Пожар его бы охватил кругом,
То моему б озлобленному взору
Приятно было пламя. Странным сном
Бывает сердце полно; много вздору
Приходит нам на ум, когда бредем
Одни или с товарищем вдвоем.
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змию;
Но кто болтлив, того молва прославит
Вмиг извергом… Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость:
Оставим это, – сделайте мне милость!
На первый взгляд эта вспышка представляется совершенно непонятной. В этих стихах такая острая душевная боль – и почему? потому что на месте знакомой лачужки стал трехэтажный дом! Что за змея шипит в сердце Пушкина, которую он силится задушить? и зачем он силится усыпить себя забвением («Я воды Леты пью»)? Совершенно так же несколько лет спустя он писал жене из Михайловского (25 сентября 1835 г.): «В Михайловском нашел я всё по старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть».
Но несколько ниже мы находим и другое совершенно сходное отступление. Рассказав о том, что по воскресеньям вдова с дочерью ходили в церковь Покрова, Пушкин снова вдруг оборачивается на себя и сообщает, совсем некстати, что раньше сам жил в той стороне и теперь любит мысленно присутствовать на богослужении у Покрова; дальше следует длинное воспоминание, в четыре строфы, ничем не связанное с фабулой рассказа, о какой-то гордой молодой графине, которую он видал в той церкви, – о ее красоте и пышности, и о затаенной печали, которую он читал в ее лице. Почему ему вспомнилась теперь эта графиня?
Для меня ясно, что оба эти отступления психологически-тожественны; в обоих Пушкин выражал одну и ту же свою мысль, вернее – одно и то же чувство: как там ненавистному трехэтажному дому противопоставлена милая лачужка, так здесь надменной и несчастной графине – простая и счастливая Параша. Мне кажется – именно в этом противопоставлении заключен весь смысл повести. Теперь я могу перейти к объяснению ее.
Вот как я представляю себе ее зарождение. В эти тяжкие дни на пороге новой жизни, когда Пушкин так много обращался мыслью в прошлое, ему невольно навязывалось сравнение между нынешним его положением, столь сложным и трудным, – и легкой, простой его молодостью. Теперь он могуч и знаменит, богат средствами к деятельности, замыслами и интересами, связан отношениями со множеством людей; но не был ли он бесконечно счастливее в юности, когда стоял один, как деревцо в поле, безоружный и свободный, – когда, кончив Лицей, беззаботно жил в Петербурге? Вспоминались ему тут Коломна, ее низенькие дома, церковь у Покрова: он действительно жил там после Лицея. Вспомнилась и графиня, которую он встречал там; биографы Пушкина дознались ее фамилии, – то была графиня Стройновская[81 - Стройновская Екатерина Александровна, урожд. Буткевич, графиня (1800–1867) – жена графа В. В. Стройновского (1747–1834), писателя и сенатора. Пушкин жил по соседству с ней (наб. р. Фонтанки) и видел ее в церкви Покрова в Коломне (1818–1820). По утверждению П. В. Нащокина и П. А. Плетнева, Пушкин описал эти встречи в «Домике в Коломне». В позднейших воспоминаниях племянник Стройновской Н. С. Маевский писал: «Пушкин не был с нею знаком, но ходил, говорят, в церковь Покрова любоваться ею» (Черейский-2. С. 422).]; вспомнились тогдашние проказы и шалости, тешившие так весело, часто, может быть, укрытые от глаз, и так удачно сходившие с рук. Теперь в его жизни все грозно и открыто: как просто и легко было тогда! И сам он, сложный, смятенный и темный, был тогда так блаженно-наивен!
Так, мне кажется, родился в нем замысел «Домика в Коломне». Графиня – это он теперешний, Параша – он же в пору после Лицея. И не о них, а о себе он говорит в строфе, которая и есть ключ к пониманию поэмы (оттого и подчеркнутое воззвание к читателю):
Она страдала, хоть была прекрасна
И молода, хоть жизнь ее текла
В роскошной неге; хоть была подвластна
Фортуна ей; хоть мода ей несла
Свой фимиам, – она была несчастна.
Блаженнее стократ ее была,
Читатель, новая знакомка ваша,
Простая, добрая моя Параша.
Отсюда та судорога боли, которая, по моему впечатлению, проходит чрез всю поэму, тот нежный свет, которым озарены Параша и ее амурная проделка. Потому что замкнутому и неисцелимому страданию графини противопоставлена легкая и ловкая хитрость Параши, отлично улаживающая ее сердечные дела. Непонятно, как критики и читатели не заметили, что мнимая кухарка – очевидно, любовник Параши, ею же умышленно введенный в дом. Сказав о том, что молодые гвардейцы любили ездить мимо окна Параши и заглядывались на нее, Пушкин продолжает, с ясным намеком на дальнейшую историю:
Меж ими кто ее был сердцу ближе,
Или равно для всех она была
Душою холодна? увидим ниже.
А ниже об этом и нет ни слова, напротив, событие изложено совершенно discret, только кое-где шалунья-истина лукаво проглядывает сквозь объективный рассказ. Так описан самый привод кухарки Парашею. Посланная матерью к соседке только с запросом, не знает ли та какой-нибудь кухарки, Параша долго не возвращается. Приходит она поздно, когда мать уже одолевал сон; и где она так скоро нашла кухарку?
Было поздно,
Когда Параша тихо к ней вошла,
Сказав: – «Вот, я кухарку привела».
Эта кошачья тихость не случайно отмечена. Другой легкий намек – когда уже обман был разоблачен:
Параша закраснелась или нет,
Сказать вам не умею; но Маврушки
С тех пор как не было, – простыл и след!
Сочинив такую странную, заведомо для него непонятную читателям поэму, Пушкин, разумеется, ясно предвидел ожидающий ее прием – и заранее расчелся с ним насмешливой «моралью» в последней строфе. Он не ошибся; по свидетельству Анненкова, повесть, при появлении ее в «Новоселье» на 1833 год, «почти всеми принята была за признак конечного падения нашего поэта. Даже в обществе старались не упоминать о ней в присутствии автора, щадя его самолюбие»[82 - Неточная цитата из книги П. В. Анненкова «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений». СПб., 1873. С. 285. Цитата выглядит следующим образом: «Когда в сокращенном виде напечатана она была в «Новоселье» 1833, то почти всеми была принята за признак конечного падения нашего поэта. Даже в обществах старались не упоминать о ней в присутствии автора, щадя его самолюбие и покрывая снисхождением печальный факт преждевременной потери таланта».]. Не многим выше была, впрочем, и позднейшая оценка. Белинский писал: «Домик в Коломне» – игрушка, сделанная рукою великого мастера. Несмотря на видимую незначительность ее со стороны содержания, эта шуточная повесть тем не менее отличается большими достоинствами со стороны формы…» – он находил, что от чтения этой повести на душе остается «впечатление легкое, невыразимо-сладостное»[83 - Белинский В. Г. Сочинения Александра Пушкина. Статья одиннадцатая.]. Анненков, печатая выброшенные Пушкиным строфы вступления, указывал: «В них Пушкин представляется нам с новой стороны. Не заботясь о достижении художнической цели (!), он отдается вполне течению мыслей и перу своему (!), но какая тонина и беззлобливость[84 - П. В. Анненков. Одно слово в цитате дано неточно. У Анненкова: «беззлобивость»).] шутки, какой превосходный нравственный профиль прикрыты этой сетью октав, едва набросанных, и как она светится в этом стихе нараспашку! Тот же характер отражается и в самой повести». Позже удивлялись чудесному реализму бытовой картины и красоте стихов «Домика в Коломне». Щемящей боли, этого «огня под мерой», никто не заметил.
Приложение
Скрижаль Пушкина[85 - Этюд М. О. Гершензона «Скрижаль Пушкина», в части тиража вышедший в свет против воли автора, несмотря на его ошибку, представляет большой интерес – и психологический, и литературоведческий (и ошибки талантливого ученого поучительны и помогают следовать за ним в его поисках); важен этот текст и для понимания интересов Пушкина (он не случайно переписал для себя объемистое, более одной печатной страницы примечание Жуковского; очевидно, оно очень его заинтересовало). Дорожил этой страницей и Жуковский, он полностью повторяет ее в письме 1848 г. к Гоголю: Жуковский В. А. Стихотворения. Поэмы. Проза. М., 1983. С. 376–377. Поэтому издатели решаются опубликовать этот этюд, изъяв его из основного корпуса книги «Мудрость Пушкина». По поводу ошибки М. О. Гершензона были опубликованы статьи П. Е. Щеголева («Книга и революция». 1920. Кн. 2. С. 57–60), Н. Лернера (Там же. Кн. 1 (13). С. 81) и др. (см. Библиографию Бермана под 1919 годом – Т. 4 настоящего издания). Берман сообщает: «Эта статья (с. 5–6) М. О. Гершензоном была по отпечатании книги вырезана, так как оказалась отрывком из «Наль и Дамаянти» Жуковского. В продажу поступило некоторое количество экземпляров с оставшейся страницей, благодаря недобросовестности типографии» (Берман Я.З. М. О. Гершензон. Библиография. Вып. LII. Одесса, 1928. С. 42 (далее: Берман). Берман ошибся: прозаический текст, переписанный Пушкиным, не мог быть отрывком из поэмы «Наль и Дамаянти», – это примечание В. А. Жуковского к своему стихотворению «Лал-ла Рук», строфа из которого цитируется. См. также Проскурина В. Течение Гольфстрема: Михаил Гершензон, его жизнь и миф. СПб., 1998. Гл. 6. \Ред.].]
Самую поразительную из страниц, написанных Пушкиным, постигла и судьба поразительная. Ее никто не знает; ее нет, сколько мне известно, ни в одном собрании его сочинений; ее только раз, в деловом порядке, неточно напечатал В. Е. Якушкин в составленном им описании рукописей Пушкина[86 - Речь идет о работе «Описание рукописей Пушкина» В. Е. Якушкина // Русская старина. 1884, июль, ноябрь.]. На отдельном листке плотной шершавой бумаги, с обеих сторон, от верха лицевой до самого конца оборотной страницы, написано его рукою следующее.
Руссо сказал: iln’y a de beau que ce qui n’est pas[25 - Прекрасно только то, чего нет (франц.).]. Это не значит: только то, что не существует. Прекрасное существует, но его нет, ибо оно является нам единственно для того, чтобы исчезнуть, чтобы нам сказаться, чтобы нам оживить, обновить душу; но его ни удержать, ни разглядеть, ни постигнуть мы не можем. Оно не имеет ни имени, ни образа; оно посещает нас в лучшие минуты жития. Величественное зрелище природы, еще более величественное зрелище души человеческой, поэзия, счастье, несчастье дают нам сии высокие ощущения прекрасного – и весьма понятно, почему почти всегда соединяется с ними грусть… но грусть, не приводящая в уныние, а животворная, сладкая; какое-то смутное стремление… Это происходит от его скоротечности, от его невыразимости, от его непостижимости… прекрасно только то, чего нет. В эти минуты живого чувства стремишься не к тому, чем оно произведено и что перед тобою, – но к чему-то лучшему, тайному, далекому, что с ним соединяется и что для тебя где-то существует. И это стремление есть одно из невыразимых доказательств бессмертия души: иначе отчего бы в минуту наслаждения не иметь полноты и ясности наслаждения? Нет, эта грусть убедительно говорит нам, что прекрасное здесь не дома, что оно только мимо пролетающий благовеститель лучшего… оно есть восхитительная тоска по отчизне, оно действует на нашу душу не настоящим, а темным, в одно мгновенье соединенным воспоминанием всего прекрасного в прошедшем и тайным ожиданием чего-то в будущем.
А когда нас покидает,
В дар любви у нас в виду
В нашем небе зажигает
Он прощальную звезду. —
Важность этого признания не умаляется тем, что семя его запало в душу Пушкина извне. Знающие, конечно, тотчас вспомнили стихотворение Жуковского «Лалла Рук». Действительно, Пушкин воспринял туманную мысль Жуковского, но углубил ее безмерно и выразил с такой несравненной четкостью, наглядностью, почти осязательностью, какая дает только глубокий личный опыт.
Приведенная страница – ключ к пониманию Пушкина. Так вот каким светом светит его поэзия! Он в опыте твердо узнал небытие воплощенного мира и открытым взором созерцал проблески совершенной красоты сквозь земную явь; он не только видел иной мир, – он и осознавал, что видит его. И не случайно эта страница открылась впервые мне, от юных лет познавшему на земле одну эту правду: правду о лучшем мире.
Статьи о Пушкине[87 - Сборник «Статьи о Пушкине» издан посмертно в 1926 г. с предисловием Леонида Гроссмана [публикуется в конце тома].Комментарии составлены Е. Ю. Литвин.]
Чтение Пушкина[88 - Впервые: «Вопросы теории и психологии творчества». Т. 8. Харьков, 1923. С. 65–68.]
В старину мальчика учили читать сперва по складам, что заставляло его осмысленно воспринимать отдельные буквы и их соединения в слоги, и лишь этим способом доводили до уменья читать по верхам, то есть бегло. Результат такой выучки был весьма благотворен; человек на всю жизнь сохранял и в беглом чтении привычку членораздельного внимания; он видел каждое слово и следил за расположением слов в предложении. В наше время ребенка сразу обучают беглому или интуитивному чтению; едва ознакомив с начертанием букв, его учат с одного взгляда угадывать целое слово, и затем тотчас следующее и следующее, и так быстро скользить по мгновенно узнаваемым словам до конца предложения, не вглядываясь ни в одно из них, можно сказать – даже вовсе не видя их. Современный читатель не видит слов, потому что не смотрит на них; мудрая и прекрасная плоть слова ему не нужна, – он на бегу, мельком улавливает тени слов и безотчетно сливает их в некий воздушный смысл, столь же бесплотный, как слагающие его тени. Поэтому в старину люди читали сравнительно медленно и созерцательно, как пешеход, который на ходу видит все в подробности, и наслаждается видимым, и познает новое, а нынешнее чтение подобно быстрой езде на велосипеде, где придорожные картины мелькают мимо, сливаясь и пропадая пестрой безразличной вереницей. Ища прежде всего быстроты, мы разучились ходить; теперь только немногие еще умеют читать пешком, – почти все читают велосипедно, по 30 и 40 верст, то есть хотел сказать – страниц в час. Спрашивается, что они видели в этих быстро промелькнувших страницах, могли ли что нибудь заметить и разглядеть?
Всякую содержательную книгу надо читать медленно, особенно медленно надо читать поэтов, и всего медленнее надо из русских писателей читать Пушкина, потому что его короткие строки наиболее содержательны из всего, что написано по-русски. Эту содержательность их может разглядеть только досужий пешеход, который движется медленно и внимательно смотрит кругом. Его глубокие мысли облицованы такой обманчивой ясностью, его очаровательные детали так уравнены вгладь, меткость его так естественна и непринужденна, что при беглом чтении их и не заметишь. Но пойдите пешком по Пушкину – какие чудесные цветы у дороги! Что цветы! вот ручей играет серебром на солнце; вот смеющийся луч вдруг омрачен наползающей тучей, а там горы, увенчанные вечным снегом, тяжкой громадой обстали горизонт. Тут улыбка и слезы ребенка, шалость влюбленного, божественно-свободная игра душевных сил, и безысходные раздумья о судьбе, о загадочной жизни, о смерти.
Не буду говорить о философской глубине Пушкинской поэзии, куда проникнуть может только пристальный взор, о чрезвычайной замкнутости его произведений, с виду столь открытых и ясных, отчего многие из них, как это ни странно сказать, до сих пор остаются для нас запечатленными. Но даже в простом чтении – какую богатую жатву могла бы давать медлительность, и какие чудесные подробности ускользают от торопливого взгляда!
Вы не заметите в беглом чтении, как Татьяна ждет ответа на свое письмо.
Но день протек, и нет ответа.
Другой настал: все нет как нет.
Бледна как тень, с утра одета,
Татьяна ждет: когда ж ответ?
Это очаровательное, так легко сказанное «с утра одета» говорит многое. Оно говорит, прежде всего, что Татьяна с уверенностью ждала – не ответного письма от Онегина, а самого Онегина (в чем тонкое женское чутье ее и не обмануло). И оно показывает ее нам в эти дни с утра причесанной, затянутой, одетой не по домашнему, – а тем самым косвенно обрисовывает и ее обычный затрапезный вид, когда она вовсе не была «с утра одета», а может быть, до обеда нечесанная, в утренней кофте и туфлях упивалась романом. Так много содержания в трех легких словах!
Карл и Мазепа после Полтавского поражения бегут на юг. Они скачут через украинские степи. И вот близ дороги хутор: то хутор Кочубея. Мазепа с содроганием видит
запустелый двор,
И дом, и сад уединенный,
И в поле отпертую дверь.
Невозможно полнее изобразить внезапное обезлюдение усадьбы, откуда все обитатели в паническом ужасе бежали сразу, бросив ее на произвол судьбы; неужели это сделал поэт одной чертой: отпертой в поле дверью. Даже такая мелочь стоит минутной остановки: дворовые девушки, собирая ягоды, поют (в «Онегине»):
Закидаем вишеньем,