И эта посадка с правого борта, словно иная точка приложения энергии, из-за которой должно вести в другую сторону и грозить чем-то глобальным, связанным с силой Кариолиса и отношениями полушарий, – так вот, эта посадка наперекор всему оказывается привычной, жизненной, давит ровно и ещё так поддаёт копоти, что дух захватывает.
И сами машины, отлитые совсем из особой, тугой и аскетичной плоти, нельзя назвать меньше чем явлением, и наступает оно с другой стороны жизни, и тем сильнее, чем удалённей и бедовее регион. И чем дальше на восток, тем их становится больше, и акулья плоть копится, набирает силу и достигает полной власти в Хабаровске, Владивостоке и Южно-Сахалинске. А потом на белых крыльях переносится на шестьсот вёрст на самый южный остров Курильской гряды.
И пролетает огромный пласт океана, синей кожи, отливающей на солнце, и тёмно-сизых вулканов, торчащих из облаков там, где в оторочке разбитых шхун и прибоя стоит последний остров. На его прибрежных меляках вода становится ярко-зелёной, и всё тонет в гигантских лопухах и в крике большеклювых ворон, и одеялом перетекают хребты то охотские, то тихоокеанские туманы.
Остров этот, как подковой, окружён хоккайдскими горами, которые и среди лета сурово белеют снегами. И в его столице Южно-Курильске среди засыпанных шлаком улиц лежат терриконы старых кузовов, как пустые ржавые куколки, чья жизнь давно перешла в живые машины, для которых этот остров и есть их последнее прибежище.
Потому что ещё дальше на южной оконечности уже Малой гряды, на острове Танфильева, где стоит грубо сваренный железный крест, уже нет ни дорог, ни машин, и всего четыре километра отделяет их от родины. На этих последних вёрстах и происходит самое страшное, сотрясается мир и переворачивается на сто восемьдесят градусов стрелка гигантского компаса. Случается это в момент смены сторон движения на улицах города Немуро. Тогда святая и великая неправильность этих белых птиц обрывается, и они умирают…
– Готово, Жека. Выгоняй тачило и держи кардан, – протянул Гнутый руку, – погнал. Василич «блюбер» припёр. Давай.
Он сел в машину, и она взревела пробитым глушителем, ушла мощно и туго, и было хорошо слышно, как без передышки меняет гидромуфта режимы двигателя на разных передачах.
Запел телефон комариную песню, и на его голубом оконце высветилось имя из четырех букв:
– Привет. Ты как?
– Сделал. Как Фархуддинов?
– Ну ничего, хотя можно было и получше. Я уже в гостинице. Мне сейчас купят билет. Рейс во сколько?
– Ночью.
– Мы всё успеем. Я соберусь и… ты дашь мне проехаться на своей машине?
10
– Ну, давай… Ты «на коробке» ездишь?
– Как «на коробке»? Я на коробках не катаюсь.
– Называется – «на коробке». Бывают автомобили с гидромуфтой и «на коробке». Это по-сахалински… Короче, «на автомате» и «на механке».
Маша подвинула кресло, подправила рукой зеркало:
– А с боковыми как?
– Да так же.
– Хм. На коробке…
– Тебе удобно?
– Ты что, меня проверяешь?
– Я всё проверяю.
– Я не люблю, когда меня проверяют. Я сама всех проверяю. Теперь с этим автоматом разобраться… или как ты его называешь…
– О-о-о!… – протянул Женя. – Всё понятно!
– Евгений, не грубите, пожалуйста!
– Я, Мария, не грублю, я удивляюсь, на чём вы там ездите. В своей Москве… Ну всё. На «дэшку» ставь, отпускай тормоз и не бойся, она сама поедет…
Маша отпустила тормоз и тронулась, победно укусив воздух нежными кастаньетками. Сначала медленно, потом пошла побыстрее, потом освоилась и, сделав круг по кварталу, остановилась. Уже темнело.
– Ничего страшного. Непривычно только. И губы пересохли, – она покопалась в сумочке, – а у меня блеск кончается. Они и так шершавые.
Она, будто прислушиваясь, провела кончиком языка по нижней губе. Вынула из сумочки и повернула гильзочку помады. Выехало косое стёртое острие. Глядя в зеркальце, кругля и растягивая рот, она провела несколько раз по натянутой коже.
Оглушительно тихо стало на душе. Если раньше её забирало по кусочкам, то теперь всю свело жидким азотом, и наркоз достиг такой силы, что охватил всё вокруг, и время застыло в ознобе, готовое вот-вот навсегда отойти, если ещё промедлить.
– Правда, шершавые? – онемело спросил Евгений.
– Совсем. Почему ты спрашиваешь?
Слова еле шевелились, теряли власть, замерзали и распадались на буквы, как на льдины. Льдины почти поравнялись, и нужно было точнее, безошибочней шагнуть, и чем извилистей, подробней становилась кромка, тем сильнее требовала совпадения, и ошибиться было нельзя.
Её губы незнакомо пошевелились навстречу, чуть прохладно, чуть щекотно, чуть беспомощно, словно извиняясь, стесняясь, что ещё не привыкли, не приладились. Потом ответили тягуче, влажно. Левая рука её была согнута, упиралась в плечо, но вскоре ослабла, опала, а потом ожила и обняла его за шею.
Он оторвался. На губах холодел воск бесцветной помады. Он посмотрел на неё далёким взглядом:
– Ты… ты какой пробы?
– Твоей… – сказала она бессильно.
11
– Мне через две недели снова надо будет приехать. Ты меня встретишь?
– Я тебя встречу. А ты правда приедешь?
– Правда. А ты мне ещё расскажешь про Океан?
– Он тебе понравился?
– Мне понравился ты… А там правда такие смешные вороны?
– Про них даже анекдот есть. Сидят мужики и картошку пекут в костре. И вот ворона припрыгала и лапой пытается картофелину выудить, и крылом вот так вот прикрывается от жара.
– Хм… Ты смешной… А как тот японский городок называется?
– Немуро.
– Жалко, что они там умирают.
– Они не совсем умирают… Они перерождаются, что ли. Ты знаешь, что там в больших городах самый шик ездить на леворукой европейке. По-моему, это очень по-русски.