праздниках у Сент-Эверт были совсем не те, что когда-то. Влиятельные дамы из круга Германтов, некогда столь редкие, мало-помалу под впечатлением от бесчисленных любезностей хозяйки дома привели к ней своих подруг. В то же время г-жа де Сент-Эверт неуклонно вела параллельную работу в обратном направлении и с каждым годом сокращала число гостей, неизвестных в большом свете. Переставала встречаться с одним, потом с другим. Какое-то время продержалась система «разделяй и властвуй», согласно которой, наряду с праздниками, о которых посторонним не сообщали, отщепенцев приглашали повеселиться в своей компании, и это позволяло не приглашать их вместе с порядочными людьми. На что им было жаловаться? Им предлагали хлеб и зрелища, птифуры и превосходную музыкальную программу. И если давным-давно, когда салон Сент-Эверт только начинался, его шаткий портик, подобно двум кариатидам, поддерживали две изгнанные позже герцогини, то в последние годы, повинуясь закону симметрии, среди бомонда тоже затесались две чужеродные особы, – старая г-жа де Камбремер и обладавшая прекрасным голосом жена одного архитектора, которую часто приходилось просить, чтобы она спела. Но они были уже не знакомы ни с кем из гостей г-жи де Сент-Эверт и, оплакивая утраченных подруг, чувствуя свою неуместность, казалось, умирали от холода, как две ласточки, не улетевшие вовремя. А на другой год их уже больше не приглашали; г-жа де Франкто попробовала было похлопотать за кузину, которая так любила музыку. Но в ответ на ее просьбу было сказано нечто неопределенное: «Но к нам всегда можно заглянуть и послушать музыку, что за беда!» Г-жа де Камбремер сочла такое приглашение недостаточно настоятельным и от посещений отказалась.

Казалось бы, г-же де Сент-Эверт удалось преобразовать салон прокаженных в необыкновенно изысканный салон великосветских дам: он теперь выглядел сверхшикарным, так что непонятно было, с какой стати особе, которая дает самый блестящий вечер в этом сезоне, накануне обращаться к войскам с последним призывом. Но превосходство салона Сент-Эверт было ясно только для тех, чья светская жизнь сводится исключительно к чтению отчетов о приемах и вечерах в «Голуа» или «Фигаро», а сами они никогда там не бывают. Этим светским людям, которые видят свет только в газете, перечисления английской, австрийской и прочих посланниц, герцогинь д’Юзес, де ла Тремуйль и так далее было довольно, чтобы с удовольствием представлять себе салон Сент-Эверт первым в Париже, хотя был он одним из последних. И не то чтобы отчеты были лживыми. Бо?льшая часть названных в них гостей в самом деле там была. Но каждый пришел после уговоров, знаков внимания, одолжений, чувствуя, что удостоил г-жу де Сент-Эверт огромной чести. Такие салоны, не столько манящие, сколько отталкивающие избранную публику, салоны, куда ходишь, так сказать, из чувства долга, внушают иллюзии только читательницам светской хроники. Они вскользь проглядывают строчки о празднике воистину утонченном, на который хозяйка дома могла бы пригласить сколько угодно герцогинь, благо они так и жаждут оказаться среди «избранных», но пригласила только двух или трех и не стала сообщать в газету имена своих гостей. К тому же эти высокородные дамы не признают могущества, которым нынче располагает реклама, или пренебрегают им, поэтому испанская королева считает их изысканными и утонченными, а толпа их не знает, ведь королева понимает, кто они такие, а толпа понятия об этом не имеет.

Г-жа де Сент-Эверт была не из этих дам и как примерная пчелка явилась собирать на завтра все, что было приглашено. Г-н де Шарлюс к приглашенным не относился, он всегда отказывался к ней ездить. Но он рассорился с таким множеством людей, что она могла отнести его отказы на счет дурного характера.

Конечно, если бы там была только Ориана, г-жа де Сент-Эверт могла бы не беспокоиться, потому что приглашала ее лично, и приглашение было принято с прелестной обманчивой обходительностью, которой с непревзойденным искусством владеют академики: кандидат уходит от них растроганный, не сомневаясь, что может рассчитывать на их голос. Но дело было не только в Ориане. Придет ли принц Агриджентский? А г-жа де Дюфор?[74 - …г-жа де Дюфор? – Семейство Дюфор также представлено в мемуарах Сен-Симона.] Чтобы оставаться начеку, г-жа де Сент-Эверт решила, что полезнее будет переместиться самой; с одними вкрадчивая, с другими властная, она обиняками сулила всем невообразимые увеселения, которые больше не повторятся, а каждому еще и обещала встречу именно с тем человеком, которого ему больше всего хотелось или нужно было повидать. И эта обязанность, исполняемая раз в году, наподобие некоторых государственных должностей в Древнем Мире, облекала ее, особу, которая назавтра дает самый значительный в сезоне праздник в саду, недолгим авторитетом. Списки приглашенных были составлены и закрыты, и теперь она медленно обходила гостиные принцессы, шепча каждому по очереди на ушко «Не забудьте про завтра», и, гордая своей эфемерной славой, отводила глаза, продолжая улыбаться, когда замечала какую-нибудь дурнушку, которую следовало избегать, или даму из захудалого рода, ездившую к «Жильбер» на правах школьной подруги, ведь их присутствие тоже ничего не добавило бы к ее празднику в саду. С такими дамами она предпочитала не заговаривать, чтобы потом смело говорить: «Я приглашала всех лично и, к сожалению, не встретила вас»[75 - …С такими дамами… Я приглашала всех лично и, к сожалению, не встретила вас… – Такой трюк был в арсенале у мемуаристки графини де Буань (1781–1886), послужившей, между прочим, одной из моделей для г-жи де Вильпаризи.]. Так на этом вечере она, простая Сент-Эверт, с помощью блуждающего взгляда производила отбор среди общества на приеме у принцессы. При этом она чувствовала себя настоящей герцогиней Германтской.

Надо сказать, что герцогиня и сама не так уж свободно распоряжалась своими приветствиями и улыбками. Отчасти, конечно, она отказывала в них намеренно: «Она на меня тоску нагоняет, – говорила она, – неужели мне придется час говорить с ней о ее вечере?»

Мимо прошла одна герцогиня, вся в черном; за уродство, глупость и некоторые странности в поведении она была изгнана не из общества, но из некоторых изысканных дружеских кружков. «О! – прошелестела герцогиня Германтская, бросив на нее зоркий и разочарованный взгляд знатока, которому показали фальшивую драгоценность, – здесь принимают эту?» С одного взгляда на эту потасканную даму с лицом, усыпанным бородавками, из которых торчали черные волоски, герцогиня отметила невысокий уровень этого вечера. При всем своем воспитании она не поддерживала никаких отношений с этой дамой и на ее приветствие ответила лишь холодным кивком. «Непостижимо, – сказала она мне, словно извиняясь, – зачем Мари-Жильбер приглашает нас со всем этим отребьем. Кого только не встретишь. У Мелани Пурталес[76 - Графиня Мелани де Пурталес (1832–1914) – одна из фрейлин императрицы Евгении, супруги Наполеона III, славившаяся неувядаемой красотой; в ее замке бывали знатные и знаменитые гости – Людовик II Баварский, император Вильгельм II, король и королева Бельгии, принц Уэльский, Ференц Лист, Альберт Швейцер, Леон Бакст.] все устроено гораздо лучше. С нее бы сталось собрать у себя Святейший Синод и Храм Оратории[77 - Храм Оратории… – Протестантский храм луврской Оратории на улице Риволи, 145, с 1811 г. был отдан Наполеоном парижским протестантам в возмещение церквей, разрушенных французскими королями Людовиком XIII и Людовиком XIV.], если ей было угодно, но по крайней мере нас в эти дни не приглашали».

Но герцогиня Германтская во многом вела себя так из застенчивости, из страха, как бы муж не устроил сцену, потому что не желает, чтобы она принимала у себя всяких там артистов (Мари-Жильбер многим из них покровительствовала, и нужно было быть начеку, чтобы не подвергнуться атаке какой-нибудь знаменитой немецкой певицы), а также из некоторой робости перед национализмом, который она презирала не меньше, чем г-н де Шарлюс, – презирала как хранительница германтского духа и как светская дама (правда, теперь, к вящей славе главного штаба, один генерал-плебей ценился выше нескольких герцогов), хотя, понимая, что ее и так считают неблагонадежной, шла национализму на огромные уступки и даже опасалась в этом антисемитском окружении протянуть руку Сванну. Но, узнав, что принц не впустил Сванна в дом и что у них вышло «что-то вроде размолвки», она быстро успокоилась. Она не решалась вступать с «бедным Шарлем» в разговор прилюдно и предпочитала нежно любить его, когда никто не видит.

– А это еще кто такая? – воскликнула герцогиня Германтская, видя, как чудаковатая на вид дамочка в очень уж простеньком жалком черном платье и ее муж отвешивают ей глубокий поклон. Герцогиня ее не узнала; в ответ на такую дерзость она надменно выпрямилась и оглядела даму с изумленным видом, не отвечая на приветствие. «Кто эта особа, Базен?» – спросила она удивленно, видя, как герцог Германтский, заглаживая невежливость Орианы, кланяется даме и пожимает руку ее мужу. «Да это же госпожа де Шоспьер, вы обошлись с ней очень невежливо». – «Шоспьер? Первый раз слышу». – «Ее муж – племянник старой мамаши Шанливо». – «Не знаю таких. А кто она сама, почему она со мной здоровается?» – «Уж кого-кого, а их вы знаете, это дочь госпожи де Шарлеваль, Анриетта Монморанси». – «О, я же прекрасно знала ее мать, прелестная, очень остроумная женщина. Почему она вышла замуж за всех этих неведомых мне людей? Вы сказали, ее зовут госпожа де Шоспьер?» – последнее слово она отчеканила по слогам с вопросительной интонацией, точно боясь ошибиться. Герцог сурово посмотрел на жену. «Носить имя Шоспьер вовсе не так забавно, как вам представляется! Старик Шоспьер приходился братом Шарлевалю, о котором я уже упоминал, госпоже де Сенкур и виконтессе дю Мерлеро. Они достойные люди». – «Ах, довольно! – воскликнула герцогиня, подобно укротительнице никогда не подававшая вида, что боится плотоядных взглядов хищника. – Базен, вы моя радость. Не знаю, откуда вы выкопали все эти имена, но я вами восхищаюсь. Я не знала Шоспьеров, но не меньше вас читала Бальзака и даже Лабиша[78 - Эжен Марен Лабиш (1815–1888) – французский романист и драматург, автор множества популярных водевилей.]. Отдаю должное Шанливо, признаю Шарлевалей, но, право же, истинный шедевр – это дю Мерлеро. Хотя Шоспьер тоже звучит недурно. Вы это все коллекционируете, уму непостижимо. А вот вы хотите писать книгу, – обратилась она ко мне, – вот и запоминайте Шарлеваля и дю Мерлеро. Уж чего лучше!» – «Его отдадут под суд и посадят в тюрьму. Ориана, вы даете ему очень дурные советы». – «Если ему захочется выслушивать дурные советы, а главное, им следовать, надеюсь, он найдет себе советчиков помоложе. Но он хочет просто писать книгу, что за беда!» Довольно далеко от нас в толпе виднелась пленительная и гордая молодая дама, нежная, в белом платье, окруженном сиянием бриллиантов и облаком тюля. Герцогиня Германтская оглядела ее, пока та что-то говорила нескольким гостям, очарованным ее шармом. «Ваша сестра всегда прекрасней всех, нынче вечером она обворожительна», – сказала она, беря стул, проходившему мимо принцу де Шиме[79 - Принц де Шиме и де Караман (1836–1892) – бельгийский министр иностранных дел; был женат на Мари Монтескью-Фезансак. Их старшая дочь – знаменитая графиня де Греффюль, кузина поэта Робера де Монтескью, великосветская дама, красавица и меценатка. Пруст был знаком с ней, видимо, с 1894 г., бывал на ее вечерах и приемах. Некоторые ее черты послужили ему для описания герцогини и принцессы Германтских.]. Тут подошел и сел с нами рядом полковник де Фробервиль (племянник генерала, носившего то же имя), за ним г-н де Бреоте, а г-н де Вогубер, кланяясь на все стороны (от избытка учтивости, не изменявшей ему даже во время игры в теннис, когда он, прежде чем отбить мяч, спрашивал разрешения у важных особ, из-за чего его команда неизбежно проигрывала), вернулся к г-ну де Шарлюсу (почти не видному из-за необъятной юбки графини Моле, которую он взял себе за правило обожать больше всех прочих дам), причем случайно оказался рядом с бароном в тот самый миг, когда с ним раскланивались прибывшие в Париж члены новой дипломатической миссии. При виде молодого и особенно разумного на вид секретаря г-н де Вогубер обратил к г-ну де Шарлюсу улыбку, в которой явно читался один-единственный вопрос. Г-н де Шарлюс, возможно, с удовольствием бы кого-нибудь скомпрометировал, но, видя, как эта улыбка, исходящая от другого человека и явно недвусмысленная, компрометирует его самого, пришел в ярость. «Я никакого понятия не имею и прошу вас держать ваше любопытство при себе. Мне оно безразлично и более того. К тому же сейчас вы попали пальцем в небо. Полагаю, этот молодой человек совершенно не тот, за кого вы его приняли». Впрочем, разъярившись, что какой-то глупец вывел его на чистую воду, г-н де Шарлюс говорил неправду. Будь все так, как сказал барон, секретарь оказался бы в составе посольства исключением. Там были самые разные люди, в том числе крайне заурядные, и если задуматься, по каким критериям их отбирали, общими для них оказывались только их не вполне обычные наклонности. Прежде во главе этого маленького дипломатического Содома стоял посланник, который, наоборот, до смешного, со страстью кафешантанного дядюшки, любил женщин; он превосходно управлял батальоном своих травести, и казалось, посольство сформировано по закону контрастов. Несмотря на то, что было у него перед глазами, посланник не верил в не вполне обычные наклонности. Он это блестяще доказал тем, что выдал сестру замуж за одного дипломатического представителя, совершенно ошибочно полагая его записным женским угодником. После этого он стал всех несколько стеснять, и вскоре его заменили новым превосходительством, что обеспечило однородность персонала. С этим посольством пытались соперничать другие, но им не удавалось оспорить у него первое место (как на общем конкурсе, где один лицей всегда оказывается лучшим); понадобилось больше десяти лет, чтобы в эту столь образцовую общность влились несколько чужеродных атташе – и только тогда другому посольству удалось перехватить у этого пагубную пальму первенства и обогнать его.

Герцогиня Германтская перестала бояться, что ей придется вступать в беседу со Сванном, и теперь терзалась только любопытством: о чем он говорил с хозяином дома? «Вы знаете, о чем у них шла речь?» – спросил герцог у г-на де Бреоте. – «Мне кто-то сказал, – отвечал тот, – что обсуждали акт какой-то пьески, который у них исполняли по предложению писателя Берготта. Кажется, было прелестно. Но я слыхал, что актер передразнивал Жильбера, и в самом деле сьер Берготт изобразил его намеренно». – «Да что вы говорите, занятно было бы глянуть, как передразнивают Жильбера», – заметила герцогиня с мечтательной улыбкой. «Вот об этом представленьице, – продолжал г-н де Бреоте, выпятив свою крысиную челюсть, – Жильбер и попросил объяснений у Сванна, а тот взял да и ответил, по общему мнению, очень остроумно: „Да ничего подобного, он нисколько на вас не похож, вы гораздо смешнее!“ Впрочем, говорят, – повторил г-н де Бреоте, – что пьеска прелестная. Там была госпожа Моле, она страшно веселилась». – «Как, госпожа Моле? – удивилась герцогиня. – Надо думать, это устроил Меме. Такое всегда случается в конце концов с подобными местами. В один прекрасный день туда начинают ездить все подряд, а я-то не бываю там из принципа, вот и получается, что я сижу одна в своем углу и скучаю». Как видим, после рассказа г-на де Бреоте герцогиня Германтская переменила точку зрения если не на салон Сваннов, то по крайней мере на вероятность с минуты на минуту повстречать Сванна. «Ваше объяснение, – сказал г-ну де Бреоте полковник де Фробервиль, – совершенно не соответствует истине. У меня есть основания это утверждать. Принц просто-напросто атаковал Сванна и, как выражались наши предки, предуведомил его, что ввиду высказанных им взглядов впредь двери их дома для него закрыты. И по-моему, дядя Жильбер тысячу раз прав, Сванн заслужил такую атаку, и вообще надо было выставить этого отъявленного дрейфусара за дверь полгода назад или еще раньше».

Бедный г-н де Вогубер, на этот раз из чересчур медлительного теннисиста превратившийся в безвольный теннисный мячик, который бесцеремонным ударом ракетки посылают в воздух, оказался отброшен в сторону герцогини Германтской и засвидетельствовал ей свое почтение. Прием он встретил весьма прохладный, поскольку Ориана жила в убеждении, что все дипломаты, а равно и политики из ее окружения – дурачки.

На г-на де Фробервиля, разумеется, распространялась благосклонность, которой с недавних пор пользовались в обществе военные. К сожалению, хотя дама, на которой он женился, была в несомненном родстве с Германтами, она была крайне бедна, а сам он потерял свое состояние, поэтому у них почти не было связей; они принадлежали к тем, о ком вспоминают только в самых исключительных случаях, например, когда им посчастливится женить, выдать замуж или потерять кого-нибудь из родных. Тогда они воистину снова возвращались в лоно высшего света, подобно нерадивым католикам, приближающимся к алтарю всего раз в году. Их материальное положение было бы вовсе прискорбным, если бы не г-жа де Сент-Эверт: она хранила верность дружбе, связывавшей ее с покойным генералом де Фробервилем, и как могла помогала супружеской чете, дарила их дочкам платья и устраивала для них развлечения. Но полковник, считавшийся добрым малым, не умел быть благодарным. Он завидовал роскоши, в которой жила благодетельница, завидовал тому, что она извлекала из этой роскоши большое удовольствие и ничуть ее не приуменьшала. Для него, его жены и детей праздник в саду был волшебным наслаждением, они не хотели бы его пропустить за все золото мира, но это наслаждение было отравлено мыслями о том, как тешит им свою гордыню г-жа де Сент-Эверт. Объявление о празднике в саду в газетах (которые после подробного рассказа коварно добавляли «Мы еще вернемся к этому прекрасному празднику»), дополнительные подробности о туалетах, появлявшиеся несколько дней подряд, – все это причиняло Фробервилям такие мучения, что они, не избалованные удовольствиями, притом зная, что уж на это наверняка могут рассчитывать, каждый год все-таки мечтали, что вмешается непогода, поглядывали на барометр и блаженно воображали, как начинается гроза и праздник оказывается испорчен.

«Я не буду спорить с вами о политике, Фробервиль, – сказал герцог Германтский, – но что касается Сванна, откровенно скажу, что с нами он повел себя возмутительно. Когда-то мы и герцог Шартрский покровительствовали ему в свете, а теперь мне говорят, что он не скрывает своего дрейфусарства. Вот уж от кого не ожидал: великий гурман, рассудительный человек, коллекционер, библиофил, член Жокей-клуба, всеми уважаемый, знаток полезных адресов – какой портвейн он нам присылал! – любитель искусств, отец семейства. Как же я был обманут! О себе не говорю, всем известно, что я старый дурак, простофиля, которого никто не слушает, но хотя бы ради Орианы ему следовало открыто отречься от евреев и сторонников осужденного. Да, после того как моя жена всегда дарила ему свою дружбу, – продолжал герцог (несомненно полагавший, что осуждать Дрейфуса за государственную измену, что бы вы ни думали в глубине души насчет его виновности, – это своего рода проявление благодарности за то, как хорошо к вам относятся в Сен-Жерменском предместье), – он обязан был отмежеваться. Да спросите Ориану, она всегда относилась к нему как к другу». Герцогиня, считая, что наивный и безмятежный тон сообщит ее словам больше драматизма и искренности, произнесла голоском школьницы, из чьих уст исходит чистая правда, и только взгляд ее исполнился легкой печали: «Да, правда, мне скрывать незачем, я всегда от всей души любила Шарля!» – «Вот видите, я же ее не заставлял. И после всего он оказывается настолько неблагодарным, что поддерживает Дрейфуса!»

«Кстати, о дрейфусарах, – сказал я, – говорят, что принц Фон за Дрейфуса». – «О, хорошо что вы о нем заговорили, – воскликнул герцог Германтский, – я совсем забыл, он ведь пригласил меня обедать в понедельник. Но дрейфусар он или не дрейфусар, мне это все равно, ведь он иностранец. Мне на это глубоко наплевать. С французами другое дело. Правда, Сванн еврей. Но до сего дня – простите меня, Фробервиль, – я имел слабость верить, что еврей может быть французом, если это достойный, светский еврей. А Сванн таким и был в полном смысле слова. И что же? Он взял сторону этого Дрейфуса (не важно, виновен он или нет, он ведь совершенно не его круга, Сванн его даже никогда не встречал), пошел против общества, которое его приняло, которое считало его своим. Что там говорить, мы все готовы были поручиться за Сванна, я был уверен в его патриотизме, как в своем собственном. Да, плохо он нас отблагодарил. Признаться, уж от него я этого никак не ожидал. Я был о нем лучшего мнения. Он был, пожалуй, даже не лишен своеобразного остроумия. Знаю, уже его позорная женитьба была страшной глупостью. А кстати, знаете, кому этот брак причинил большое горе? Моей жене. Ориана часто, как я говорю, притворяется бесчувственной. Но в душе она все переживает со страшной силой». Герцогиня, в восторге от такого анализа ее характера, слушала со скромным видом, но не произносила ни слова: ей было неловко поддакивать похвале, а главное, не хотелось ее прерывать. Герцог Германтский мог распространяться на эту тему целый час, и она бы не шелохнулась, словно слушала музыку. «Ну так вот, помню, когда она узнала, на ком Сванн женится, это ее оскорбило, она почувствовала, как это нехорошо со стороны человека, которого мы так обласкали. Она очень любила Сванна, она очень горевала. Не правда ли, Ориана?» Герцогиня Германтская поняла, что на столь прямое обращение следует отвечать, придерживаясь фактов, чтобы это не выглядело так, будто она соглашается с похвалами, которые явно были исчерпаны. Застенчиво и скромно, всем видом своим демонстрируя, что не только отменно воспитана, но еще и растрогана, она кротко и сдержанно произнесла: «Все верно, Базен прав». – «Конечно, все это не совсем так. Что вы хотите, любовь – это любовь, хотя, по моему разумению, должны все-таки быть какие-то границы. Я бы еще простил юному сопляку, увлеченному несбыточными фантазиями. Но Сванн, умница, безусловно порядочный, тонкий ценитель живописи, близкий друг герцога Шартрского и самого Жильбера!» Все это герцог Германтский произнес вполне сочувственно, без тени вульгарности, которую так часто себе позволял. Он говорил печально, с легким негодованием, но все в нем дышало той серьезностью, что придает безбрежное вкрадчивое обаяние некоторым персонажам Рембрандта, например, бургомистру Сиксу[80 - Ян Сикс (1618–1700), нидерландский гражданин, драматург, коллекционер и меценат, с 1691 г. был бургомистром Амстердама; он дружил с Рембрандтом, который в 1654 г. написал его портрет, возможно, лучший из портретов художника.]. Чувствовалось, что герцога вообще нисколько не занимал вопрос о том, насколько безнравственно поведение Сванна в отношении дела Дрейфуса, он нисколько не сомневался, что это так и есть; он печалился, как отец, который видит, как один из детей, ради чьего воспитания он принес величайшие жертвы, по доброй воле разрушает великолепное положение, созданное усилиями отца, и похождениями, несовместимыми с принципами и предрассудками семьи, позорит свое уважаемое имя. Правда, в свое время герцог Германтский не выказал столь глубокого и горестного изумления, когда узнал, что Сен-Лу дрейфусар. Но во-первых, он полагал, что его племянник пошел по дурной дорожке, и ничто в нем герцога уже не могло удивить, даже то, что он встал на путь исправления, – а Сванн был, по выражению герцога, человек «здравомыслящий, занимающий великолепное положение в обществе». А главное, во-вторых, в течение довольно долгого времени, хотя с исторической точки зрения события отчасти, казалось, оправдывали точку зрения дрейфусаров, однако нападки на них со стороны врагов Дрейфуса становились все яростней, и если поначалу оставались в рамках чистой политики, то теперь уже затрагивали всю общественную жизнь. Теперь это был уже вопрос милитаризма, патриотизма, и волны ярости, волновавшие общество, успели за все это время достичь такого размаха, какого никогда не бывает в начале бури. «Видите ли, – продолжал герцог Германтский, – даже с точки зрения его дорогих евреев, за которых он с неслыханным упорством заступается, Сванн совершил неописуемый промах. Он доказывает, что они в каком-то смысле вынуждены поддерживать своего соплеменника, даже если они его не знают. Это опасность для общества. Мы, конечно, были чересчур покладисты, и оплошность Сванна будет иметь ужасные последствия именно потому, что его все уважали, даже принимали у себя, и он был чуть ли не единственным евреем, с которым мы были знакомы. Все подумают: „Ab uno disce omnes“»[81 - Ab uno disce omnes – «По одному суди обо всех» (лат.); это цитата из «Энеиды» Вергилия, книга II, ст. 65–66.]. Тут меланхолия знатного вельможи, ставшего жертвой предательства, слегка озарилась горделивой улыбкой, ведь он так кстати извлек из памяти столь уместную цитату.

Мне очень хотелось знать, что в точности произошло между принцем и Сванном, и увидеться со Сванном, если он еще не ушел с приема. Я поделился этим желанием с герцогиней и она ответила: «А я, признаться, не жажду его видеть; судя по тому, что мне недавно сказали в доме госпожи де Сент-Эверт, он желает, чтобы, пока он еще жив, я познакомилась с его женой и дочерью. Господи, меня бесконечно удручает его болезнь, но, во-первых, я надеюсь, что все не так страшно. А потом, это, в конце концов, не причина, уж слишком все просто получается. Так и бездарный писатель скажет: „Проголосуйте за меня в Академии, потому что жена моя умирает и я хочу доставить ей эту последнюю радость“. И салонов никаких не станет, если нам придется знакомиться со всеми умирающими. Так и наш кучер мог бы воспользоваться моим влиянием: „Моя дочь очень больна, введите меня в дом принцессы Пармской“. Шарля я обожаю, мне было бы очень больно ему отказать, вот поэтому я и хочу избежать его просьбы. Он мне говорил, что умирает, всем сердцем надеюсь, что это не так, но в самом-то деле, если этому суждено случиться, то с какой стати мне именно теперь знакомиться с двумя особами, лишившими меня на пятнадцать лет самого славного из моих друзей, причем знакомиться без малейшей пользы для себя: я даже не смогу благодаря им видеться с самим Шарлем, ведь он уже умрет!»

Между тем у г-на де Бреоте все не шло из ума опровержение, которое ему в столь категорической форме высказал полковник де Фробервиль. «Не сомневаюсь в точности вашего рассказа, дорогой мой, – возразил он, – но мои сведения получены из надежного источника. Мне об этом рассказал принц де Латур д’Овернь». – «Удивляюсь, что такой ученый человек, как вы, до сих пор говорит „принц де Латур д’Овернь“, – перебил герцог Германтский, – вы же знаете, что никакой он не принц де Латур д’Овернь[82 - …никакой он не принц де Латур д’Овернь… – При старом режиме род Латур д’Оверней считался одним из самых знатных баронских родов, но в 1896 г. угас, и с тех пор на этот титул претендует семейство Латур-Сен-Поле, не располагающее достаточными доказательствами, что имеет на это право. Поскольку Германты через герцогов Бульонских были в родстве с древними Латур-д'Овернями, такое посягательство было им неприятно.]. Остался только один отпрыск этого семейства, дядя Орианы герцог Бульонский». – «Брат госпожи де Вильпаризи?» – спросил я, помня, что эта дама звалась в девичестве демуазель Бульонская. «Именно так. Ориана, госпожа де Ламбрезак вас приветствует».

В самом деле, на устах у герцогини де Ламбрезак вспыхивала и гасла, подобно падающей звезде, слабая улыбка, предназначенная для кого-то, кого она узнала. Но вместо того чтобы принять явно утвердительный, пускай безмолвный, но отчетливый вид, эта улыбка тут же утопала в каком-то абстрактном неопределенном восторге, а безмятежный кивок головы словно благословлял всех окружающих – так престарелый прелат, витая в облаках, благословляет толпу причастниц. Г-жа де Ламбрезак, впрочем, и не думала витать в облаках. Но я уже знал этот особый вид старомодной исключительности. В Комбре и в Париже все бабушкины подруги имели обыкновение на людях здороваться с таким ангельским видом, будто заметили знакомого в церкви во время Возношения даров или на похоронах и томно лепечут ему приветствие, перетекающее в молитву. И одна фраза герцога Германтского утвердила меня в этом сравнении еще больше. «Вы же видели герцога Бульонского, – сказал он мне. – Он как раз выходил из моей библиотеки, когда вы туда вошли, господин небольшого роста и весь седой». Это был человек, которого я принял за скромного комбрейского буржуа; теперь, по размышлении, я находил, что он похож на г-жу де Вильпаризи. Сходство между мерцающими приветствиями герцогини де Ламбрезак и бабушкиных подруг начинало меня интересовать: я видел, что старинные манеры сохраняются в тесных, замкнутых кругах, все равно – мелкобуржуазных или великосветских, так что мы, подобно археологу, можем устанавливать, каково было воспитание виконта д’Арленкура или Лоизы Пюже[83 - Эпоха виконта д’Арленкура и Лоизы Пюже – это Июльская монархия. Шарль-Виктор Прево, виконт д’Арленкур (1789–1856) – французский писатель; Лоиза Пюже (1810–1889) – французская поэтесса и музыкантша, исполнявшая свою музыку в салонах.] и какую часть их души оно высвечивает. Теперь полное внешнее подобие между герцогом Бульонским и комбрейским мелким буржуа того же возраста еще разительнее напоминало мне о том, что общественные, да и индивидуальные различия, если смотреть издали, растворяются в единообразии общей эпохи (это уже поразило меня когда-то, когда я, увидев дагеротип герцога де Ларошфуко[84 - …дагеротип герцога де Ларошфуко… – В «Поисках» Германты состоят в родстве с семейством Ларошфуко, что явствует еще из тома «Сторона Германтов».], деда Сен-Лу по материнской линии, заметил, что он и одет так же, и выглядит так же, и держится так же, как мой двоюродный дедушка). На самом-то деле похожий наряд, а также отражение одного и того же духа времени в лицах неизмеримо важнее, чем кастовая принадлежность, которая только льстит самолюбию заинтересованного лица и поражает воображение окружающих, хотя, в сущности, нетрудно заметить, что аристократ эпохи Луи-Филиппа отличается от обывателя эпохи Луи-Филиппа меньше, чем от аристократа эпохи Людовика XV, – чтобы это обнаружить, не нужно обозревать галереи Лувра.

В этот момент Ориане поклонился пышноволосый баварский музыкант, протеже принцессы Германтской. Она кивнула в ответ, и герцог пришел в ярость, видя, как его жена здоровается с человеком, ему незнакомым и на вид экстравагантным, тем более что он вроде бы где-то слышал, будто у человека этого дурная репутация; словом, герцог впился в жену тяжелым инквизиторским взглядом, словно говоря: «Это еще что за остгот?» Положение бедной герцогини Германтской и без того было весьма незавидным, и имей музыкант хоть каплю жалости к этой жене-мученице, он бы поскорей от нее отошел. Однако не то он не желал снести публичное унижение, которому его подвергли в присутствии старинных друзей, принадлежавших к кругу герцога (возможно, именно их присутствие подвигло его на тот безмолвный поклон), и жаждал доказать, что, будучи знаком с герцогиней, вправе ее приветствовать, не то, не желая внять голосу разума, уступил безотчетному и неодолимому порыву и решился, слепо следуя протоколу, позволить себе нечто неуместное, но так или иначе музыкант подошел ближе к герцогине Германтской и произнес: «Осмеливаюсь просить у вашей светлости чести быть представленным его светлости». Герцогиня Германтская была в отчаянии. Но в конце концов, не могла же она показать всем, что не имеет права представлять мужу своих знакомых. «Базен, – сказала она, – позвольте представить вам господина д’Эрвека». – «Не спрашиваю вас, поедете ли вы завтра к госпоже де Сент-Эверт, – обратился к ней полковник де Фробервиль, пытаясь рассеять тягостное впечатление от неуместной просьбы г-на д’Эрвека. – Там будет весь Париж». Тем временем герцог Германтский всем корпусом резко повернулся к нахальному музыканту лицом и на несколько секунд застыл, монументальный, безмолвный, гневный, точь-в-точь громовержец Юпитер, в глазах его полыхали гнев и изумление, вьющиеся волосы словно вырывались из кратера вулкана. Потом он словно рывком заставил себя подчиниться правилам вежливости, которых от него ожидали, и, всем своим вызывающим видом демонстрируя наблюдателям, что незнаком с баварским музыкантом, убрал за спину обе руки, затянутые в белые перчатки, и отвесил музыканту такой глубокий поклон, проникнутый таким изумлением, такой яростью, да так резко, так злобно, что трепещущий артист, отдавая поклон, попятился, чтобы избежать удара головой в живот. «Дело в том, что меня не будет в Париже, – отвечала тем временем герцогиня полковнику де Фробервилю. – Признаюсь вам (хотя хвастаться тут нечем), что умудрилась столько лет прожить на свете, не видя витражей Монфор-л’Амори[85 - …умудрилась столько лет прожить на свете, не видя витражей Монфор-л’Амори. – Церковь Святого Петра в небольшом городке Монфор-л’Амори (Иль-де-Франс) знаменита своими 37-ю витражами XVI в.]. Стыдно, конечно, но что поделаешь. И вот чтобы уничтожить этот позорный изъян в моем образовании, я твердо решила, что завтра поеду их осматривать». Г-н де Бреоте тонко улыбнулся. Ему было ясно, что, раз уж герцогиня дожила до таких лет, не видя витражей Монфор-л’Амори, это эстетическое паломничество едва ли было таким уж животрепещуще срочным и после двадцати пяти с лишним лет отсрочек запросто могло потерпеть еще двадцать четыре часа. В намерения герцогини входило всего-навсего издать, как это было принято у Германтов, негласный декрет о том, что салон Сент-Эверт – не такой уж блестящий: вас приглашают в этот дом, чтобы украсить вами отчет в «Голуа», и печатью высшей утонченности при этом будут отмечены те или, во всяком случае, та единственная, кто туда не приедет. Г-н де Бреоте испытывал изысканное удовольствие, усиленное поэтическим наслаждением, какое получают светские люди, наблюдая, как герцогиня Германтская совершает поступки, которые в силу их более скромного положения им самим недоступны, но, даже просто любуясь ими, они усмехаются, как крестьянин, прикованный к своей пашне, при виде проносящихся мимо людей, более свободных и удачливых, чем он сам; это изысканное наслаждение не имело ничего общего с внезапным восхищением, которое пытался скрыть растерянный г-н де Фробервиль.

Пытаясь подавить смешок, г-н де Фробервиль покраснел как помидор, но исхитрился превозмочь радостную икоту и проникновенно воскликнул: «Ох, бедная тетушка Сент-Эверт, она же захворает с горя! Как можно! Бедняжка не залучит к себе нашу герцогиню, какой удар! Это же лопнуть можно», – добавил он, давясь от хохота. Не в силах сдержаться, в упоении он и подмигивал, и потирал руки. Оценив дружелюбие г-на де Фробервиля, герцогиня Германтская улыбнулась ему одним глазом и краешком губ, но, по-прежнему терзаясь смертной скукой, решилась наконец от него отойти.

«Увы, я вынуждена с вами распрощаться, – произнесла она, поднимаясь с меланхолическим и смиренным видом; можно было подумать, что она в отчаянии. Ее нежный музыкальный голос, овеянный чарующим взглядом синих глаз, был похож на поэтическую жалобу феи. – Базен хочет, чтобы я поговорила с Мари. – На самом деле у нее уже не было больше сил слушать Фробервиля: теперь он завидовал ей, что она едет в Монфор-л’Амори, а она-то знала, что он впервые слышит о тамошних витражах и к тому же ни за что на свете не пропустит прием у Сент-Эверт. – Прощайте, мы с вами не поговорили толком, в свете вечно одно и то же, не повидаешься как следует, не выскажешь друг другу все, что хотелось, впрочем, в жизни так и бывает. Будем надеяться, что после смерти все устроено лучше. По крайней мере, там не нужно будет вечно щеголять декольте. Впрочем, кто знает? Может быть, по большим праздникам придется выставлять напоказ кости и червей. Почему бы и нет? Да вот поглядите на мамашу Рампийон, так ли уж она отличается от скелета в платье с большим вырезом? Правда, она в своем праве, ей уже лет сто, если не больше. Когда я была дебютанткой, она уже была причислена к священным чудовищам, которым я отказывалась кланяться. Я полагала, что она давным-давно умерла; впрочем, судя по тому, как она выглядит, это так и есть. Нечто внушительное, сакральное. Настоящее „кампосанто“!»[86 - Camposanto – кладбище (ит.).]. И герцогиня отошла от Фробервиля, но он последовал за ней: «Я хотел сказать вам еще только одно словцо». – «Ну что еще?» – с некоторым раздражением надменно произнесла она. А он, опасаясь, что в последний момент она передумает и не поедет в Монфор-л’Амори, выпалил: «Я не смел вам это сказать из-за госпожи де Сент-Эверт, чтобы ее не огорчать, но раз уж вы не собираетесь к ней ехать, могу вам сказать, что рад за вас, потому что у нее в доме корь!» – «Боже мой! – вымолвила Ориана, боявшаяся болезней. – Но мне-то все равно, я уже переболела. Корь бывает только один раз». – «Это врачи так говорят, а я знаю людей, которые болели даже по четыре раза. Как бы то ни было, вы предупреждены». Сам-то он только в том случае смирился бы с тем, что пропустит празднество у Сент-Эверт, которого ждал столько месяцев, если бы эта выдуманная корь в самом деле напала на него и приковала к постели. С каким бы наслаждением он любовался там изысканными дамами, а еще с большим наслаждением подмечал бы кое-какие упущения, но главное, потом можно было бы еще долго хвастаться, что дружески поболтал со знаменитостями, и, преувеличивая или сочиняя, посокрушаться над недостатками.

Воспользовавшись уходом герцогини, я тоже встал и направился за ней в курительную, желая справиться о Сванне. «Не верьте ни слову из того, что рассказал Бабаль, – сказала мне она. – Малютка Моле никогда бы туда не пролезла. Это говорится, только чтобы нас туда заманить. Они никого не принимают и их никто не приглашает. Он сам это признает: „Мы оба сидим себе дома у камина“. Причем он всегда говорит „мы“, не по-королевски, а про себя и жену, так что я и не настаиваю. Но я вполне осведомлена», – добавила герцогиня. Мы с ней разминулись с двумя юношами, весьма красивыми и друг на друга непохожими, хотя эта красота явно досталась им в дар от одной и той же матери. Это были сыновья г-жи де Сюржи, новой любовницы герцога Германтского. Они блистали ее совершенствами, причем обоим достались разные. У одного в мужском теле проглядывала царственная осанка г-жи де Сюржи и та же, что у нее, неземная пылкая золотистая бледность, затоплявшая мраморные щеки матери и сына; зато его брат унаследовал греческий лоб, идеальный нос, скульптурную шею, бездонные глаза; сотканная из различных даров, которые разделила между ними богиня, их двойная красота оделяла нас абстрактной радостью воображать, что источник этой красоты находится вне юношей, словно главные признаки матери проявились в двух разных телах, и что один из сыновей являл материнскую стать и цвет лица, а другой – взгляд, словно два божества, служившие всего лишь воплощением силы и красоты Юпитера или Минервы. Они были преисполнены почтения к герцогу Германтскому, о котором говорили: «Он в большой дружбе с нашими родителями», однако старший почел за благо не подходить поприветствовать герцогиню, зная, наверно, что она враждебна их матери, хотя, возможно, не понимая причины этого, и при виде нас слегка отвернулся. Младший всегда подражал старшему, потому что был глуп и к тому же близорук, так что не смел иметь собственного мнения; он повернул голову под тем же углом, и оба, похожие на две аллегорические фигуры, один за другим скользнули в сторону зала, где играли в карты.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5