– Да нет. Не сразу. Что-то тянул…
– Небось думал, москвичи. Надурят.
– Да нет. Оно понятно, что в Москве жизнь, ну, более зверская… Не в этом дело… Просто прикидывал… что да как… А потом позвонил Андрею, и он сказал мне рейс, и ещё сказал, что… таких…
– Зверей…
– Да… нельзя упускать.
– И ты пошёл на охоту?
– И я пошёл на охоту.
Маша помолчала. Принесли горячее. Потом чайничек с чаем. Помешала сахар, поднесла чашку к губам, сделала медленный глоток.
– И как твоя охота?
– Можно, я отвечу историей?
– Нельзя. Ты мне будешь голову морочить…
– Не буду.
– Ну, хорошо.
– Есть птица, называется глухарь.
– Ну, знаю. Это петух такой лесной.
– Петух такой лесной… У него нет зубов, он желудком жуёт…
– Что-о?
– Ну правда… не смейся, у него там камешки. Он по осени, пока снег не лёг, эти камешки и клюёт. Пополняет запас. На бережок вылетает и клюёт.
– Бедный.
– Почему бедный?
– Ну, какое-то неуютное занятие.
– Занятие как занятие. В общем, однажды пошёл человек на охоту и принёс глухаря, дома желудок вскрыл, а там золото. Так прииск и открыли.
– Ладно, положим, поверила. Что дальше?
– Дальше ничего.
– Как ничего?
– Так. Всё уже есть.
Маша вдруг покраснела. Меха сдулись так, что в них больше не осталось чудного тёплого воздуха – ни в самых маленьких закутках, ни в самых сокровенных глубинах. Потом спросила совсем тихим крадущимся голосом:
– И что это значит?
– Это значит, что я нашёл своё золото.
9
На следующий день он отвёз Машу на встречу с Фархуддиновым. Она была в тёмных очках и в чёрном костюме.
– Ну, я пошла… Созвонимся. Ты куда сейчас?
– На Правый берег.
– Зачем?
– Сделать стойку. Маша вдруг улыбнулась:
– Хочешь, скажу наглость? По-моему, ты её давно сделал.
– Хм… Как только тебя увидел. Удачи тебе.
Издали горы стояли высокой грядой, а дома и заводы ютились у их ног. Когда он подъехал, горы скрылись, залегли, и серыми скалами теплоцентрали встала промзона, заклубилась угольной пылью, разбитой дорогой, по которой вдруг прогрохотал допотопный карьерный самосвал.
Сколько он перевидал за свою жизнь складов, путей с тепловозами, портов и заводов. Дорог мимо переполненных помоек, жилых коробок с загаженными подъездами, с исписанными и подожжёнными стенами. Провонявших мочой лифтов и железных дверей, за которые люди ныряют измученно, как в логово.
Некоторое время он ехал сквозь склады и гаражи, пока не добрался до бетонной коробки. На крыше стоял автомобильный кузов.
– Где Влад? Я ему звонил.
– Геша, где Гнутый?
– Отъехал. Щас будет.
– Алё, Влад, ты где? Понял. Жду.
Мёртвая, перебитая пополам «виста-ардео» стояла укутанная в полиэтилен. Женя поднял плёнку, вместо левой передней дверцы зияла огромная вмятина-труба, и в её поверхность была вдавлена кора тополя. Стекло было как зеленоватый и гибкий лёд, иссечённый в мелкую сетку, или как сеть на зелёной осенней воде. Напротив водительского сиденья стекло выперло белым пузырём.
Раздался глухой рокот пробитого глушителя, и появилась «тойота-скептер», тёмно-зелёная и пыльная, громыхнув, подпрыгнула на колдобине, проворно объехала яму и встала. Задний бампер был подвязан верёвкой, вместо одного колеса желтела докатка-«банан», похожая на крышку от кастрюли. Из машины вылез с новыми стойками Влад по фамилии Гнутов. Все звали его Гнутый.
Была в нём какая-то тотальная опалённость и пропылённость. Бритая голова, худое скуластое лицо, предельно загорелое и с пятнами, будто травленое, не то от сварки, не то от близости химзавода. На темени белый шрам. Когда он гнал из Владивостока машину, на въезде в Хабаровск решил отделиться от колонны по каким-то дурацким делам, а потом остановился по нужде, и тут же с незаметной стоянки сорвались «креста» и «клюгер», которым он не захотел заплатить за въезд. От трёх ударов фирном осыпались фары и лобовик, а его самого так «приварили монтировкой по макитре», что он больше никогда не отставал от товарищей.
Женя загнал машину и стоял с ребятами, которые меняли глушитель вздетому на талях «чайзеру», и думал о том, с какой скоростью эти Серьги и Влады начали разбираться в двигателях и кузовах всяких «камрюх» и «крузаков», обрастили кличками, и те припечатались к жизни, что не оторвёшь. И стали символом выбора, примером того, как преданный и брошенный на выживание народ выбирается сам, потому что никто из предавших не имел права учить, как жить, на чём ездить и откуда рулить.
И несмотря на постоянную угрозу запретов, упрёки в неправильности и всевозможные препоны, всё равно продолжают возить из Японии праворукие машины и гнать их в Сибирь. И на каждое ужесточение находить выход, и снова ехать во Владивосток, и покупать там грузовики, ставить в них по две легковухи и ещё одну маленькую, какой-нибудь «виц», тащить на жёсткой сцепке, заделав ему морду фанерой, так что он несётся сзади в облаке пыли в огромном, грубом и избитом щебёнкой наморднике.
Он думал о том, что та правда, которая сочится из огромных западных городов, но, обтрепавшись, лишается лоска и, докатившись до океанского берега, оборачивается брошенными посёлками, землетрясениями и наводнениями, замирает на некоторое время, поразившись его синеве и силе, и, переродившись, возвращается, рикошетит, но не местью и злобой, а непостижимыми белыми машинами, словно выточенными из китовой кости и похожими на больших тихоокеанских чаек.